Николай Коляда. Пьесы для любимого театра. — Екатеринбург: Банк культурной информации, 1994.
Николай Коляда. Персидская сирень и другие пьесы. — Екатеринбург: Банк культурной информации. — Каменск-Уральский: Калан, 1997.
Коляда — драматург известный. Еще не стерся из памяти зрителя успех его “Рогатки”, поставленной Виктюком, а уж на подходе были новые, не менее своеобразные успехи. Несколько лет назад в каждом третьем, наверное, московском театре хоть что-нибудь, да шло “по Коляде”.
Коляда, как все отлично знают, если не отец постсоветской чернухи, то как минимум наиболее последовательная ее мать. В этом смысле не так показательны спектакли по его пьесам, как сами пьесы, текст в чистом виде.
“Представь себе — загаженная канава... И вот по этой канаве дерьмо плывет — кусками, ошметками... Полная канава дерьма! А по дерьму — захлебываясь, вразмашку — рассекает грязная, облезшая крыса... А на спине у крысы сидит крысенок: мерзкий, в струпьях, в лишаях, в гнойниках... Вдруг над канавой мелькнула крыльями летучая мышь — такая же грязная, вонючая, замученная. Крысенок задирает голову и кричит: “Мама, смотри, ангел, ангел!”
В этом анекдоте, который один из героев пьесы “Рогатка” рассказывает другому герою, заключена вся метафизика творчества Николая Коляды. Непременное место действия — канава, полная экскрементов, да и не экскрементов даже, а просто-таки дерьма. В этой канаве — люди из социальных низов — или опустившиеся, или попросту деклассированные. Нахальные, злые крысы, остервенело рассекающие плотную фекальную жижу провинциальной России. Живут они, само собой, не так чувствами, как эмоциями — и чем сильнее эмоции, тем лучше. Иначе утопят.
Иногда в этом метафизическом пространстве попадаются крысята, которые верят, что залетная мышь из столичных или даже иностранных небес — действительно ангел. Взрослые крысы, впрочем, знают цену всем этим романтическим глупостям и с большим интересом наблюдают за тем, как летучие мыши, сорвавшись в их канаву, медленно утопают в дерьме.
Коляда по первой своей и самой главной профессии — актер. Человек, с самой ранней юности на протяжении многих лет живущий в театре, получает очень специфическую закалку на всю оставшуюся жизнь. Хороший лицедей тем и хорош, что своего лица у него нет, как нет и своего характера, и вообще ничего своего. И гнев, и слезы, и любовь — все изображаемое. Именно актеры знакомы с изнанкой жизни, с самой темной и неприглядной ее стороной — но не через свои роли, а через нормальное ежедневное существование в театре. Подлость, предательство, обман, вероломство — не шекспировские страсти, а рабочие будни людей театра. Вовремя дать подножку, оклеветать, броситься на шею, а потом плюнуть в затылок — в этом многие актеры видят залог благополучной реализации своего таланта. Это не вина актеров. Это их беда. Хотя и вина, конечно, тоже, потому что и среди актеров попадаются нормальные люди.
Уже в названии первого тома сочинений Николая Коляды тянет актерством. “Пьесы для любимого театра” — это в том самом экспансивно-восторженном духе. Любимый театр, любимый режиссер, любимый писатель — все любимые, все великие, все гениальные. Как один актер признался в приступе откровенности: “Любимый пост — Великий. Пока постишься, всем успеваешь об этом рассказать”.
Так вот, всем лучшим в своих пьесах Коляда обязан своему актерству, и всем худшим — тоже ему. Пьесы его насыщены разными словечками, физиологичностью, эмоциональным экстремизмом — все это очень выгодно для актеров. Коляда как актер знает, чего актеру нужно. Речь персонажей всегда экспрессивна, в простоте никто слова не скажет. Вот типичный пример того, как у Коляды герои разговаривают: “Ах, пардон, ек-макарек, не представилась! Инна Зайцева! Советский Союз! Впервые без намордника... Пойдем, вмажем. Спать ляжем. Сопли распустим, никого не пустим” (“Мурлин Мурло”).
Все тут, извините, про мать, или про дерьмо, или “про это” — но в самых грубых формах. Скажете, это только так, субстанция речи. Не совсем. Не только субстанция, но и экзистенция. Проще говоря, содержание, сущность. То есть дерьмо в этой художественной системе — это и просто дерьмо, и окружающие условия, и чуть ли даже не конечная цель существования героев.
