Об авторе | Владимир Тучков — постоянный автор «Знамени». Последняя публикация
в журнале — цикл прозы «Там жили поэты. Инсинуации» (2012, № 6).
ПРЕДИСЛОВИЕ
Подозреваю, что пытливый читатель, во
всем стремящийся дойти до самой сути, спросит: а кто такой этот Гопкинс и что собой представляет его эффект?
Попытаюсь ответить, хоть это не
столь и просто, как может показаться читателю, уверенному в том, что любой
набор букв, зафиксированный в словарях, обозначает что-то вполне конкретное.
Не отвлекаясь на рассуждения об
означаемом и означающем, отвечу: Гопкинс — это совсем
не тот человек, который открыл эффект Гопкинса. Хоть
и зовут его точно так же — Джоном.
Джон Гопкинс
— американский бизнесмен и меценат, который жил в США в XIX веке. И его именем
назван не эффект, а университет, расположенный в Балтиморе, штат Мэриленд. К
исследованиям, которые могли бы внести вклад в какую-либо науку, никакого
отношения он не имел.
Что же касается эффекта Гопкинса, то его автором является британский физик и
электротехник Джон Гопкинсон, который жил и творил в
том же самом XIX веке, но на другом материке.
Почему в названии эффекта столь
беспардонно усечена фамилия автора? О том я не ведаю. А спросить уже не у кого,
поскольку тех, кто впервые упомянул этот эффект в русской научной литературе,
давно уже нет в живых. Вероятно, у них были какие-то резоны переврать имя
автора. Может быть, возвышенные. А может быть, и низменные. Но дело сделано: Джон Гопкинс
и никак иначе. Потому что если мы начнем переписывать историю науки, то весь
мир кувырком полетит в пропасть одичания. Ну, то есть он в этом направлении уже
движется, но не столь стремительно, как это могло бы быть при определенных
условиях.
Гопкинс — и никаких гвоздей!
Как бы ни роптали на нас потомки
знаменитого британского ученого, срок действия авторских прав давно истек.
Теперь перейдем к сущности эффекта.
И вот тут я тебе, уважаемый читатель, мало чем могу помочь. Да, много лет назад
я изучал его. Но не в Университете Джона Гопкинса, а
в Московском лесотехническом институте на факультете электроники. И помню лишь,
что там идет речь о каком-то изменении состояния магнитных материалов под
воздействием чего-то такого, вероятно, физического. Больше мне сообщить нечего.
Произнеся все эти необходимые
предваряющие слова, которые мало что объясняют с точки зрения истории физики,
да и со всех других точек зрения, перейду к изложению главной темы этой книги.
А она абсолютно прозрачна: как
жили, как любили, как страдали, как ликовали, как печалились и как совершали
безумные поступки люди, которые в далеком прошлом именовались советским
студенчеством. В том самом прошлом, существование которого из дня нынешнего
представляется гипотетическим.
Автор
КВАДРАТНЫЕ МЕТРЫ
Надо сказать, брачевание
в советских вузах начала семидесятых годов прошлого века было явлением не столь
уж и редким. Студенты женились, как правило, где-нибудь к исходу учебы. Курсе на пятом, на дипломе. И женились преимущественно на одногруппницах. С кем, так сказать, бок о бок и в труде, и
в бою, и на лекциях, и на картошке, и на демонстрациях, и на сдаче
физкультурных нормативов, и на совместных вечеринках, и на субботниках, и в
стройотряде, и в очереди за пивом... Впрочем, насчет пива это я немного того,
загнул, поскольку в те былинные времена студентки особой загульностью
по части алкоголя не отличались.
Женились и выходили замуж, не имея
ни малейшего понятия о том, что такие «внутриродовые» браки в своем большинстве
бывают непрочными. Да и приведи им статистику, заставь прослушать курс лекций о
психологии семейной жизни, и все равно поступили бы по-своему. Поскольку сочли
бы, что все это к ним не имеет ни малейшего отношения, что все это писано про
тех, которые не способны любить по-настоящему.
Отношения между Лешей и Наташей,
начавшиеся на втором курсе, развивались бурно, как в мексиканских сериалах.
Серенады, именно серенады! — Леша прекрасно играл на гитаре и недурно пел —
сменялись ссорами, да такими, что — по щеке ладонью наотмашь, с проклятьями, с
полным разрывом, с девичьими слезами и юношеским скрежетом зубов.
Назавтра же — опять воркуют, опять
из аудитории в аудиторию за руки, опять обоюдная нежность без границ.
А порой ссоры, во время которых
влюбленные выжигали себя изнутри шекс-пировскими терзаниями, укладывались в
мизерные отрезки времени. Однажды на лекции по теории информации Леша получил
звонкую пощечину. Но уже через пятнадцать минут они с такой страстью заключили
друг друга в объятья, словно это было у них впервые в жизни.
Так они и летали на качелях чувств вверх-вниз с еканьем сердец.
Неслись по крутым виражам
американских горок со свистом в ушах.
Заныривали на страшную глубину, чтобы тут же вылететь на поверхность
двумя пробками от «Советского шампанского», произведенного на Московском заводе
шампанских вин по технологии непрерывного потока, разработанной в 1953 году
профессором Г.Г. Агабальянцем, получившим за эту
работу в 1961 году Ленинскую премию. Того самого советского шампанского,
разливавшегося в десятки миллионов темно-зеленых бутылок емкостью 0,8 литра и
предназначавшегося исключительно для советских трудящихся, чтобы они могли
достойно встречать Новый год.
Наступил момент, и это самое
«Советское шампанское» вспенилось на свадьбе Леши и Наташи.
Свадьба по нынешним меркам была
совсем небогатой, что характерно для семидеся...
Впрочем, ее небогатость была обусловлена еще и тем,
что этот союз категорически не приняли родители новобрачных. И скромный вечер
был чуть ли не полностью оплачен деньгами, заработанными Лешей на разгрузке вагонов.
С этого момента Леша стал ломовой
лошадью.
Он что-то сторожил по ночам. Но
этих денег было недостаточно не только на содержание молодой жены, но и на
оплату комнаты, можно сказать, угла в деревянной халупе с удобствами во дворе.
Поэтому в свободное от учебы, ночных дежурств и милований — а как же без них на
первом этапе?! — время он еще что-то разгружал, подносил, сортировал, копал,
закручивал гайки, забивал гвозди.
Но при этом на жизнь не роптал, был
безоглядно счастлив. У него была любимая жена, чего же еще желать-то? Ведь
счастье требует усилий. И не только душевных, но и физических.
(Забегая вперед,
должен отметить, что паритета ни в одной семье нет и быть не может. Кто-то в общее счастье всегда вкладывает больше, кто-то
меньше. Было очевидно, что Леша вкладывал больше, гораздо больше. Если воспользоваться спортивной терминологией, он жену «перелюбливал»).
И в таких нечеловеческих условиях
молодожены окончили институт.
Однако след их не потерялся. Все мы
жили и работали по распределению где-то не слишком далеко друг от друга. И
порой пересекались. Либо мне кто-то рассказывал, что у них и как. Да и Леша,
несмотря на всегдашнюю свою перегруженность — не только семья, не только
основная работа, но еще и подработка — пару раз бывал у меня на дне рождения.
Иногда заходил и я к ним. Но уже не
в старую деревянную халупу, а в комнату в кирпичном доме, где было все, что
полагается, включая горячую воду и паровое отопление. И эту комнату Леша
получил не только как перспективный инженер, нужный оборонному предприятию, но
и как активный комсомолец, кажется, председатель или секретарь какой-то ячейки.
(Его еще и на это хватало!)
Казалось бы, живи и радуйся в тепле
и сухости и с горячей водой. Однако комната у Леши и Наташи была весьма
специфической. В квартире проживали еще пятеро соседей.
Один из них был запойным
алкоголиком.
Другой — вором-рецидивистом. Этот был не шумным. И вполне
вменяемым, пока трезвый.
Перманентно шумными были соседи
справа, которые все свободное от сна время собачились.
Соседи слева жили
душа в душу. Но при этом любили теплые компании, собиравшиеся не только по
выходным, но и заунывными вечерами, чтобы развеять скуку легкой выпивкой и
тяжелым пением советских шлягеров.
В общем, это был ад.
Адом в квадрате он стал после
рождения первенца.
Квартиру Леше на его оборонном
заводе все не давали.
И тогда он ушел с оборонного
завода, чтобы получить квартиру в другом месте.
В этом месте тоже никак не
выгорало.
И после рождения второго сына Леша
пошел за квартирой в третье место. Куда устроился уже не инженером, а рабочим.
Каким-то, кажется, наладчиком. Или монтером. Что неважно. Важно было то, что
при получении жилья пролетариат имел приоритет перед ИТР, как в то время
называли инженерно-техниче-ских работников.
Потом была следующая работа...
Еще одна...
В результате, когда дети стали
подростками, они въехали в новую прекрасную квартиру.
Но получил ее не Леша, а Наташа,
которая все это время работала на одном и том же месте в скромной должности
простого инженера.
А через год у Наташи объявился
мужчина.
В связи с
чем семья распалась.
И Леша переехал в халупу.
Но не в ту, которую много лет назад
снимал на первом году женитьбы.
И где был счастлив.
А в халупу, где доживали век его
мать и его отчим.
Или его отец и его мачеха.
Не помню я этого сочетания.
Много лет спустя я встретил Лешу в
электричке.
Не узнал.
Долго отвечал на его вопросы.
Пока не понял — Леша.
Не узнал сразу, не потому что он
был уже в очках.
Глаза под очками были совсем
другие.
Не его глаза.
В его глазах всегда был энергичный блеск,
стремление рвануть вперед и вверх.
Был, как говорили в старину,
энтузиазм.
И вера в свои силы.
Силы, может быть, и сохранились.
Но вера в них угасла.
Собственно, без веры не может быть
и никаких сил.
Они именно ею питаются, на ней
взрастают...
Точнее — на любви.
Сказал, что недавно сошелся с
женщиной.
Стали жить вместе.
То ли у нее.
То ли у него.
Работает на какой-то базе
электриком.
И почему-то пуще смерти боится, что
там узнают, что у него есть диплом.
Полученный им в 1972 году вместе с обретенным счастьем.
Ну, или же боится пуще жизни.
Ну, за жизнь!
Чтобы она была милосердней к тем,
кто, прогуливаясь под волшебной луной под чарующий аккомпанемент соловьиных
трелей, не подозревает, что ночное светило имеет обратную сторону!
БУТЫЛКА НАРЗАНА
Студенческие лавстори — это особый жанр.
Ухаживание, вздохи-ахи и последующая женитьба коренным образом отличаются от
того, что имеет место, скажем, на производстве. Или в научном коллективе. Или
на бескрайних полях, где взращивают какой-нибудь злак или корнеплод, пригодный
в пищу.
И отличие это предопределяется тем,
что студент вращается в среде себе подобных людей с минимальным жизненным
опытом и максимальным самомнением. И нет рядом людей постарше, которые способны
что-то посоветовать, на что-то раскрыть глаза, от чего-то предостеречь. То есть
просветить юношу/девушку по части межполовых
отношений, то есть — любви. Ну, или секса.
И остается черпать знание о технике
ухаживания и последующего предложения руки и сердца из классической литературы.
Но тут уж как повезет: какая книжка в руки попросится. У
Толстого — одно, у Лермонтова — другое, у Бунина — третье, у Сологуба —
четвертое... А есть и вовсе — Захер Мазох. Или даже — де Сад.
Поэтому, чтобы избежать хаоса в
мозгах, студент/студентка у классиков советов не спрашивает и действует по
собственному разумению. То есть наобум.
Как, например, Коля и Лида из нашей
группы.
Двух столь разных людей (даже если
исключить из рассмотрения разнополость) среди двадцати восьми юношей и девушек,
с которыми я бок о бок изучал премудрости компьютерных наук, не существовало.
