Мальчишеская скорбь
Илья Фаликов. Борис Рыжий. Дивий камень. — М.: Молодая гвардия (Жизнь замечательных людей: малая серия), 2015.
Феномен Бориса Рыжего еще предстоит осознать. Слишком мало времени прошло с того дня, когда он взлетел в небытие, вернувшись в шелесте страниц, монографий и воспоминаний Алексея Алехина, Андрея Арьева, Кейса Верхейла, Олега Дозморова, Ольги Ермолаевой, Евгении Извариной, Юрия Казарина, Алексея Кузина, Александра Кушнера, Алексея Пурина, Игоря Шайтанова… Пока Борис Рыжий — факт не истории, но памяти. Он, ловец вечно ускользающих слов, понимал: поэзия — сложнее, чем конструкт правильно отточенных прямоугольников строф. А настоящие стихи нужны, чтобы жить. Но для их чтения нужно здоровье — иначе задохнешься.
Время осознать дарование Бориса Рыжего, сбросив флер личных симпатий и антипатий (когда перед нами перестанет маячить живой человек), придет. Должно прийти. В ряду маячков для этого будущего переосознания — книга Ильи Фаликова, больше ориентированная на биографию, к чему обязывает формат серии.
Первая ступень к пониманию героя этого биографического исследования — мифологическая. Рыжий с самого детства создавал миф о себе — например, что отец работает царем или, по-вторчерметовски, — вором в законе* . Пусть. В этот ряд укладывается и слово, оброненное Фаликовым о времени: блескучее. Время пыли в глаза и розовых очков, под которыми скрывался остов некогда «великой и ужасной» страны.
Блескучее время — время мифа (потому Свердловск и пяди не отдал Екатеринбургу). И могильника культуры. Вот и на «Челябинском Арбате» книг Рыжего — нет. Да и Свердловск — чуть более трансазиатский, что еще к одной идиоме приближает.
Фаликов методично описывает географические локации, в которых оказывалась семья Рыжего, говорит о его родне, литературных пристрастиях, происхождении фамилии… Наконец Вторчермет, воспетый Рыжим, — район работяг и криминала, получивший название от одноименного завода. Ребенку из интеллигентной семьи, где на ночь читаются стихи, приходилось приспосабливаться, ассимилироваться. Миф подменялся реальностью и проникал в нее.
Собственно, и знаменитый шрам поэта — отсюда. Фаликов свидетельствует: «В четыре года осколок банки, выпавшей из руки, оставил след на всю жизнь отчетливым рубцом на всю щеку». А вот из воспоминаний Сергея Гандлевского со ссылкой на рассказ Рыжего: «Убили только напарника, Бориса лишь полоснули по лицу…». Это только две из множества — миф же! — версий.
Модель поведения, заложенная в детстве, развивалась и усложнялась — то, что получилось единожды, выгорит и в сотый раз. Вот эпизод из детства: «У хирурга Борис, присев на стул, небрежно поинтересовался: я вас слушаю! Перед этим плюнув в открытую форточку». Как следствие: развязывались руки, пропадал страх перед миром, выжигаясь отношением к нему. При этом оставалась чуткость — мостик к беззащитности, и ее следовало перекрывать броней. Что и происходило.
И вот безвременно ушедшая Юля, в художественном мире ставшая Элей, вызывает к жизни строки, наполненные такой чуткостью, которую и впрямь следовало защищать:
Как-то школьной осенью печальной,
от которой шел мороз по коже,
наши взгляды встретились случайно —
ты была на ангела похожа.
…………………………………….
Ты была на ангела похожа,
как ты умерла на самом деле.
Эля! — восклицаю я. — О Боже!
В потолок смотрю и плачу, Эля.
Это небольшой фрагмент стихотворения 1994 года «Элегия Эле»; названием «Элегия Юле» оно выиграло бы фактологически, но откололось бы от искусства.
Здесь мне вспоминается случай, связанный с циклом Беллы Ахмадулиной «Глубокий обморок». Описывая больничный быт, поэт обращала внимание и на оказавшихся рядом санитарок, рассказывая об их бесхитростной жизни. Следует строфа: «Бумаги кроткой понимаю просьбу: / остановись! Остановлюсь вот-вот, / но как мне скрыть, что Таня кошку Фросю, / для форсу, Табуреткиной зовет»... Санитарки прочитали и обомлели: как же так, кошка-то принадлежит не Тане, а Люде! Но откуда им было знать — честным и простым, — что художественная правда выше жизненной. Поэт улыбнулась и приписала внизу страницы подаренного Тане экземпляра книги: «На самом деле кошка Фрося Табуреткина принадлежит Люде Степановой (примечание автора)». Так рождалась поэзия.
