Александр Кушнер.
Античные мотивы. — СПб.: Геликон Плюс, 2014.
Люди присматриваются друг к другу
цитатами; посылают такой невидимый теннисный мячик из фильма Антониони «Blowup» («Фотоувеличение») и ждут, отобьет ли ракетка
собеседника воздух, пытающийся сгуститься в зримую метафору. То, что особенно
дорого, десятки лет смакуется во рту и превращается в вишневую косточку, с
которой не расстаться. Цитаты раскавычиваются (без
попытки присвоить их, это просто форма родства с ними), тянутся своими
междометиями к товарищу, другу, берутся за руки с его любимыми словами и
образуют круг неизбежности и вечности искусства.
Новая книга Александра Кушнера
называется «Античные мотивы». Он пишет: «Античные приметы, подробности,
ассоциации сопутствуют мне всю жизнь, и речь при этом в стихотворении может
идти о чем угодно: о любви, о природе, об искусстве, о смысле жизни. Минорная
или трагическая, скорбная интонация дополняется легкомысленной, шуточной,
иронической, какой угодно. Спектр разнообразный и никак не сводится к одной или
двум краскам. По датам, поставленным под стихами, читатель увидит, что античные
мотивы не покидают меня и сегодня».
Но я на минуту отвлекусь от Греции
и Рима. Читая Александра Кушнера, я часто вспоминаю историю, о которой
рассказывает Юрий Олеша в своих воспоминаниях о том, как он инсценировал
«Идиота». Он злился: какую бы фразу он ни пытался придумать, чтобы сделать
текст более театральным, всякий раз убеждался в том, что у Достоевского даже самая
простая и бытовая фраза звучала лучше. Олеша вчитывался в то
место в романе, где Ганечка, кинувшийся было к камину
с горящими деньгами, остановился, удержался и упал в обморок. И Настасья
Филипповна должна по этому поводу что-то произнести. Что-то, как кажется Олеше, очень важное и значительное. А у Достоевского
всего-то и написано: «Катя, Паша, воды ему, спирту!». И Олеша пытается сделать
как-то по-иному, придумать свой ход, но, в конце концов, возвращается к
варианту Достоевского. Это не просто так, это точность и неизбежность слова,
упавшего на свое место. В стихах Кушнера нет изобильности, глаза не
разбегаются, в этих стихах нет выбора — слово раз и навсегда стоит на
предназначенном ему месте.
Я
не увижу знаменитой «Федры»
В старинном многоярусном театре,
С прокопченной высокой галереи,
При свете оплывающих свечей.
И, равнодушен к суете актеров,
Сбирающих рукоплесканий жатву,
Я не услышу обращенный к рампе,
Двойною рифмой оперенный стих:
— Как эти покрывала мне постылы...
Так писал в 1915 году Осип Мандельштам,
говоря о «Федре» Расина, премьера которой состоялась в
1677 году. А премьера «Ипполита» Еврипида, например, состоялась в 428 году до
н.э. А в 1981 году Александр Кушнер написал:
Как
пуговичка, маленький обол.
Так вот какую мелкую монету
Взимал
паромщик! Знать, не так тяжел
Был труд его, но горек, спора нету.
…………………………………………
Все умерли. Всех смерть смела с земли.
Лишь Федра горько плачет на помосте.
Где греческие деньги? Все ушли
В карман гребцу. Осталось две-три горсти.
И сколько бы и как бы ни писали о
Федре и о ее пагубной страсти к пасынку-Ипполиту
великие поэты, они не могут истратить тайну любви и горя, а главное, они
никогда не повторяют друг друга, но только расширяют вселенную поэзии. Этой
вселенной, по-прежнему стоящей на трех китах и упирающейся в небесную твердь,
вовсе не вредят и не мешают открытия философов и астрономов, физиков и
математиков, ей не мешает прогресс, поезд, самолет и ракета, они всего лишь
виньетки, Бог с ними.
В эссе о Гомере, входящем в книгу,
Кушнер пишет: «Гомеровский эпос то и дело пересекается лирикой, омывается и
очищается ее горячей волной. И скажем правду: есть что омывать и очищать — море
крови, горы трупов, человеческая жизнь приносится в жертву высшим интересам —
интересам богов, становится заложницей их сумасбродства. Боги спускаются на
землю и частенько незримо присутствуют в общей свалке. Это и есть история,
делается она за счет любви, привязанности к дому, за счет добра и дружбы — в
результате почти все погибают, проявив чудеса героизма (и коварства, и подло-сти)
с обеих сторон. Сын Ахилла Неоптолен, ворвавшись в
Трою, схватил Приама за седые волосы и вонзил в него меч. Маленького сына
Гектора вырывают из рук Андромахи и на ее глазах
бросают с высокой троянской стены…
Эпическое сознание — страшное сознание.