Коля был флегматик.
Лида была сангвиник.
Коля был нежный блондин.
Лида была жгучая брюнетка.
Коля был астеник.
Лида была полнокровная девушка
атлетического сложения. При этом вполне пропорциональная.
Коля был романтик.
Лида была в меру прагматична.
Сюда следует добавить разницу в
росте примерно пятнадцатисантиметровую. Понятно, в чью пользу.
Помнится, на картошке Лида, девушка
энергичная и амбициозная, потребовала, чтобы ее взяли
в бригаду грузчиков — закидывать на «зилок», это
такая грузовая машина раньше была, мешки с картошкой. Бедному Коле деваться
было некуда. Он тоже подался в команду таскателей
мешков. Хотя мы его и отговаривали.
И поддаться на наши уговоры, — мол,
тяжеловато для тебя, надорвешься, — ему было равносильно потере Лиды.
И вот неспешно идет грузовик по
картофельному полю, водитель, поглядывая в зеркало заднего вида и покуривая
папироску, лениво покручивает баранку. А Лида в тельняшке, поплевывая на
ладони, швыряет, швыряет, швыряет в кузов мешки. В одиночку, если откинут
задний борт. Или на пару с кем-то из нас, если машина уже наполовину загружена.
Но никак не с Колей. Поскольку,
попытавшись пару раз с ним совершить такой маневр, Лида сменила напарника.
Но не придала этому никакого значения.
На Колю же было больно смотреть.
Тем более что Лида, поплевывая на
ладони и подкидывая мешки, подтрунивает над Колей. Но мягко так. По-доброму.
Хотя, конечно, иначе чем по-доброму не подтрунивают. Если не по-доброму, то это
получается уже не подтрунивание, а нечто иное.
При этом Лида все очень точно
понимает. Понимает своим почти женским чутьем, что в данной ситуации, ситуации
крайне обидной для Колиного самолюбия, самое оптимальное решение — именно
подтрунивать. То есть сводить все к шутке-прибаутке, в которой и она сама над
собой — для симметрии — подтрунивает. Насчет маскулинности,
насчет грядущей необходимости бриться по утрам, насчет потребности организма в
самогоне. И после каждого удачного забрасывания мешка восклицает: «Эх, бабу
бы!».
Конечно, она могла бы отказаться от
этого балансирования на туго натянутых Колиных нервах. И нудно собирать вместе
с девочками в корзину измазанные в земле корнеплоды американского
происхождения. Кабы не ее девичий задор.
Кабы не темперамент, имеющий армянское происхождение.
В общем, пышная роза, прекрасно
осознающая свое великолепие.
И это великолепие необходимо было
явить всему миру.
И, надо сказать, получалось это у
нее весьма ловко.
И Коле это нравилось. Хотя бы потому,
что в этой эксцентричной игре по имени «любовь» он восполнял присущий ему
эмоциональный дефицит.
Лида была душой компании. Нашей группной компании, которая на май-ские,
на ноябрьские, на Новый год и на Восьмое марта собиралась, дабы лихо отметить зафиксированные
в Конституции эти советские праздники. Благо располагала добротным
двухэтажным домом и окружавшим его просторным садом. С соловьями.
Правда, соловьев мы слышать никак
не могли, поскольку из радиолы все время орали Радмила
Караклаич, Адриано Челентано, Том Джонс, Микки Джаггер и сладкоголосо завывали Битлы. Но соловьи несомненно были. Не могут не находиться поблизости
соловьи, когда тебе двадцать лет и вся жизнь впереди.
Вполне понятно, что девушка Лида в
этом добротном двухэтажном доме жить одна не могла. Поскольку не те раньше были
времена, чтобы девушкам принадлежала такая недвижимость, вполне серьезная даже
и по нынешним меркам.
Лида жила с мамой и с котом.
Мама на время наших студенческих
бесчинств, именовавшихся вечеринками, куда-то тихо исчезала.
Столь же тихо от греха подальше
убирался и кот.
Студенты в подпитии — народ
непредсказуемый.
Отношения между Колей и Лидой
развивались не в безвоздушном пространст-ве. В смысле, к ней, девушке видной —
красивой, обаятельной, сексапильной, — периодически кто-то подбивал клинья.
Но тщетно.
Если бы она была только красивая,
то подбивающим клинья, может быть, что-нибудь и обломилось. Либо от ее
роскошного тела. Либо — по полной социальной программе, включая создание семьи,
рождение детей, радость от появления на свет внуков и совместное умирание в
один день, а то и час. Естественно, в окружении безутешной прорвы
чад и домочадцев.
Однако все соискатели Лидиной
благосклонности натыкались на ее природный ум.
И этот ее природный ум в таких
ситуациях, когда Лида могла бы потерять голову и наделать непоправимого,
притормаживал ее эмоциональность. Также природную. И убедительно шептал ей на
ухо: держись Коли.
Потому что... Вот я прожил уже
дикую прорву лет. Многое и многих повидал. Но более
надежного человека, человека, на которого можно положиться в труднейшую минуту,
человека, который не предаст и не продаст, человека долга и чести, пока еще не
встретил. Ну, или встречал таковых крайне редко.
Еще один несомненный Колин плюс
состоял в том, что к алкоголю он относился весьма спокойно. То есть, конечно,
выпивал. Но четко знал меру. Не только портфеля, но и головы никогда не терял.
И в самый разгар самой шальной вечеринки мог спокойно выговорить слово
«экзистенциально».
А это, согласитесь, в условиях
среднестатистической российской семьи — громадное достоинство. И далеко не
каждая женщина удостаивается такой награды...
«И это все?» — недоуменно спросит
меня читатель, воспитанный на романах Льва Толстого.
«Этого достаточно для счастья в
браке?!» — возмутится он.
«Ведь это же какой-то Каренин получается!!!» — возопит он с экспрессией Мити
Карамазова.
Ну, хоть я и не Толстой, но
попробую объяснить ситуацию, сложившуюся в начале 70-х годов прошлого века в
отношениях Коли и Лиды с привлечением психологизма. Того самого психологизма,
который полностью изжил себя в литературе еще в начале прошлого века.
Физики внедрились в микромир, где
не только торжествует закон неопределенности, но и зачастую разорваны
причинно-следственные связи.
Эйнштейн вывел формулу, от которой
ум заходит за разум.
Фрейд с Юнгом, поковырявшись в уме
и разуме, раскопали мрачную пещеру подсознания.
Художники, наплевав на прямую и обратную перспективы, начали изображать
непосредственно это самое подсознание. Но вскоре наплевали и на него, и теперь
сложно определить, с каким они работают материалом и
по каким законам его ваяют.
Композиторы извлекают звуки,
которые резонируют отнюдь не в головном мозге, а в спинном. А также во всех
внутренних органах, включая ахиллесово сухожилие, по которому виртуозы вдохновенно
водят смычком.
А тут, в литературе, пси-хо-ло-гизм!
Может, мне, поборники седых
литературных традиций, вам еще и портреты персонажей давать?! Скажем,
правильный овал ее лица обрамляли темные локоны, ниспадающие на покатые плечи сияющим
на солнце водопадом. Полноватые губы цвета спелой черешни были чуть приоткрыты
в ожидании неизбежного счастья. Карие глаза смотрели на мир с неподдельным
интересом и подсвечивались откуда-то изнутри, где у человека расположена душа,
ровным теплым светом...
Ну уж дудки! Нынче все эти высокохудожественные кунштюки
уместны разве что в полиции, когда опрашивают очевидцев преступления при
составлении фотороботов. Правильный овал лица? Прекрасно. Локоны ниспадают на
плечи? Очень хорошо. Губы цвета спелой черешни или недозрелого арбуза?
Замечательно, фиксируем!..
Так вот, в той мере, в какой мне
доступна технология литературно-атави-стического психологизма, я могу судить о
том, что тут в Лиде сработал материнский инстинкт. Пришедший
раньше беременности. У Лиды возникла потребность нянчить Колю... Ну, не на
руках, конечно, носить. Хоть сил ей для этого вполне хватило бы.
А защищать. Защищать от жизненных
невзгод и внешних агрессий. Скажем, обматерить
обидчика в случае необходимости. Потому что Коля матом никак не мог. Слова,
конечно, знал. Но никакие жизненные обстоятельства не способны были выдавить из
него эти слова.
Или дать в глаз. И тоже при случае.
Правда, случаи такие не возникали.
Потенциальные Колины обидчики при взгляде на Лидину решимость, подкрепленную
окружностью бицепса, буквально проглатывали языки.
В общем, незадолго до защиты диплома они поженились.
А потом, по законам детерминизма, у
них родилась дочь.
И по законам психологизма Лидины
материнские чувства переключились на дочь.
Фрейд по этому поводу изрек бы
какую-нибудь мерзость. Но в избранную нами концепцию построения сюжета такого
рода мерзости не вписываются.
В общем, Лида и Коля расстались.
Не сразу, конечно.
Года два-три на наших традиционных
встречах в первую субботу сентября Коля появлялся в статусе вполне семейного
человека.
Потом встречи одногруппников
стали и редкими, и немноголюдными. И о судьбах тех, с кем когда-то пять лет —
самых счастливых в жизни каждого человека лет, студенческих, — делил общие
радости и горести, я стал узнавать по слухам.
Естественно, слухи эти относительно
развода Коли и Лиды никаким психологизмом не обладали. Развелись — и все. Мало
ли кто разводится и по каким причинам. И стоит ли о том горевать. Ведь тогда мы
были пока еще молоды. И можно было завести вторую семью. Третью. Четвертую...
Можно было даже две параллельные — здоровья хватало. Да и денег — в Советском
Союзе для выстраивания среднестатистического семейного счастья, вполне
стандартного с имущественной точки зрения, много денег не требовалось.
Не знаю, что с этим вышло у Лиды.
А вот у Коли с этим ничего не
вышло.
Абсолютно ничего.
Он так и остался один.
Потому что никакого выбора у Коли
не было.
Как и у главного героя рассказа
Алексея Пантелеева «Честное слово» — мальчика, которого товарищи, играя в
войну, поставили стоять на часах. И сказали, чтобы охранял стратегический
объект, пока его не сменит другой часовой. Да и забыли, разойдясь вечером по
домам.
А он стоит, потому что дал честное
слово.
Наступил вечер. Он стоит.
Ночь наступила — он все стоит.
Неспешной чередой идут дни,
складывающиеся в недели, месяцы, годы, — он стоит.
Потому что дал честное слово.
Сорокалетие отпраздновал.
Полтинник стукнул.
Пенсионером стал.
Стоит.
Честное слово превыше всего.
Рассказ Пантелеева был написан за
месяц до начала войны. И напечатан в журнале «Костер» в конце июня 1941 года,
когда война уже началась.
Для Коли она все еще продолжается.
О чем я узнал год назад, совершенно
случайно встретив его на улице нашего не столь уж и большого города Королёва.
Коля все еще сражается. Конечно, не
с врагами. И не с оружием в руках.
А с самим собой.
Точнее, с тем внутри себя, что
способно сломить его волю и заставить нарушить некогда данное слово.
Данное самому себе.
Живет по законам военного времени.
Проявляя доблесть и беспримерную
отвагу.
Не щадит живота своего.
И это нещажениеживотасвоего
демонстрирует миру на поприще экстремального туризма.
В одиночку он проходит сложнейшие в
техническом отношении маршруты за Уральским хребтом. Проходит в местах, где в
радиусе сотен километров невозможно встретить ни единой живой души.
Соответственно, и на помощь в
критической ситуации рассчитывать не приходится.
А теперь — стоп!
Теперь ненавистный нам психологизм
трещит по швам и рассыпается в прах.
Дальше начинают действовать законы,
которые и не снились нашим мудрецам.
Мудрецам, уверенным в том, что
развитие сюжета в русской литературе должно подчиняться генеральной идее
автора.
И что героя преступно отрывать от
почвы и судьбы.