Герои, кстати сказать, тоже не покрыты стыдливым флером загадочности. Герои — средняя провинциальная публика, то, что принято называть простым народом. Вероятно, публика эта сильно осточертела Коляде (который, к слову, сам провинциальный житель и всю эту среду, видимо, знает отлично).
Основной тон существования героев — истерика, зависть, ненависть, физиологическая мерзость во всех ее видах. Описаны организмы — физические и психические, но почти нет душ. Горький тоже про социальное дно писал, но как-то иначе. Говно не становилось там всеобъемлющим символом. У Горького все-таки люди изображены. А у Коляды люди в людях только иногда проглядывают, для придания, что ли, повествованию некоторой оптимистичности. По большей же части это все крысы с “дебильными харями”.
Предел мечты для таких — быть собакой у миллионерши заграничной. “Посикаю, покакаю на улке, потом она меня в руках пожулькает — мы довольны обе... Этим блядским собачошкам миллионерш, которые по телевизору, я завидую пуще смерти” (“Полонез Огинского”).
“Такова жизнь”, — скажет нам Коляда. Это, может быть, и так. Но таковая жизнь, будучи таковой, не становится предметом искусства.
Почему простой народ, с которого, собственно, его герои списаны, воспринял бы это все как клевету на себя? Потому что у человека все равно есть некоторое внутреннее содержание. Он самому себе кажется лучше, чем есть на самом деле, или хочет быть лучше, или на худой конец хочет казаться. А Коляда рисует их во всей мерзости и физиологичности, объективно, так, как они предстают перед окружающим миром, но почти не оставляет зазора для душевного света. Коляда не оставляет места для заблуждений и самообманов.
Есть психология быта — но нет существа жизни. В результате выходит патология. Как говорит герой той же “Рогатки” Илья: “Всем в харю свои гнойники хочу сунуть”. Тут главные слова — всем, в харю, гнойники и свои. В общем, все главное. Чрезвычайно насыщенная фраза, показательная и для поэтики Коляды и для психологии его героев.
Коляда, конечно, писатель до некоторой степени типично российский. Но он писатель Нового времени. Он не певец униженных и оскорбленных, а певец грязных, вонючих, злых, завистливых, поганых и страдающих.
Почитаешь его пьесы, и получается, что и сам народ поган, и те, кто его не любит, — вдвойне поганы, а уж тот, кто про все это написал — про него и говорить нечего.
В общем-то, понятно, почему Коляду смотрят в Гамбурге и прочих заграницах. Они его не за того принимают. Для них это такой театр абсурда. Для них это, может, и театр, а у нас такой театр каждый день, поэтому, думаю, популярности Коляды довольно скоро придет конец. Если уже не пришел.
Ему бы “Санта-Барбару” написать. А он все время пишет о низменном. Например, как один убийца жил сразу с двумя женщинами, а потом обеих и бросил. Нет того чтобы написать о высоком. Например, как тот же самый убийца жил с двумя женщинами, а потом на обеих женился.
При всем при том Коляда талантлив. И чувство слова ему присуще (хотя и несколько испорчено обилием фекально-генитального мусора), и сами пьесы содержат в себе большой заряд драматизма. Словом, Коляда вполне мог бы преодолеть некоторую свою специфику, созданную жизненными обстоятельствами, стать не калифом на час, а чем-то более существенным — но не преодолел. Это становится ясно, когда читаешь вторую его книгу — “Персидская сирень” и другие пьесы”. Более поздние пьесы Коляды явно слабее. В них нет усилия, работы. Это сплошное словоизвержение, не организованное ни умом, ни вкусом, ни талантом. Так обычно начинают молодые писатели, так в них реализуется страсть к писательству, перерастающая из талантливого графоманства в литературу. Но для драматурга уже состоявшегося это явный откат, если не сказать более определенно.
Одно утешает. Темная стихия, выраженная в пьесах Коляды, у нас еще долго не переведется и в любом случае найдет себе какого-нибудь певца. Главное, чтоб театр не умер. А он не умрет, потому что — бери любую пьесу Чехова или любой роман Достоевского — и ставь себе на здоровье.