Вся надежда на то, что постепенно оно заменится другим, человечным, не
индивидуалистическим, но индивидуальным…
Всю жизнь я отстаиваю лирику,
считая ее «душой искусства»… Ее прирост и в стихах, и в живописи, и в музыке —
везде — представляется мне спасительной тенденцией».
—
Поверишь ли, вся Троя — с этот скверик, —
Сказал приятель, — с детский этот садик,
Поэтому когда Ахилл-истерик
Три раза обежал ее, затратил
Не так уж много сил он, догоняя
Обидчика… — Я маленькую Трою
Представил, как пылится, зарастая
Кустарничком, — и я притих, не скрою.
Поверишь
ли, вся Троя — с этот дворик.
Вся Троя — с эту детскую площадку…
Не знаю, что сказал бы нам историк,
Но весело мне высказать догадку
О том, что все великое скорее
Соизмеримо с сердцем, чем громадно, —
При Гекторе так было, Одиссее,
И нынче точно так же, вероятно.
(«Троя»)
Все стихи Александра Кушнера,
собственно говоря, о том мире, который соизмерим с его сердцем; с его детством, которое было пропитано бедой и горем войны, с его
городом, без которого немыслимо сердцебиение стиха, с его друзьями,
принимавшими и понимавшими указания рока и судьбы, пока он довольствовался
шепотом биографии, с его любовью к женщине, которой первой он читает, а часто и
посвящает свои строки. Это, может быть, небольшой мир, тесный, как
коммуналка, но вселенная в нем помещается, ничего.
У Фета есть строки: «Не жизни жаль
с томительным дыханьем, / Что жизнь и смерть? А жаль того огня, / Что просиял
над целым мирозданьем, / И в ночь идет, и плачет, уходя». На них Кушнер
отвечает (или мне кажется, что отвечает): «Жалей, не жалуйся, гори, сходя во
тьму».
Я иногда думаю, сколько и каких
сносок требуется, чтобы читатель понял иные стихи. Да хотя бы эти, например:
Не
бойся ласточки, она не Филомела.
И соловей в кустах не Прокна — соловей.
Нам до Овидиевых превращений дела
Нет, и удод — удод, а вовсе не Терей.
Послушайте: Филомела приехала в
гости к сестре — Прокне, а муж Прокны
Терей изнасиловал Филомелу и, чтобы она не
нажаловалась сестре, вырвал ей язык. Но Филомела все рассказала сестре с
помощью вышивки, и тогда Прокна убила своего сына от Терея и накормила его мясом преступного отца. И Зевс
превратил Филомелу в ласточку, Прокну в соловья, а Терея в удода. Овидий — древнеримский поэт, описывавший, в
част-ности, разные свойства страсти и, кстати, по его версии (в отличие от
древнегреческого мифа), Филомела стала соловьем, а Прокна
как раз ласточкой.
Впрочем, стихи вовсе не о Филомеле,
не о соловьях и не о ласточках. Там дальше:
А
вот Овидия и в самом деле жалко.
За что он изгнан был к сарматам, на Дунай?
О том ни пифия не скажет, ни гадалка,
Был вызван к Августу и сослан в дикий край.
Должно быть, что-то знал об Августе такое,
Что лучше было бы не знать, и тайну ту
Хотелось Августу причерноморской мглою
Накрыть, зажать ее в Овидиевом рту.
Да, так вот я думаю — для чего нам
(или им, кому-то) во всем этом разбираться? И отвечаю сама себе: не думай
сейчас о других, думай о своем сердце, которому это очень важно и нужно,
поскольку в культуре человеческого стиха нет ни одной оборванной, повисшей за
ненадобностью нити, все связано, сплетено в узор, все разговаривает с тобой,
как вышивка Филомелы. Все связано: Греция и Рим встречаются в одной строфе. И Овидиевы метаморфозы имеют к нам прямое отношение...
И в день, когда актер перестанет
рыдать над Гекубой, рухнет тот мир, без которого оставшееся будет
блекло и недостоверно.