В общем, дискутировать с мудрецами
бессмысленно.
В общем, далее привожу короткое
повествование о том, как Коля стал язычником, записанное с его слов.
Это было
восемь лет назад на Алтае. В июле. Я шел по маршруту пятой категории сложности,
который пролегал через хребты Шапшальский и Цаган-Шибэту и горный массив Монгун-Тайга.
Вышел в понедельник третьего числа от озера Джулукуль.
Без особых проблем преодолел перевал Тусту-Оюк. На
Предвершинном перевале пришлось немного поупираться.
Но и он не отнял много сил и времени. В горах у меня все шло самым наилучшим
образом.
Проблемы
начались, когда до поселка Мугур-Аксы, конечного
пункта маршрута, оставалось два дня. И надо было пройти сорок километров по
плоскогорью. И оно меня чуть не убило.
Нет, никаких
особых технических сложностей на моем пути не было. Главной проблемой стало мое
легкомыслие. Немилосердно пекло солнце. И я глоток за глотком, бездумно, можно
сказать, автоматически опустошил свою флягу.
До ближайшего
ручья оставалось километров двадцать. И вскоре я понял, что могу до него не
дойти. Силы начали покидать меня. Началось обезвоживание организма. Я проходил
метров сто, ложился и отдыхал. Пытался отдохнуть. Но все более и более терял
силы.
Положение мое
было безвыходным. На выжженной земле не росла даже трава, которую можно было бы
пожевать, чтобы хоть как-то утолить жажду.
У меня уже
начинал мутиться рассудок. В воспаленном мозгу даже промелькнула мысль о том,
чтобы прокусить на запястье вену и немного попить крови.
И тут я
вспомнил старого теленгита, с которым познакомился в
поселке Кош-Агач. Узнав, куда я собираюсь, он сказал: «Если будет трудно,
попроси помощи у Суйлы».
И я стал
просить. Брел, спотыкаясь, и просил.
Потом уже полз
и просил.
Плакал и
просил.
Но слезы из
меня не могли вытекать — им неоткуда было взяться.
Плакал внутри
себя.
И просил.
И уткнулся
носом в бутылку, лежавшую на тропинке.
Это была
полная бутылка нарзана...
Теперь я
каждый год привожу Суйле разные небольшие подарочки.
Раскладываю их в потайных местах. И возношу ему благодарность. Меня алтайцы
научили — как и какими словами это надо делать.
Ну, за индетерминизм!
За индетерминизм, благодаря
которому в жизни всегда есть место счастью — и малому, и великому!
Ведь не за психологизм же нам пить,
в конце-то концов!
ГЕРОЙ ВЬЕТКОНГА
Эдик был с Алтая. Однако местных
духов он не признавал. На то у него были весьма веские основания — он не ведал
об их существовании. Да их, собственно, в те времена и быть не могло в связи с
торжеством идей диалектического материализма.
Не было такой сферы — ни на небе,
ни под землей, ни в водной стихии, — где они могли бы укрыться от карающей
десницы государственной идеологии.
К тому же Эдик был человеком до
мозга костей урбанистическим. Более того, он учился на факультете электроники
на инженера по компьютерам. Или, как говорили в старину, по вычислительным
машинам. А они, как известно, созданы по образу и подобию человека и имеют
внутри хитроумную электронную схему, функционирующую на основе составленных
программистами алгоритмов.
Однако что-то такое в Эдике все же
было. Что-то такое, отличавшее его от нас — жителей Москвы и ближнего
Подмосковья. Что-то такое, что, видимо, возникает в человеке в результате то ли
озарения, то ли травмы головного мозга.
А, может быть, автор, то есть я,
заблуждается по поводу полной и окончательной победы советской власти над
алтайскими духами. И один какой-нибудь, проиграв диалектическому материализму
все материальные сферы, уполз, зализывая раны, в самый дальний уголок Эдиковой души. И проявлял свое существование лишь в случае
крайней необходимости.
Эдик, например, мог замирать. На
несколько минут. Словно в нем отключали сигналы, приводящие в движение
абсолютно всю мускулатуру за исключением сердечной мышцы. Причем происходило
это мгновенно. Если он произносил, скажем, слово «кибернетика», то выговаривал
лишь «киберне», а «тика» из него не исходило. Или мог
не просто остановиться, подходя, скажем, к автобусной остановке или табачному
ларьку, но замереть с приподнятой ногой.
Чем в это замиральное
время был занят его мозг, мы так и не смогли узнать. Несмотря на подробные
расспросы. И при этом он нам с готовностью отвечал. Но ответы эти имели к
логике очень слабое отношение. Они представляли собой какие-то очень
замысловатые метафоры, расшифровать которые было невозможно. Порядок слов в его
искренних ответах был настолько невероятным, что я не смог бы повторить их даже
спустя минуту. А понять и вовсе не пытался. Поскольку эти слова в своей
фантастической совокупности не имели привязки к реальному миру.
В конце концов мы сошлись на том,
что Эдик страдает какой-то крайне редкой формой эпилепсии.
Еще одна его странность состояла в
какой-то запредельной, какой-то абсолютно лютой ненависти к Америке. Не ко
всей, а лишь к ее Соединенным Штатам.
Когда Олег — сын крупного
советского сановника, руководившего одним из госкомитетов, пришел в институт в
американских джинсах, то для Эдика он просто перестал существовать. Эдик
прекратил с ним разговаривать, не здоровался и не сбавлял шага, когда Олег
пытался с ним поздороваться.
Правда, через полгода отношения
восстановились. Причина оказалась предельно банальной. Олег, как и должно сыну
сановника, делал серьезную партийную карьеру. Мгновенно стал главным
комсомольцем факультета (секретарем комсомольской организации, как тогда это
дело называлось). И тут Олега слегка ущучила
вышестоящая комсомольская организация — институтская. Ему дали понять, что
лидер комсомольцев факультета не должен носить американские штаны, поскольку
это не только низкопоклонство перед Западом, но и поддержание производителя нашего
вероятного военного противника. И с Олега американские штаны словно ветром
сдуло.
На втором курсе вскрылась причина Эдиковой американофобии.
В шестидесятые годы партийные
идеологи работали, что называется, «с огоньком», «с изюминкой», «с выдумкой». То
есть, как теперь принято говорить, — демонстрировали в работе креативность. И
при помощи этой самой креативности взращивали в советских гражданах
интернационализм, начиная с самого раннего возраста.
На поприще сдруживания
детворы, обитающей в социалистических странах, существовало немало всевозможных
приемов. От международного пионерского лагеря «Артек», где летом отдыхала
разноязычная детвора до частной переписки. Где-то там наверху составлялись
списки советских детей. При этом составители исходили из принципа
благонадежности — чтобы включенные в него мальчики и девочки не сквернословили,
не поносили советскую власть, не выдавали военных секретов, не просили взаймы
денег, не распространяли религиозную пропаганду и т.д., и т.п.
Точно такие же списки составлялись
и в других странах — в Польше, в Чехословакии, в Венгрии... Но к иностранным
мальчикам и девочкам предъявлялось еще одно требование — они должны были
изучать русский язык.
И вот этих детей из разных стран,
которые удовлетворяли требованиям благонадежности, скрещивали между собой. То
есть инициировали их почтовую переписку друг с другом.
Эдик в школе переписывался с
вьетнамской девочкой, своей ровесницей. По мере взросления она все более
овладевала премудростями русского языка. В связи с чем переписка из чисто
формальной превращалась в содержательный разговор юноши и девушки, живущих в
разных частях света. И к окончанию школы между ними установились не просто
дружеские отношения, но отношения теплые, которые могли перерасти во
влюбленность.
И они в конечном итоге переросли.
Ну, а поскольку американские войска
на тот момент бомбили вьетнамские города и жгли напалмом села, то Эдик не мог
не ненавидеть и Америку, и населяющих ее американцев. Причем ненавидел всех
вместе и всех сразу, не обращая внимания на этническую принадлежность жителей
этой вавилонской страны.
Постепенно чувства, которые
испытывал Эдик к девушке из далекой азиатской страны, перекинулись и на саму
страну, на ее культуру. Он стал вьетнамофилом до
такой степени, что самостоятельно изучил язык. И переписка продолжилась на
вьетнамском.
Эдик, будучи человеком не слишком
коммуникабельным, два года не распространялся о своей интернациональной лавстори. В связи с чем два с половиной года мы поглядывали
на него со все возраставшим недоумением. Поскольку на девушек он не обращал ни
малейшего внимания. Даже чурался их.
Дело дошло до того, что Оксана,
самая раскрепощенная в группе девушка, на спор попыталась Эдика соблазнить. Для
чего он под предлогом оказания помощи «бестолковой дурочке» по части изучения
теоремы Коши был приглашен ею в дом. В ход была пущена не только ее нешуточная
женская стать, но и вино «Киндзмараули», и
чувственные песни Сальваторе Адамо.
Однако он позорно бежал.
И уж начали поговаривать о его
вероятном пристрастии к мальчикам.
Хоть и тут он не давал никаких
поводов для такого рода подозрений.
Тайное стало явным, когда Эдик
вдруг заявил, что бросает учебу.
Более того — уезжает навсегда во
Вьетнам.
И не просто уезжает, а уезжает,
чтобы жениться. И производить на свет детей, которые не будут говорить
по-русски.
Эта новость была для нас
поразительной. Почти шокирующей. Мы прекрасно понимали, что советскому человеку
путь за границу навечно закрыт. Что туда попадают лишь антисоветские люди,
именующиеся перебежчиками. И эти самые перебежчики мало чем отличаются от
изменников Родины. То есть они таковыми и являются, как о том гласила Статья 64
Уголовного кодекса РСФСР:
«Измена Родине, то есть деяние,
умышленно совершенное гражданином СССР в ущерб суверенитету, территориальной
неприкосновенности или государственной безопасности и обороноспособности СССР:
переход на сторону врага, шпионаж, выдача государственной или военной тайны
иностранному государству, бегство за границу или отказ возвратиться из-за
границы в СССР, оказание иностранному государству помощи в проведении
враждебной деятельности против СССР, а равно заговор с целью захвата власти, —
наказывается лишением свободы на
срок от десяти до пятнадцати лет с конфискацией имущества или смертной казнью с
конфискацией имущества».
То есть минимум десять лет!
О максимуме и подумать страшно!
Понятно, что история Эдика в эту
статью никак не вписывается. Ведь намылился он не в капиталистическую страну, а
в социалистический Вьетнам.
Но для получения разрешения на
выезд ему пришлось долго обивать пороги кабинетов, в основном сосредоточенных в
мрачном здании на Лубянке.
Однако, когда любишь, любишь
по-настоящему, а Эдик любил именно так, то это удесятеряет силы. В результате
невозможное становится возможным.
Я подозреваю, что определенную роль
в получении разрешения на «выезд из страны с целью заключения брака с
гражданкой Демократической республики Вьетнам» сыграли прекрасные
милитаристские кондиции Эдика.
Практически по всем предметам Эдик
тянулся с троечки на четверочку. А вот на военной кафедре блистал. Более того,
однажды майор Багров, как обычно выбритый до синевы и слегка пьяный, изрек:
«Этот парень в условиях боевого контакта с неприятелем мог бы быть богом
войны!». И сверкнул очами, очевидно, вспомнив свою молодость, протекавшую в
общевойсковом военном училище во второй половине сороковых годов.
По военной части Эдик знал и умел
все. И не просто знал и умел, но знал не меньше, а может быть, и больше
кафедральных офицеров. И умел выполнять любое ранжированное действие виртуозно.
Все пули на стрельбище он отправлял
не просто в десятку, а сажал одна в одну. В связи с чем контролеры, не зная
Эдика, считали, что одна пуля дуриком попала в цель,
а остальные ушли в молоко.
Автомат он разбирал и собирал с
завязанными глазами за семь секунд.
На то, как он управлялся с
тренировочным манекеном при помощи штыка и приклада, было смотреть жутковато.