Механизмы ее явления понимал и Борис Рыжий. В одной из заметок он конкретизировал: «Поэзия живет в таком “пустяке”, в такой маленькой штучке, которая называется БУКВА РУССКОГО АЛФАВИТА, а совсем не в умопомрачительном нагромождении метафор». (Рыжий Б. «Оправдание жизни». Екатеринбург: «У-Фактория», 2004. С. 453.) Не в жизненной правде, заметьте.
Соцсети подбрасывают пищу для размышлений. В недавней беседе с другом-критиком получил сообщение: «Средний человек — средний во всем: умеренно талантливый, правильный в поступках, понимаемый в недостатках… А Личность велика и в своем ничтожестве (таком ничтожестве, что уж ниже плинтуса), и так же высока в благородстве (таком благородстве, что тоже доходит до всепоглощающей крайности)». Подходит и для героя биографии (Илья Фаликов уверенно прочерчивает пунктиром и высшие, и низшие точки жизни Рыжего)! Здесь же и красные кирпичи на балконе, на которые поэт вперемежку с цитатами из Заболоцкого, Блока, Мандельштама и Ахматовой наносил себя, ощущая избранность, примеривая и сравнивая ее с условным эталоном.
Эта причастность и стала отправной точкой литературной переклички, диалога, в котором угадываются голоса и конкретные тексты поэтов прошлого и настоящего. Фаликов виртуозно жонглирует источниками, насыщает страницы биографии цитатами, показывая, что при внешнем эгоцентризме Рыжий осознанно подходил к своей миссии и соревновался не с прочим «свердловским болотом», но с теми, кто возникал на «дороге из красного кирпича». Параллели, выявленные исследователем, показывают спектр увлечений (и уважений) Рыжего: Некрасов, Маяковский, Блок, Мандельштам, Рейн, Гандлевский… Из общего звука вырастает свое произведение (пусть даже не совсем свое, но явственно другое): с иной организацией нерва, ритма, сюжета. И это «свое» ощущается даже в парадоксальной мозаике — центоне, поскольку поэта делает интонация, а не конкретные слова. И, в случае Рыжего: жизнь в диалоге (Фаликов).
Обильное цитирование из «литературы о Рыжем» делает книгу неким подобием энциклопедии-антологии. Евгения Изварина подмечает нарочитую инфантильность его мира: «В стихах он всегда — мальчик, соответственно и подруга его — девочка, чистый и нежный ребенок». Если принять этот тезис за некую константу (или опять же — за миф, но для себя самого), становятся понятны некоторые особенности художественного мира поэта. Мальчик, сталкивающийся со взрослым миром, тем более хочет выглядеть в доску своим; мир его лупит и пугает, но виду подавать нельзя. И потому он «на ты» и на один язык с откинувшейся братвой; мир в этой проекции одновременно мал и велик, ведь для мальчика свой двор — вселенная. А потому возрастает значение — как отдельного микрокосма — Вторчермета. В процессе взросления — Свердловска и т.д. У мальчика нет страха перед смертью, а потому полусгнившая изгородь ада преодолевается едва ли не шутя.
Но стоит сместить угол зрения и представить лирического героя опасно повзрослевшим — вырастает ограда, ведущая в ад (и тамошняя очередь); дворовая жизнь становится угрожающей неизбежностью, а не чем-то, от чего можно оттолкнуться и улететь в иные пространства языка и культуры. Взрослому, ставшему частью этой среды, этого не дано. Для мальчишки — не представляет сложности.
Наконец, поэт-ребенок скорее обратит внимание на страдание другого, чем на собственное — эта мысль (в ином обрамлении, без инъекции инфантилизма) проступает в реплике Дмитрия Сухарева.