Все узлы и агрегаты боевых машин и
механизмов он знал как «Отче наш». Более того, он чувствовал их сердцем и любил
всей душой. И мог на слух диагностировать любые их неисправности.
И много, очень много из того, что
простому смертному в его обывательской жизни неведомо, знал и умел Эдик. И все
это, как посчитали на Лубянке, могло пригодиться вьетнамским товарищам, ведущим
праведную борьбу с американским империализмом и собственной компрадорской
буржуазией, засевшей в Сайгоне.
Никаких проводов по случаю его
отъезда не устраивалось. Он не предложил, а мы и не настаивали. Всегда он
держался особняком, был сам по себе. И никаких привязанностей здесь — в стране,
в Москве, в институте, в группе — для него не существовало.
В общем, поговорили некоторое
время, да и забыли вскорости. Словно никогда его тут и не было. Расстались без
сожалений. Лишь только понапутствовали немного, для
проформы: давай, чувак, чтобы там у тебя все сложилось, будь здоров.
Только одна Оксана, когда мы курили
в перерыве между парами, сказала как-то по-бабьи: «Жалко парня. Убьют его там».
И выпустила дым через ноздри, чего за ней прежде не водилось.
Через неделю об Эдике уже никто не
помнил.
Ну, разве что на далеком Алтае, в
Барнауле, в пятиэтажном панельном доме с грустью-печалью родители долгие годы
вспоминали сына. Вспоминали, пока не умерли. Может быть, в один день, может
быть, порознь.
А спустя сорок лет, которые
понадобились Моисею, чтобы вытравить в евреях рабство, Эдик вынырнул из пучины
Интернета.
Живой и невредимый.
И настолько преуспевший в жизни,
что Олег, сын крупного советского сановника, был в сравнении с ним абсолютным лузером. (Хоть об Олеге мне, чест-но признаться, ничего не известно.
О его невысоком взлете я могу судить косвенно — по отсутствию интервью с ним на
телеканале Росбизнесконсалтинг).
Эдик, правда, у него было уже
другое имя и другая фамилия, вьетнамские, написал мне в фейсбуке.
Написал с чудовищными грамматическими ошибками и нелепым построением фраз —
отсутствие языковой практики сделало свое дело. Но на фото я его узнал: то же
самое волевое лицо. Только обзавелся шрамом от уха до середины левой щеки. Да
волосы на голове седые, коротко подстриженные.
Это, конечно, было прикольно —
после стольких лет вдруг прорезался. Хоть сорок лет назад нас абсолютно ничего
не связывало. Наши отношения и приятельскими-то назвать было нельзя. Так,
знакомец, с которым перекидывался от силы десятком слов в неделю.
Почему?
Зачем?
Причина оказалась банальной. Узнав,
что я, наплевав на полученное инженерное образование, стал писателем, Эдик
захотел, чтобы я увековечил его в романе. В романе про его яркую, насыщенную
интереснейшими событиями жизнь, полную невероятных приключений и благородных
поступков.
Он был неоригинален. Многие, узнав,
что я «пишу книжки», начинали уверять меня, что прожили яркую, насыщенную
интереснейшими событиями жизнь, полную невероятных приключений и благородных
поступков. И что я мог бы написать про них интереснейший роман. Роман, которым
все будут зачитываться.
И не понимают ведь люди, что вполне
будет достаточно того, что напишут о них на надгробном памятнике.
А собирательно — про всех про них —
уже написал Арсений Тарковский:
Тот жил и умер, та жила
И умерла, и эти жили
И умерли.
Получив от Эдика не сильно
удивившее меня предложение, я замешкался.
То есть промолчал.
Но он был не из тех, кто сдается.
И накатал длиннющее письмо, которое
я таки прочитал. Хоть это было не так уж и просто, поскольку вдали от старой родины
он сильно растерял словарный запас и утратил способность верно проставлять
приставки, суффиксы и окончания. Создавалось ощущение, что текст был написан
по-вьетнамски и пропущен через онлайновый переводчик.
В письме Эдик вкратце рассказал о
зигзагах своего жизненного пути на новой родине.
Как мы и предполагали, женившись,
он прямиком отправился во вьетнамскую армию. И жена не цеплялась за рукав его
свадебного костюма, а напротив — приветствовала этот его выбор. Поскольку была
не мещанкой, а патриоткой.
Воевал он храбро, самоотверженно и
в высшей степени эффективно. В чем я ни минуты не сомневался. И вскоре стал
национальным героем, подвиги которого передавались из уст в уста и описывались
в газетах. Его авторитет во вьетконговских войсках
был столь же высок, как и авторитет Рембо в Америке. Вот только Рембо ничем не
рисковал на съемочных площадках Голливуда. А Эдик постоянно смотрел смерти в
лицо. Был трижды ранен. На «бравых американ-ских вояк», не представлявших, как
можно воевать без туалетной бумаги, свежих номеров «Плейбоя» и бурбона, Эдик
наводил ужас. За его голову объявили вознаграждение в пятьдесят лимонов
баксов... Ну, может, он несколько и увеличил сумму, так сказать, для повышения
престижа, но я поверил — лимона два-три его голова несомненно стоила.
На одной из фотографий, которую он
мне прислал, вся грудь у него была увешана орденами и медалями.
Он сделал блестящую военную
карьеру, став через два года генерал-майором, командующим соединением из трех
дивизий.
После победы над американцами он повернул
оружие в другую сторону. В 1978 году Эдик, командовавший уже корпусом в звании
генерал-лейтенанта, освобождал Камбоджу от красных кхмеров. А через год отражал
агрессию китайцев, выдвинувших Вьетнаму территориальные претензии. Но и они,
изрядно потрепанные Эдиком, убрались не солоно хлебавши.
Продолжил службу он и в мирное
время. Живя в мире и согласии с женой, чувства к которой только крепли год от
года. И воспитывая троих детей — двух сыновей и дочку.
После того как Эдика не назначили
командующим сухопутными войсками, поскольку он не вьетнамец, он ушел в
отставку.
И сделал это весьма своевременно —
в стране начинались рыночные реформы. Обладая громадным авторитетом и мощной
поддержкой в высших эшелонах власти, он начал прибирать к рукам месторождения
рубинов и сапфиров.
Для кого-нибудь другого это дело
было бы и сложным, и опасным. Поскольку вьетнамский бизнесмен периода
первоначального накопления не слишком отличался от российского. Ну, разве что в
этой азиатской стране нунчаки и бамбуковая палка для
битья по пяткам были более популярны, чем бейсбольная бита и утюг. Однако тут
для Эдика никакой проблемы не было. Его бывший заместитель, ставший командующим
корпуса, прикомандировал к Эдиковой компании с
замысловатым названием десантный батальон.
Причем, как я понял, хоть Эдик про
это ни словом не обмолвился, этот батальон решал не только и не столько
оборонительные задачи. Благодаря чему Эдик вскоре начал расширять бизнес за
счет присоединения к нему добычи бокситов и марганцевой руды. Потом запустил крупную
фабрику по пошиву белья и верх-ней одежды. А теперь намеревается открыть
собственный банк.
В общем, Эдик стал магнатом. Очень
крупным магнатам по местным меркам. С состоянием в семьсот миллионов долларов
он входит в десятку самых богатых людей Вьетнама.
Будучи человеком деловым, Эдик
прекрасно понимал, что ради любви к искусству роман писать я не стану. И
предложил мне миллион.
Я ответил, что подумаю.
Он решил, что я намерен
торговаться.
Однако я его успокоил: сумма меня
вполне устраивает. Однако есть несколько обстоятельств.
Например, моя большая загруженность
работой, от которой я, будучи человеком слова, отказаться не могу.
К тому же силы у меня уже не те,
чтобы браться за столь грандиозную работу. Мой организм уже не вытягивает
объем, превышающий размеры рассказа в пятнадцать-двадцать тысяч знаков, включая
пробелы.
Да и вдохновение в последний раз
меня посещало в позапрошлом году. Уж и не знаю, когда появится вновь. Ведь
Эдику же нужен хороший роман, а не какая-то ремесленная поделка.
Эдик, будучи уже давно человеком
восточным, меня не торопил. Поскольку впитал мудрость великих соседей,
китайцев. И даже бессчетно уничтожая их во время пограничного инцидента в
семидесятые годы, не терял благоговейного почтения к Конфуцию и Лао-цзы.
И я небезосновательно предполагаю,
что мою нерешительность, мое отнекивание он объяснял
четкими формулами.
1. Тот, кто лишь пытается начать,
никогда не начнет. Тот, кто слишком торопится, ничего не достигнет. (Лао-цзы).
2. Благородный с достоинством
ожидает велений Неба. Низкий человек суетливо поджидает удачу. (Конфуций).
Так вот, пока я ждал велений Неба,
Эдик регулярно присылал мне письма с описаниями своего великого Дао. Ну, или
пути, по-нашему.
В содержание писем я не особо
вникал. Потому что роман писать не собирался. В тот период у меня была
прекрасная журналистская синекура, позволявшая, особо не напрягаясь, жить
вполне комфортно.
Однако примерно через полгода Небо
просигнализировало: пора. Издание, которое обеспечивало мне достойное
существование, лопнуло. А другого такого места, необременительного и щедрого на
гонорары, на горизонте не просматривалось.
И я написал Эдику, что готов
приступить к работе над романом. Именно так предельно солидно и сформулировал:
«готов приступить к работе над романом».
Он не ответил. Ни через неделю. Ни
через две. Ни через месяц.
Это на Эдика было непохоже.
Поскольку, как учил его Конфуций, относиться к другим следует так, как ты
хочешь, чтобы они относились к тебе.
Я отыскал в Интернете компанию
Эдика. И написал туда. Но и оттуда ответа не последовало.
В конце концов на сайте агентства Reuter я нашел коротенькую информацию о том, что Эдик погиб
в автомобильной катастрофе.
В рейтерском
сообщении скупо говорилось, что трагически погиб генерал в отставке, имеющий множество
боевых наград. Что, покинув военное поприще, он стал успешным предпринимателем,
специализируясь на добыче полезных ископаемых и швейном бизнесе. Состояние
покойного оценивается в $750 млн. Сообщалось также, что версию покушения
вьетнамская полиция не рассматривает. Погибший был женат, имел троих детей и
семерых внуков.
Любопытно, что о русском
происхождении Эдика не было сказано ни слова.
Естественно, я взгрустнул.
Естественно, дежурной грустью,
когда узнаешь, что трагическая нелепица оборвала жизнь пусть и не близкого, но
и не совсем чужого тебе человека.
Примерно то же самое ощущаешь в
случае кончины одного из френдов по Фейсбуку, с которым когда-то обменялся десятком фраз и
полусотней лайков.
Правда, в наших отношениях не
последнюю роль играл и миллион. Миллион, который теперь уже никогда мне не
достанется.
Однако я обуздал свою
меркантильность, не дав ей опошлить абсолютно честную печаль по поводу гибели
Эдика. И это далось мне без особых усилий: я уподобил этот самый миллион
журавлю в небе. На том и успокоился.
Пусть в конце концов скорбят вдова,
дети, внуки. А также все вьетнамцы, для которых Эдик был национальным героем,
воином-освободителем...
Во всей этой невероятной истории с
драматическим финалом для меня остался непонятным один момент. Почему Эдик в
качестве описателя его героической жизни выбрал именно меня? Человека, по сути,
чужого. Почему не обратился к вьетнамскому литератору? Мало того что это
обошлось бы ему дешевле, так еще и книга вышла бы на хорошо понятном ему языке
и в его новой родной стране — Социалистической Республике Вьетнам. И ее могли
бы читать и его дети, и его внуки, и дети его внуков.
Нет, ему непременно понадобилось,
чтобы книга вышла в давно чужой для него России!
Зачем?
Рационального объяснения этой
несуразице придумать мне не удалось.
На помощь, как всегда, пришла
метафизика.
Видимо, за сорок с лишним лет Эдику
не удалось выкурить впившегося в него клещом мелкого алтайского духа. Все эти
долгие годы этот не способный к переменам и трансформациям дух саднил то место,
которое в человеке ответственно за родину. За любую родину — с маленькой ли
буквы или же с самой большой.
Но в конце концов я написал. Пусть
и не роман, а всего лишь этот рассказ. Вот, правда, пафоса в нем вышло
маловато. Эдик был бы недоволен такой трактовкой событий.
Но, собственно, я написал его вовсе
не для него. И никакой ответственно-сти не несу ни перед ним (где ты сейчас,
Эдик, дай знак!), ни перед вдовой и домочадцами. Поскольку не получил за
рассказ ни одного донга.
Скорее рассказ написан для мелкого
алтайского духа, оказавшегося в неведомой стране и долгие годы грустившего по
родине.
Кстати, что с ним стало после того,
как Эдик прекратил свое земное существование?
Вселился ли он в какого-нибудь
новорожденного вьетнамца?
Вознесся ли на небеса?
Или же, из последних сил
отталкиваясь от воздуха своими слабыми крылышками, вернулся на Алтай?
Сие нам неведомо.
Ну, за родину, с какой бы буквы она
ни писалась, как велика или же ничтожна ни была!
За Родину, которую вытравить из
себя столь же трудно, как и стереть с кончиков пальцев наждачной бумагой
дактилоскопический рисунок!
СДАЧА ОБЪЕКТА. 1969. СМЕШАННАЯ
ТЕХНИКА (КИРПИЧ, ЦЕМЕНТ, ПЕСОК, ДЕРЕВО, СТЕКЛО). 42 Х 12 Х 3 М
Кстати, о стройотрядах. Эта форма трудовых
отношений между работодателями и наемными рабочими стала предвестницей
торжествующего ныне в России мощного гастарбайтерского
движения.
По основным параметрам эти две
формы, смело можно сказать, идентичны. Их характеризуют:
1. Использование на стройке
неквалифицированной рабочей силы при выполнении сложных в техническом отношении
работ.
2. Бесправное положение наемных
рабочих.
3. Несоблюдение норм технической
безопасности.
4. Значительные недоплаты за
произведенный объем работ.
5. Низкое качество выполненной
работы.
6. Откаты, повсеместно
практикующиеся при взаимоотношении заказчика и исполнителя.
В то же время интенции студентов,
которым абсолютно все похрену и для которых заработки
являлись категорией не главной в сравнении с предоставлявшейся возможностью
почудить на воле, существенно отличались от интенций гастарбайтеров.
Студент — птица вольная. Вьет
гнездо где захочет.
А уж что ему в силу этой вольности
взбредет в голову построить из государственных материалов, то порой невозможно
ни в сказке сказать, ни пером описать.
Однако дерзну описать одно такое
безобразие, которое имело место в одна тысяча девятьсот семидесятом году.
Около тридцати дурней, включая и
меня, стоили во Владимирской области близ деревни Зайково Кольчугинского
района коровник.
Прораб наш, Рифат Рустемович,
человек средних лет, сочетал в себе две взаимоисключающие особенности.
Во-первых, он был изрядно пьющим. Во-вторых, был правоверным мусульманином.
Видели мы его на объекте до того
знаменательного дня, о котором речь пойдет ниже, лишь дважды.
В первый раз он выдал нам чертежи
коровника.
Во второй — примчался на русском
джипе, задавив при этом на деревен-ской улице нерасторопного гуся, в поисках
оставленной на неведомо каком объекте импортной гэдээровской
шляпы.
Наступил и третий раз. Он совпал со
сдачей достроенного-таки нами коровника.
Рифат Рустемович, подозрительно
трезвый, ходил по коровнику, периодически заглядывая в чертежи и к месту и не к
месту восклицая: «Ай, шайтан!».
И в конце концов изрек: «Это не
коровник, кутагымны! Таких коровников не бывает, сыер бетэгэ! Это свинарник
получился, кутак баш!».
Мы опешили.
А если бы знали перевод этих
загадочных «кутагымны» и «кутак», то сильно
оскорбились бы и измолотили охальника немедленно.
Однако поняли, что для прораба
свинарник является этакой метафорой, этаким символом всего самого
отвратительного, каковым для правоверного мусульманина является свинья.
Но это оказалось не так. Рифат
Рустемович в данном конкретном вопросе представлял не российское мусульманство,
а исходил из позиций профессионального строителя, имеющего высшее образование.
Пусть и изрядно пьющего.
Рифат Рустемович уже чуть не бился
в истерике, утверждая, что мы построили не коровник, а свинарник.
И тут мы смекнули, что человеку
необходимо опохмелиться. После чего он немедленно распишется в акте приемки
объекта и тут же нажрется до чертиков.
На этот случай у нас была срежиссированная и отрепетированная эффектная мизансцена.
Витек свистнул.
И из ближних кустов, словно пава,
выплыла Ленка — в сарафане и с кокошником на голове. Хотя, конечно, правильнее
было бы одеть ее в национальный татарский наряд. Однако такового мы не нашли.
В руках Ленка держала жостовский поднос, на котором красовались запотевшая
бутылка «Старки» (держали в колодце при плюс шести), граненый стакан, соленые
огурцы, бутерброды с селедкой и с сыром и наколотый на вилку маринованный
груздь.
Рифат Рустемович выхлебал первый
стакан.
Однако в нужную сторону ход его
мыслей это не повернуло.
Пусть и более спокойно, но столь же
твердо он продолжал настаивать, что видит перед собой свинарник.
Второй стакан также пролетел мимо
цели.
Витек еще раз свистнул. И из
ближних кустов словно пава выплыла Нинка — в сарафане и с кокошником на голове.
С тем же самым продуктовым набором.
Однако Рифат Рустемович остановил
ее жестом. Будучи человеком опытным, он был прекрасно осведомлен о дозах и
частоте употребления. Иначе давно бы уже выпал из своего прорабского седла.
Совсем уже смягченный и
умиротворенный, он изрек: «Приведите корову!».
Желание прораба, подписывающего
акт, — непреложный закон.
Решить эту задачу для нас, горожан,
было непросто. Покумекав, мы выбрали Андрея, который, как он неоднократно
признавался, у дедушки в Прибалтике смотрел фильмы про американских ковбоев.
И он таки привел эту злосчастную
корову.
«Введите!» — изрек Рифат Рустемович
столь торжественно, словно был Калигулой, и перед ним был конь Инцитат и построенная нами курия, где заседал римский
Сенат.
Ввести корову в коровник с первого
захода не удалось. Двери оказались низковатыми. И пройти в них корове мешали
рога.
Если бы мы пили вместе с Рифатом
Рустемовичем, то запросто отпилили бы корове рога.
А может быть, и укоротили ей ноги.
Но мы решили задачу пусть и более
трудоемким, но менее садистским способом.
Корова вошла в коровник вприсядку.
Как в резиновую перчатку входит
красный мужской кулак.
Рифата Рустемовича такой способ
заселения коровника не устроил.
Витек, как самый эрудированный,
рассказал ему об индийской карликовой породе коров Вечур,
которые не превышают в холке девяносто сантиметров. И дают в сутки три литра
молока. «Их и в коровник можно много набить, — витийствовал Витек, — и корма
для них требуется совсем немного. Колхоз, раскошелившись на такое стадо, в
скором времени окупит затраты и начнет получать бешеные прибыли».
Ответ был таков: «Вот это все ты и
расскажи председателю колхоза, который еле наскреб по сусекам денег на
строительство коровника».
Однако чувствовалось, что
непреклонность Рифата Рустемовича постепенно убавляется. И все чаще и чаще он поглядывает
на близлежащие кусты.
Нинка с подносом была вновь
выведена на боевую позицию.
В общем, протокол таки был
подписан. При этом Рифат Рустемович мудро изрек: «Силыч,
председатель, — мужик опытный. Уж он что-нибудь придумает».
После чего напился в лоскуты. И был
погружен в русский джип вместе со своей гэдээровской
шляпой и видавшим виды портфелем.
Взревел мотор. Шофер вдавил в пол
педаль акселератора. И русский джип вприпрыжку полетел по российскому
бездорожью навстречу новым необычайным приключениям на стезе сельского
промышленного строительства.
Силыч действительно оказался мужиком опытным. Через три года я
узнал, что он переоборудовал коровник, непригодный для проживания крупного
рогатого скота, в релаксационный центр. С сауной, зимним садом, массажным
кабинетом и прочими развратными по советским меркам функционалами. Даже создал
самодеятельный театр, в труппу которого насильственно согнал молодых и наиболее
красивых доярок. В связи с чем областное начальство проложило из Владимира в
Зайково шикарную асфальтированную дорогу, по которой туда-сюда начали сновать
черные «Волги» с занавешенными окошками.
И отчисления из областного бюджета
полились в колхоз рекой.
Приятно осознавать, что изрядную
лепту в повышение благосостояния зайковцев в числе
тридцати дурней, построивших коровник для обитания важных кур, несущих золотые
яйца, внес и я.
Ну, за Ленку и за Нинку, за их
стать, за их грациозность, за обворожительные их улыбки, сохранившиеся в моей
памяти, как в швейцарском банке!
За их нежный румянец и теплые губы!
А также за вечно
молодых и вечно пьяных от избытка чувств Галку, Катьку, Таньку, Ольку, Зинку,
Шурку, Фирку, еще одну Ленку, Соньку, Тамарку, Надьку, Любку, Лизку, Ирку, Люську,
Гюзель и Валентину Кирилловну!!!
СМЕРТЬ НА ЧАСАХ
Из советского вуза молодой человек
выходил полуфабрикатом для последующего приготовления из него инженера,
экономиста, юриста, врача, учителя, клубного работника... При этом был он
немножечко и лейтенантом.
А как иначе-то? Холодная война в
самом разгаре. Накапливаются боеголовки, увеличивается производство танков и
станковых пулеметов, шпионы вокруг снуют, мирные граждане то и дело в
бомбоубежище в противогазах бегают, репетируя ядерный Армагеддон.
И тут без громадного количества
немножко лейтенантов обойтись невозможно.
Большинство немножко лейтенантов
таковыми и оставалось. И лет через пять-семь они становились немножко старшими
лейтенантами. А то и немножко капитанами, если взбирались по карьерной лестнице
до какого-нибудь горкомовского этажа.
Некоторых же призывали на два года
в армию, где из них делали вполне настоящих лейтенантов. Они назывались
двухгодичниками.
Определенный процент двухгодичников
оставался служить и дальше. Из них впоследствии вырастали настоящие старшие
лейтенанты, настоящие капитаны, настоящие майоры, настоящие подполковники и
настоящие полковники.
Настоящим генералом выпускник
гражданского вуза не мог стать ни при каких обстоятельствах. Потому что на них
в полной мере распространялся принцип верблюда и ушка.
Производство немножко лейтенантов было
для государства не слишком за-тратным. На военной кафедре держали около
пятнадцати офицеров преимущественно предпенсионного
возраста, да кой-какое списанное оборудование. У нас, например, в институтском
дворе стоял снятый с производства и отлетавший свой ресурс Як, не помню уж
какой модели. Разок надо было свозить будущих почти лейтенантов на стрельбище.
Да надзирать, чтобы они приходили на занятия выбритыми и по возможности
трезвыми.
Апофеозом этой подготовки были
двухмесячные летние сборы, которые устраивали в какой-нибудь войсковой части,
не сумевшей отбояриться от счастья два месяца кормить раздолбаев, по
недоразумению именовавшихся курсантами. И зорко надзирать за тем, чтобы они не
натворили чего-нибудь эдакого, что подорвало бы боеготовность полка.
Вертолетный полк, в который угодил
наш поток, находился неподалеку от Торжка. Впрочем, он и сейчас там находится.