Получение Рыжим «Антибукера» прописано Фаликовым с особой скрупулезностью, поскольку после премии «мальчик» становится «звездным мальчиком». Этот период опьянения успехом следовало или пережить, или изжить в себе. Но времени не хватало. Портрет «Личности», поднимающейся и падающей на равные расстояния от центра «болезни», складывается из воспоминаний. Так, Николай Коляда свидетельствует: «Сидел у меня в кабинете, кричал, ругался, обзывал журнал всякими последними словами, всех поэтов наших посылал подальше». Фаликов дополняет портрет байками «о драках», затем «в нем, говорят, прорезалась надменность, снисходительность к другим, холодность…».
Это на аверсе, а на реверсе — безденежье и понимание этого. Подтрунивание над собой и судьбой. Он знал, что «излечить болезнь, снять боль книгой нельзя, наоборот, надо вылечиться, чтобы читать книги». Смог ли заврачевать себя, дойти до той тонкости восприятия, когда можно читать и жить? Если представить слово «читать» переносным и опасно близким к постоянному умиранию.
Фаликов практически не анализирует вышеперечисленные события, он подает их, показывает; и это тот случай, когда факты убедительнее рассуждений о них. В книге о Рыжем автор не выстраивает новой концепции, он дает возможность услышать иные голоса (естественно, главенствует интонация самого поэта), взгляды, находясь несколько сверху, управляя этой многоголосицей с единой целью — показать образ Рыжего как можно более реальным (при всей невозможности этого). Он фиксирует конфликт поэта со средой, человека, превосходящего в стиховой культуре все и всех в Екатеринбурге, но запертого в промежутках улиц, парков, квадратных метров… Этот конфликт, бытово-нравственное несчастье выпестовывало уникальный голос самого Рыжего; нет ничего удивительного в «звезде» — ожидания оказались соответствующими действительности, и окружающая локация — поблекла.
Здесь следует сделать небольшое отступление. «Борис Рыжий. Дивий камень» являет собой некую противоположность исследованию Юрия Казарина («Поэт Борис Рыжий. Постижение ужаса красоты», 2004; «Поэт Борис Рыжий: монография», 2009), которое, в общем-то, тоже описывает жизнь поэта, но не так же. «Физической» огранке материала предпочитается «духовная». Это — казаринское — исследование природы творчества («поэт всегда трагедия», «у поэта родовая травма — душевная»), в котором за основу взято эмоциональноцентричное отношение к герою: «он взял жизнь за смерть, а смерть — за жизнь». Потому и читать жизнеописания нужно в паре — они взаимодополняемы. Фактологическая сухость Фаликова, приправленная гулом голосов, и попытка анализировать внутренний мир поэта.
Одна нота в «Дивьем камне» выглядит сомнительной: «…что-то вроде сыновства он сам предлагал мне». Фраза, переворачивающая дистанцию и масштаб; автор книги становится над героем (я не пытаюсь оспорить правдивость ремарки — возможно, так и было), а должен быть под; логика книги, ее внутренний сюжет предполагают фиксацию протагониста в безусловном центре, а остальных — на фоне него.
При этом общая интонация — учитывая биографическую ориентированность книги (для литературоведческого труда были бы иные критерии оценки) — выбрана верно: личная позиция, конечно, никуда не делась, но с изрядной долей ретуши. Если бы стиль авторского высказывания был смещен от условной нейтральности, скелетик, удерживающий книгу в стороне от шараханий эмоционального толка, оказался бы подвержен художественному артрозу. Впрочем, некая недостаточность именно авторского голоса — ощущается. На этот счет мы поспорили с моим интернет-собеседником: он упирал на ограниченный объем книги, мне же казалось, что дело — в сроках сдачи рукописи (просочившиеся в текст даты работы над книгой говорят, что между написанием, скажем, четвертой главы до выхода книги прошло всего несколько месяцев). В противном случае симбиоз казаринского и фаликовского подходов мог бы быть нам явлен уже сейчас.
И все же — перед нами своевременная и даже необходимая книга. Потому что, несмотря на то, что феномен Бориса Рыжего еще только предстоит осознать, мало сомневающихся, что перед нами — феномен.
…В мае 2001 года, в день похорон Бориса Рыжего, выпал снег. Выпал он и в Кимрах, где мы, одиннадцатиклассники, готовились к репетиции последнего звонка. И записали на оборотной стороне переносной доски, стоявшей в подслеповатом коридоре: «10 мая 2001 года. Сегодня выпал снег». А это скорбела природа…
Владимир Коркунов
|