Из чего следует, что ни наше поколение раздолбаев, готовившееся стать почти лейтенентами, ни последующие особого вреда не причинили ни
боевой технике, ни зданиям и сооружениям, ни личному составу полка.
Все вышло наоборот.
Собственно, эти сборы были для нас
отнюдь не обременительными. Пожалуй, их можно назвать и увлекательными,
поскольку представляли собой как бы экскурсию, почти праздную экскурсию, как бы
изучение со стороны жизни советской армии.
Посмотрите на двигатель. Он состоит
из следующих узлов. Руками не трогать!
Попадите, пожалуйста, из АК-47 и ПМ
вот в те мишени.
Пусть самый сильный из вас кинет
вот эту гранату вон в тот овраг. Всем лежать, головы не поднимать!
Услышав над головой звук
приближающегося летательного аппарата, постарайтесь максимально быстро укрыться
на безопасном расстоянии.
Единственное, что нам доверяли
полностью и безоговорочно, — оттачивать технику строевого шага.
И очень скоро мы вошли во вкус
ритмичного выколачивания пыли из тренировочного плаца. А затем с рвущимся из
груди восторгом и песней «Путь далек у нас с тобою, веселей, солдат, гляди...»
ходили строем, куда надо идти строем и куда не надо — то есть в близлежащее
село за запретными алкогольными напитками.
Сейчас, по прошествии многих лет, я
понимаю, что тот наш энтузиазм был основан на нашем раздолбаевском
неосознанном протесте против назревавших в стране центробежных процессов,
против сепаратистской бури, которая много лет спустя налетела на великий и
ужасный Советский Союз и развеяла его по всем сторонам света, словно стог
соломы.
Мы в нашей курсантской роте
старались слиться воедино, стать единым организмом. С нечеловеческим восторгом
— левой! — правой! — левой! — правой! — раз! — раз! — раз! — два! — три! —
подобно могучему великану выколачивали сейсмические волны из земной шкуры. И
они, трижды обогнув земной шар, раскачивали флагшток на штабе полка. И он
покачивался влево-вправо-влево-вправо, словно грозный указательный палец,
воссоздавая универсальный межнациональный жест: НИ-НИ! Запрещая и мечтать
украинцам, белорусам, узбекам, казахам, грузинам, азербайджанцам, литовцам,
молдаванам, латышам, киргизам, таджикам, армянам, туркменам и эстонцам о
самоопределении.
Не вняли.
За неделю до окончания сборов
произошла трагедия. Ну, или преступление, если посмотреть с колокольни военной
прокуратуры. А для нас — молодых раздолбаев, не имевших представления о
бездушии жизни, о ее механистиче-ском отношении к любой индивидуальной жизни, —
шок.
Мы жили на отшибе в палаточном
городке. На краю городка был установлен деревянный «грибок» для дневального. И
мы поочередно отстаивали на этом бессмысленном посту бессмысленную двухчасовую
вахту и днем, и ночью. Вместо автомата часовому-раздолбаю, каковыми мы все
являлись, доверяли лишь штык-нож в ножнах.
Повинность эта была в высшей
степени нудной. Особенно ночью. Потому что нельзя было даже присесть, не говоря
уж о прилечь в связи с нечеловече-ским педагогическим энтузиазмом разводящего
караула. Он мог выскочить из-за кустов в любое время со скрежетом зубовным и
уличить нерадивого курсанта-раздолбая в неуважении к Уставу гарнизонной и
караульной службы.
В ту роковую ночь под «грибком»
стоял Саня — голубоглазый увалень из соседней группы ММ-43. Добрый,
безотказный, не способный постоять за себя даже в случае крайней необходимости,
он относился к такому роду людей, которыми советская армия в принципе не должна
была интересоваться. Ну, может быть, он представлял для нее интерес лишь как
гражданин Советского Союза, которого необходимо защищать от неприятеля в
военную годину. Как солдат или офицер он мог быть только обузой для советской
армии.
Я проснулся от какой-то сутолоки,
которая возникла в палатке. Снаружи доносились выкрики, какой-то жуткий мат.
Было ясно, что в роте что-то случилось, что-то, с чем наш незрелый опыт пока
еще не сталкивался.
Все бежали к яркому пятну, каковым
была лампа, подвешенная на «грибке» дневального.
Бежали, еще не зная, что мы там
увидим. Бежали в полном неведении.
То, что мы уже не могли увидеть,
позже было установлено следствием.
И было зафиксировано в деле
примерно так:
-- ------ --- года в - часов гр.
--------- -.-. --- г.р., беспартийный, студент - курса Московского ------------
института исполнял обязанности дневального по роте курсантов,
прикомандированных к в/ч ---. Находясь на посту, он обнаружил, что к нему
направляется неизвестный ему человек в гражданской одежде. Как было
установлено, им оказался гр. --------- -.-. --- г.р., неработающий, беспартийный,
находившийся в состоянии сильного алкогольного опьянения.
Гр. --------- -.-. обратился к нему
с уставной командой «Стой, кто идет!». Однако гр. --------- -.-. продолжил
движение, сопровождая свои действия нецензурными выражениями, имевшими форму угрозы.
Видя, что гр. --------- -.-. не
повиновался приказу, гр. --------- -.-. извлек из ножен штык-нож и повторил
требование остановиться. Гр. --------- -.-. набросился на гр. --------- -.-., отобрал
у него штык-нож и нанес ему штык-ножом тяжкие телесные повреждения.
Когда мы подбежали, то увидели, что
Саня лежит на земле, на боку, судорожно сгибая и разгибая правую ногу. И
пытается запихнуть обратно вывалившиеся из живота кишки. Кишки, похожие на
растаявший студень, желеобразные. Кишки страшного цвета, оттого, что они были в
крови, смешанной с пылью и песком.
Саня страшно выл.
Кто-то бросился помогать ему. Но
никто не знал, что надо в таких случаях делать. И это тоже было страшно: быть
рядом и не знать, как и чем можно помочь.
«Саня, милый, держись, — говорили
мы ему. — Сейчас приедут, сейчас тебе помогут...»
Но он ничего не слышал.
И не видел. Кроме своих кишок,
которые необходимо вернуть на место. Без которых он не сможет жить.
Наконец приехала санитарная машина,
которую вызвал дежурный офицер.
Саню положили на носилки. И увезли
в госпиталь.
К этому моменту он стонал уже чуть
слышно. И уже перестал загребать левой рукой, словно переплывал бурную реку.
Наутро мы узнали, что Саня умер.
А того ублюдка в конце года
приговорили к расстрелу. Поскольку суд квалифицировал его действия как
нападение на военнослужащего.
Мы, почти вся наша бывшая рота,
были в суде, когда зачитывали приговор этому дебилу. Абсолютному дебилу — от
рождения ли или же от беспробудного пьянства. Рассказывая о том, как он вырвал
штык и что им делал, он пару раз хохотнул. А в конце, когда услышал приговор,
то, вероятно, не слишком его понял.
Видели, как плакала его мать.
У Саниной матери к тому моменту
слез уже не было. Закончился лимит слез, отпускаемых на долю одного человека.
Ну, за всех не доживших до этого
светлого дня!!!
Почему «этого светлого»?
Да потому, что каждый проживаемый
нами день — светлый. Каким бы мрачным он нам ни казался.
НА РУССКОЙ ПОЧВЕ
Завкафедрой физкультуры Иван Андреевич был человеком легендарным. Будучи
лыжником, что называется, средней руки, он стал Заслуженным мастером спорта
СССР за подготовку во время войны диверсантов, которых зимой забрасывали через
линию фронта.
Из послевоенного «материала» — то
есть из нас, желторотых и необстрелянных студентов, он также пытался вылепить
сверхлюдей, способных не ударить в грязь лицом не только в труде, но и в бою.
Ну, а из парней сборной института, в которую входил и я, он буквально жилы
вытягивал.
Когда наша сборная неудачно
выступала на соревнованиях, Иван Андре-евич устраивал нам, как он выражался,
колотя кулаком по столу, сеанс экзорцизма.
Для этого выбиралась какая-нибудь
дикая местность с чрезвычайно сложной трассой. И устраивалась
тридцатикилометровая гонка «с выбыванием». То есть спортсмен, пришедший к
финишу последним, изгонялся из сборной. Со всеми вытекающими последствиями —
сдачей гоночных лыж «Россия», изготовленных на фабрике в Нововятске по
специальному заказу, тростниковых палок «Ярвинен» и велосипеда «Спорт-шоссе»,
использовавшегося для весенне-осенних тренировок.
Точно не помню, в каком году и в
каком месяце наша сборная подчистую продула первенство московских вузов, сумев
опередить по очкам только Институт Патриса Лумумбы, в
котором учились одни африканцы.
Через три дня рассвирепевший Иван
Андреевич устроил экзекуцию на Яхроме.
Это сейчас в окрестностях Яхромы
понастроили отелей, расчистили склоны, поставили подъемники, проложили
освещенные горнолыжные трассы. А тогда, в конце шестидесятых, место было
абсолютно дикое, с волками и кабанами в лесу, с редкими деревеньками, жители
которых добирались до яхромского сельпо на тракторных
санях.
Приехали мы на старт в автобусе.
Кряхтя переоделись. Намазали лыжи зеленым «Рексом», поскольку минус двадцать
было. Отправили на трассу кормильцев с термосами, чтобы поили нас адской
смесью, в которой глюкозы было столько, что стакан ее был способен уложить в
гроб дюжину диабетиков.
У каждого лыжника были свои
кормильцы. У меня — Андрюха, раздолбай из соседней группы, которому сдуру
захотелось выбраться на природу и подышать чистым лесным воздухом.
И он подышал им в полной мере.
Нам предстояло трижды пробежать
десятикилометровый круг. Который и лошадям одолеть было бы непросто. На кругу
было пять совершенно ломовых подъемов. И столько же спусков с крутыми виражами.
Андрюха добрался до середины круга.
И запалил костерок.
И это было бы полбеды. Лыжники,
глотая дым альвеолами, на чем свет стоит костерили Андрюху. На что он,
естественно, не обращал ни малейшего внимания. Холод ведь собачий!
При этом грелся он еще и изнутри,
прихватив с собой два пузыря портвейна.
На первой моей кормежке он был
весел и словоохотлив.
На второй распевал «Облади-облада». И, передавая мне пластмассовый стаканчик,
расплескал половину драгоценной для меня жидкости.
На третьей, увидев меня,
неподдельно изумился. И заявил, что вылил остатки смеси пробегавшему тут
чуваку, посчитав, что я сошел с дистанции и что уж добру пропадать. И предложил
мне взамен полстакана портвейна.
За что получил от меня в лоб.
Но несильно. Поскольку необходимо
было сберечь остаток сил, чтобы добраться до финиша.
Через два с половиной часа все
вернулись с трассы — и гонщики, и кормильщики.
Переоделись в автобусе,
эмоционально обсуждая перипетии гонки.
Подкрепились из термосов и кульков.
И собрались уезжать.
И тут я спохватился — Андрюхи нет.
Сказал об этом Ивану Андреевичу.
Тот, скрипнув зубами, велел шоферу выключить двигатель.
Прошло еще полчаса.
И Иван Андреевич, которому история с
исчезновением студента и вероятной его смертью от переохлаждения могла выйти
боком — вплоть до судебного разбирательства, — приказал всем отправиться на
поиски Андрюхи.
Разбившись на две группы, мы,
постанывая и матерясь, пошли по кругу с двух сторон. Естественно, уже не в
гоночных костюмах на рыбьем меху, а в пальто. И с рюкзаками с едой за плечами.
Сошлись на середине круга.
Андрюха как сквозь землю
провалился.
А между тем уже начинало
смеркаться.
Мороз усиливался.
В лесу потрескивали суставами
продрогшие деревья.
От людей валил пар.
Природой царственно владела зима
1969 года, не испохабленная цивилизационным развратом, который десять лет
спустя начал прогрызать дыры в озоновом слое.
И человеческие души еще не были
изъедены ржавчиной гедонизма. В наших душах жил коллективизм, который в союзе с
карательной системой страны прочно цементировал одну шестую часть планеты в
мощное государство, именуемое Советским Союзом.
Поэтому мы решили во что бы то ни
стало отыскать Андрюху и спасти его от лютой смерти. Спасти, несмотря на то что
он был раздолбаем, пьяницей и моральным уродом.
Разбились на пары. И устремились по
лыжням и санным путям, которые пересекали трассу.
Мой напарник, Иван с факультета
автоматизации деревообработки, несмотря на основательное имя, оказался слабоват
характером. Когда уже почти стемнело и мы, можно сказать, на ощупь брели по
колдобистой дороге, примятой то ли тракторными, то ли танковыми гусеницами, он
«капнул». Этим словом лыжники обозначают крайнюю степень усталости.
Сказал, что больше не может.
И даже заплакал.
— Ты должен! — попытался я
поддержать его морально. — Ты сильный, как бык! Это минутная слабость,
напрягись!
— Нет, не могу, — ответил Иван,
всхлипывая.
— Но если ты сейчас повернешь
обратно, Андрюха погибнет!
— Нет, — упорствовал он, — не могу.
— А как же Маресьев,
черт возьми?! — начал вспоминать я примеры беспримерного мужества, почерпнутые
из дидактических книг. — Ты хорошо одет, сыт, не ранен. А он в одном летном
комбинезоне, истощенный и раненный, полз зимой несколько суток по лесу.
— Он себя, свою жизнь спасал, —
опроверг мой аргумент Иван.
— А Павка Корчагин как узкоколейку
строил?! Он для людей старался, не для себя!
— Не зимой же, а летом! — отрезал
Иван.
Мне нечего было возразить. Потому
что этот роман я знал очень поверхностно. И понятия не имел, в какое время года
Корчагин творил свои подвиги.
В общем, Иван повернул назад. И в
конечном итоге спас свою шкуру.
Я же, превозмогая постоянно
возраставшую усталость, продолжал двигаться вперед.
В небесах перемигивались ясные, как
глаза ангелов, звезды.
И я знал, что со мной ничего не
случится.
И Андрюху я найду.
Потому что нахожусь под присмотром
этих заботливых звезд.
Правда, месяца не было. Для него
еще не пробил астрономический час вы-глянуть из-за горизонта и осветить своим
ясным светом девственную белизну подмосковных снегов.
Но через некоторое время силы
начали оставлять меня. Каждый шаг давался все труднее и труднее.
И вдруг мне стало страшно.
Но не оттого, что могу упасть и
замерзнуть.
Страх был иного рода: я забыл про
несчастного погибающего Андрюху и спасаю уже только себя!
Я разозлился на свою подлость.
Именно это и придало мне дополнительные силы.
И продолжил идти вперед уже в
каком-то полузабытьи.
Вперед.
Только вперед.
Ведь возвращаться назад, не найдя
Андрюху, было для меня смерти подобно.
Моральной смерти.
А она страшнее физической.
Правда, повернув назад, я бы уж
точно погиб. Потому что ушел от спасительного автобуса слишком далеко.
Хотя было абсолютно неизвестно, что
меня ожидало впереди. Дорога вполне могла уткнуться в песчаный карьер. Или в
заброшенный коровник...
В полубессознательном состоянии я
набрел на избу, в окне которой теплился огонек.
Долго колотил в запертую дверь. Это
мне тогда казалось, что колотил. Но, скорее всего, скребся, поскольку совсем
выбился из сил.
Наконец дверь открылась. Ни пороге
стояло какое-то абсолютно аморфное существо. Без пола, без возраста и без
прочих идентификационных параметров.
Существо, оглядев меня и оценив
ситуацию, втащило меня в избу.
Когда я немного пришел в себя,
существо — оно оказалось старушкой лет шестидесяти — влило в меня стакан
самогона.
Нет, ни про какого парня, которого
я ищу, она ничего не слышала.
Да, в общем, мне было уже не до
него.
Подлая душонка ликовала по поводу собственного
спасения и ничего не желала знать о мировых скорбях.
Настелив на теплой печи каких-то
тряпок, хозяйка помогла мне взобраться наверх по приступку. И я, немного
отогревшись, забылся счастливым сном чудом избежавшего неминуемой смерти
человека.
Я был молод. Здоровье мое было
лошадиным. Биохимические процессы протекали стремительно. Поэтому изможденность
вскоре уступила место усталости. А часам к шести утра, когда гипотетический
восход солнца еще ничего не предвещало, я вновь был если и не свеж и бодр, то,
во всяком случае, готов к выполнению интенсивной работы, каковой является
стремительное передвижение на лыжах по пересеченной местности.
Наступила полудрема. Сквозь легкую
пелену остаточного сна я начал улавливать запахи — они были отвратительными, и
шорохи — то ли мышиные, то ли еще какой мелкой скотинки, прижившейся в старой
избе. Этот аудио-обонятельный ряд причудливо накладывался на обрывки
предутреннего сновидения.
И вдруг я услышал отчетливые шаги.
Поскольку сюжет сновидения забрел в тот момент на мистическую территорию, то
они показались мне крадущимися. Включился сигнал опасности, и я резко
проснулся.
«Уж не ведьма ли?» — словно жаром
окатило меня на остывшей к утру печи.
И я потихоньку, неслышно, затаив
дыхание, пряча за пазухой гулкие и частые удары мощного сердца, подполз к краю
печи.
И тихо посмотрел вниз.
У иконы чуть теплилась лампадка.
Поэтому кромешного мрака не было.
Я увидел, как какая-то фигура
подошла к лавке.
На лавке лежал мой рюкзак.
И фигура начала в нем шарить.
Мгновенно понял, что это не ведьма.
Потому что фигура была мужской.
В рюкзаке у меня лежал комплект
мазей Rex.
Шесть твердых, в цилиндрических
столбиках в диапазоне температур от плюс трех до минус тридцати.
Три жидких, в тюбиках. Одна —
грунтовка. И две на оттепель.
За каждую мазь я платил червонец.
Весь комплект обошелся мне в
девяносто рублей.
По тем временам это были
сумасшедшие деньги. Месячная зарплата молодого специалиста.
А мне до инженера было еще два
года. Я получал стипендию — тридцатник в месяц. Так
что мазь стоила три мои стипендии.
Выкладывать их за ночевку в затхлой
избе на клоповьей печи я не собирался!
(В тот миг жадность ослепила меня.
Лишила здравомыслия. Поскольку хозяйка этой самой клоповьей
печи спасла мне жизнь. Так что цена была просто смехотворной.)
Я соскочил вниз и отшвырнул от
рюкзака вора.
Он оказался на удивление легким.
Ударившись обо что-то в темном
углу, он простонал:
— О, шайзе!
Здесь, в самом центре России,
заснеженной, замороженной и замордованной, в избе, которая была поставлена невесть
когда не для радостного в ней проживания, а для перманентного страдания, то
есть для ношения на плечах неподъемной коллективной судьбы отчизны, это
прозвучало, как взвой двуручной пилы, по которой проехался наканифоленный
смычок.
Я был поражен.
И это еще мягко сказано.
Напрочь забыв о своих драгоценных
мазях, я подошел к человеку, пытавшемуся встать,... и помог ему.
— Немец?
— Я, я, — прошептал он испуганно.
И тут же всхлипнул.
Уж не сон ли это продолжается, —
подумал я. И это была необычайно здравая мысль.
Прибежала старуха. С рыданиями и с
мольбой:
— Не выдавай! Не выдавай,
родненький! Что хошь возьми, только никому не рассказывааааааааай!
Это был уже Кафка. Чистый Кафка. До
такой степени Кафка, что за дверью мне почудились поскрипывающие шаги Смерша.
В общем, не стану воспроизводить
последовавшую за этим сумбурную череду нелепостей, которые были характерны для
полета творческой мысли Эжена Ионеско, когда
прославленный драматург садился за письменный стол, погрузив ноги в таз с
теплой водой, макая перо в чернильницу и перенося этот полет на девственно
чистые листы бумаги, а затем — на изрядно истоптанную сцену.
В конечном итоге я под дулом
какой-то древней берданки был подведен к иконе, чтобы дать клятву о
неразглашении того, что мне будет поведано.
И вот это поведанное. Естественно,
в моем изложении. Ну, или так, как я понял сумбурную речь хозяйки, которая
назвалась Елизаветой. Понял, не имея на тот момент представления о русской
действительности, которую этой самой разнесчастной Елизавете загнали кнутами
под кожу.
В начале декабря 1941 года в
деревню вошли немцы. На огороде поставили пушку. Стреляли так, что изба
подпрыгивала. Елизавету выгнали из избы, где поселились четыре человека. Офицер
и трое солдат. А Елизавета стала жить на чердаке. Он хоть и не отапливался, но
был теплым, без щелей. И, зарывшись в сено, ночью вполне можно было спать.
Ничего плохого о немцах она сказать
не могла. Не безобразничали. Ни по женской части. Ни как обычно — то есть не
напивались, не дрались, не зверствовали. Елизавету просто не замечали, смотрели
мимо нее и сквозь нее, словно она была деревом. И это было хорошо.
Это какие-то совсем другие немцы, —
думала Елизавета. — Совсем другие, не такие, про которых рассказывал советский
комиссар, когда наши отступали из деревни. Не звери, совсем не звери.
Более того, один солдатик, совсем
молоденький, отличался от остальных троих. И не в худшую, а в лучшую сторону.
Лизавету он замечал. И даже называл ее «фрау Лиза». Называл по-доброму. И пару
раз помог донести от колодца ведра с водой.
А она тогда, действительно, была
уже фрау, а не фрейлейн. Было ей двадцать пять, и уже целых семь лет она тянула
лямку замужества. Да, это было не замужество, а каторга. С постоянными
издевательствами и побоями. Вздохнула, когда летом ее мучителя забрали на
фронт. И тайно перекрестилась, получив похоронку.
И хоть и следовало ей относиться к
оккупантам как к зверям, извергам и врагам, но как-то не получалось. Потому что
она постоянно сравнивала своего кровопийцу с этим юным и предупредительным германским
солдатиком.
Впрочем, до обобщений, которые в
НКВД выжигают каленым железом и сдирают с человека вместе с кожей, дело не
дошло. Советский патриотизм вышибить из нее было невозможно. Вот ведь, думала она,
немец, а такой приятный, такой добрый, есть, видать, и среди немцев такие,
которые на немцев ну совсем не похожи.
В общем, она начала на него посматривать...
Хоть понимала, что стара для него, и по российским меркам ей полагалась
незавидная доля крестьянской вдовы.
И он почувствовал этот ее интерес к
себе. И начал выказывать знаки внимания. Знаки внимания, про которые она
когда-то — давно, в прошлой своей жизни, когда училась в школе, в книжках по
литературе читала. Про Болконского и про других.
И однажды случилось неизбежное. Он
ею овладел. Впрочем, вполне вероятно, что все вышло как раз наоборот. Но это не
имеет никакого значения.
Для нее это было в первый раз.
Именно в первый. Поскольку о существовании оргазма она прежде не подозревала.
Он, его звали Генрихом, также был в
восторге. Поскольку прежде, в мирное время, у него практически не было никакого
сексуального опыта. Так, две случайные связи. Такие, что он, собственно, ничего
и не понял — две яркие вспышки, после которых он испытал тягостную неловкость.
Да осенью сорок первого, когда полковые бордели начали догонять сильно
вырвавшиеся вперед строевые части, — еще два раза. Они оставили у него ощущение
какого-то механического скотства.
А здесь — он это прекрасно ощущал —
его любили.
Это повторилось на следующий день.
Потом — еще.
И еще.
А потом Елизаветиному счастью
пришел конец. Под натиском Красной армии немецкие войска начали отступать.
Под звуки приближающейся канонады и
разрывы снарядов пушку с огорода поволок мощный тягач. Трое артиллеристов запрыгнули
в кузов машины. Елизаветин возлюбленный крикнул им, видимо, что-то типа «я
сейчас, езжайте, догоню». И побежал в избу попрощаться.
Его не остановили, поскольку
понимали, что у него, желторотого юнца, с этой крутобедрой
русачкой отношения. И чего уж там, пусть, дело молодое. К тому же философ, то
есть слегка чокнутый.
Да, Генрих действительно был
философом. Точнее — полуфабрикатом: на фронт его забрали после третьего курса
философского факультета Берлинского университета. За пару месяцев научили ходить
строем и подтаскивать к пушке снаряды. И вперед, под звуки бравурного марша, —
на передовую.
В сенях они жарко обнялись.
Но губы у нее были холодны.
Потом она его перекрестила.
Но в глазах у нее не было отчаяния.
Он повернулся.
Взялся за дверную ручку...
Елизавета достала заранее
заготовленный топорик. Прислоненный к бочке.
И обушком.
По затылку.
С точным расчетом.
Генрих обмяк.
И тут же бережно Елизавета совлекла
его в подпол. Где выхаживала любимого две недели.
И все эти две недели по деревне
рыскал Смерш. Заходили в избу, скрипя щеголеватыми
хромовыми сапогами. Обмирала от ужаса — не застонал бы.
Вполне понятно, что и потом
предъявлять Генриха миру никак нельзя было. Деревенские бабы ее бы в клочья
разорвали. А потом сдали бы по частям в комендатуру. И не столько, может быть,
из патриотических чувств, сколько от зависти.
Поправлялся он долго и мучительно.
Все-таки с ударом слегка переборщила. Отпаивала его травами. Лечила припарками.
Потчевала куриным бульоном — все-таки немцы не всех кур съели. А более всего —
нежными словами.
Через месяц он был абсолютно
здоров. Физически.
Психически же... Тут многое
сошлось. И сотрясение мозга. И окружавшая его кромешная темнота. И непонятный
статус. Все это сильно угнетало Генриха. Пленный ли он? Дезертир ли? Предатель
Германии? Или еще кто?
Поэтому он постоянно опасался, что
в избу ворвутся гестаповцы.
Она — что нагрянет Смерш.
Так они и жили.
Месяц за месяцем, год за годом.
Окончилась война.
Умер Сталин.
В космос полетел Гагарин.
Сняли Хрущева, и на его место заступил
Брежнев.
А Генрих все спрашивал: «Как там
Гитлер, не распустили ли Гестапо, взяли ли Ленинград?».
Елизавета все ему объясняла. Он
соглашался. Но через месяц опять — и про Гитлера, и про Гестапо, и про
Ленинград.
Первые лет десять она беременела от
Генриха. Наливала в бочку горячей воды, почти кипятка, чтобы получился выкидыш.
И это срабатывало двенадцать раз. А потом, видимо, у нее внутри все безнадежно
поломалось. Поскольку до климакса было еще далековато.
Так он и сидел в своей темнице
долгие годы, лишь изредка, по ночам, выползая подышать в садик свежим воздухом.
Почти обрусел. Выучил все пятьсот
русских слов, которыми владела Елизавета. Пил самогон. Но становился от него не
злобным, а ласковым. Научился видеть в темноте.
Порой с ним случались помутнения
рассудка. Но вел он себя при этом тихо. Именно в таком состоянии он принялся
обыскивать мой рюкзак, решив, что в нем лежит рация, по которой можно связаться
к командованием Вермахта, чтобы сообщить: рядовой такой-то жив, находится на
оккупированной Красной армией территории и ждет приказаний.
Перед самым рассветом Елизавета
накормила меня яичницей с салом, и я ушел. Точнее — убежал из этого страшного
места.
Добрался до станции. Сел в
электричку. И через два часа был уже в Москве, где страшные шрамы войны покрыты
непроницаемым слоем грима.
Узнал, что раздолбай Андрюха
благополучно вернулся домой.
Вскоре я окончил институт.
Начал разрабатывать компьютеры в
одном из секретных НИИ.
Через некоторое время понял, что
дирижировать потоками электронов для моей широкой натуры недостаточно. И начал
что-то такое почитывать. И не только расхожее, но и умное.
Начал зарабатывать публикациями в
средствах массовой информации.
Стал модным писателем. Что
выражалось в заинтересованном посматривании-поглядывании
в мою сторону публики в каком-нибудь модном ОГИ или «Жан-Жаке», а также в
говорении каких-то слов на телеканале «Культура».
Перестал быть модным писателем в
соответствии неумолимым действием закона естественного отбора.
Поскольку куда уж нам, с нашими
чинеными-перечиненными советскими дантистами зубами против молодежи, вспоенной
молоком дядюшки Нестле.
В конце концов бросил все, отпустил
себе бороду и...
...и много лет спустя, разбирая
бумаги, обнаружил какую-то замусоленную ученическую тетрадку, на двадцать
четыре странички. Раскрыл с недоумением. И с изумлением обнаружил, что она
исписана иностранными буквами. Немецкими, как я понял, приглядевшись.
И тут меня осенило: мне ее передал
Генрих. Передал, чтобы я отнес его сочинения в какой-нибудь научный журнал.
Тогда я не придал значения писанине полоумного старика, словарный запас
которого не включает ни одного абстрактного понятия.
Но к тому моменту, когда я
наконец-то раскрыл эту тетрадку, жизнь меня уже кое-чему научила. Я стал
понимать, что реальность может существенно отличаться от видимости.
И дал посмотреть тетрадку одному
знакомому, в совершенстве владевшему немецким.
Через три дня он мне позвонил.
Да, прочитал. Ничего особенного.
Вот разве что ему было непонятно, почему это написано по-немецки.
— А как должно быть? — спросил я.
— Да по-французски, — ответил он.
Это было интересно. Чертовски
интересно. И я приехал за разъяснениями.
— Вот смотри, — сказал мне
германист, когда я отказался от ритуального чая-кофе, — я тут перевел несколько
фрагментов. Надеюсь, тебе станет все понятно.
И открыл вордовский
файл.
Я углубился в чтение:
Трехмерность подобняка — почему трехмерный подобняк должен быть ближе к реальному, чем подобняк двумерный? Он на это претендует, однако его
эффект, как это ни парадоксально, противоположен и указывает нам на четвертое
измерение как на скрытую истину, тайное измерение, присущее всем вещам, которое
внезапно становится очевидностью. Чем ближе мы к совершенству подобняка (и это справедливо относительно не только
предметов, но и произведений искусства или моделей социальных или
психологических отношений), тем очевиднее для нас (или, скорее, для злого духа
скептицизма, который живет внутри нас, еще более злого, чем дух симуляции)
становится то, посредством чего все вещи избегают репрезентации, избегают своей
собственной копии и своего подобия. Словом, реальное не существует: третье
измерение является лишь воображаемым двумерного мира, четвертое — воображаемым
трехмерного мира... Эскалация производства реального, которое становится все реальнее
благодаря последовательному добавлению измерений. Но, с другой стороны,
возрастает и обратное движение: единственно правильным и по-настоящему
соблазнительным является то, в чем задействовано на одно измерение меньше.
— Ну, понятно? — спросил меня
германист, когда я, дочитав, застыл с идиотским выражением лица. И тщетно
пытался связать воедино этот мудреный текст и образ полоумного подпольного
старика.
— Ну как же? — изумился германист
моей тупости. — Попробуй, замени этот дурацкий «подобняк»
на «симулякр»!
— Какой-то французский философ?! —
изумился я. — Деррида?
— Сам ты Деррида!
Это Бодрийяр, из его книги «Симулякры и симуляция».
— Да, но как он эту книгу нашел, в
этой глуши, в этой полной заднице?! — вскричал я.
Германист спросил: кто и в какой заднице.
Я ему все рассказал.
Его изумление, пожалуй, превысило
мое. Потому что Бодрийяр написал книгу в восемьдесят
первом. А тетрадку я получил в шестьдесят девятом.
И тут германист начал поносить меня
последними словами. За то, что не исполнил волю мыслителя. И его откровения не
дошли до человечества на десять лет раньше. И что философская мысль могла бы к
настоящему времени быть более развитой...
Я рвал на себе волосы. И называл
себя безмозглым идиотом.
Впрочем, когда мы выпили бутылку
водки, а потом добавили еще, наши рассуждения приняли более верное направление.
Нам стало понятно, что в Советском
Союзе никто этого подрывающего основы марксистско-ленинской философии сочинения
печатать не стал бы. Бессмысленно было бы послать книгу в какое-нибудь
иностранное издательство, в профильное. И там бы отнеслись к сочинению, как к
бреду сивой кобылы. Потому что всюду, абсолютно всюду, включая философию,
первостепенное значение имеет авторитет автора.
Если же представить издателям
никому неведомого автора как человека, который провел тридцать лет в
коммунистическом погребе, где пьет самогон и закусывает его квашеной капустой,
у которого есть лишь имя, но отсутствует фамилия, то всю эту историю приняли бы
за нелепую шутку. И Генрих так и остался бы симулякром, прекрасной иллюстрацией
к трудам Жана Бодрийяра.
В конце концов мы решили во что бы
то ни стало разыскать ту деревню, ту избу, в подполье которой бьется могучий
разум. Чтобы не только пообщаться с ним на его родном языке, который, как
выяснилось, он знает в словарном объеме Гете, но и выпросить еще сочинений.
Но наутро поняли, что он уже мертв.
Что Елизавета тайком углубила погреб и упокоила в нем своего незабвенного
Генриха. Которого она навек полюбила отнюдь не за ум, а за что-то совсем
другое. В России любят не за ум. Потому что ум в России котируется лишь тогда,
когда он принимает форму хитрости.
Ну, а тетрадки Елизавета сожгла. Не
могла не сжечь, чтобы не попали в руки Смерша. Ведь и
она, несомненно, была не вполне в себе. И, как знать, проучись Елизавета на
философском факультете хотя бы пару лет, то и она, очень может быть, родила бы
какую-нибудь крайне интересную доктрину.
Ну, за мысль, которая веет, где
хочет! Но которая здесь, во чреве Родины-матери, на хрен никому не нужна! За
её, сердешную!
ПРОДЕЛКИ ДЕРРИДА, ИЛИ А БЫЛ ЛИ
МАЛЬЧИК?
Кстати, о незнакомых бумагах. Среди
них есть и такие, которые после тщательного изучения и длительных раздумий
внезапно оказываются твоими. Тобой самим натюканными
на печатной машинке.
Такой феномен неузнавания
возникает не только из-за того, что прошла уже прорва лет и события постоянно
меняющейся жизни заслоняют от тебя прошлое. И постоянно этот заслон становится
все толще, все непроницаемее для памяти. Накарябанную своей рукой запись ты
немедленно узнал бы. А вот печатные буквы у всех машинок примерно одинаковы.
Что же касается компьютерных файлов
формата doc, то тут насчет выяснения авторства сущая
беда. Буковки можно сделать какие захочешь. Хоть Times,
хоть Arial, хоть Verdana,
хоть Shiruti. И кегль можно сделать любым. И можешь
этот файл не сам набрать, а скачать из Интернета. Или тебе его по почте
пришлют. А то и вовсе какой-либо вирус внедрит его в твой компьютер. И
идентификатор файла, где указывается автор, можно при желании переписать как
угодно.
И вот сидишь и напряженно
размышляешь. И размыслить бывает очень сложно. Потому что человек лет через
десять—пятнадцать становится совсем другим. С другим ходом мыслей, с
изменившимся лексиконом и прочими идентификационными параметрами.
И даже если это твой файл, то
сочинен он вовсе не тобой, а твоим симулякром.
(Отметим в скобках, что наиболее
остро эта проблема проявляется в поэзии. Так, например, я был поражен, когда
один известный поэт читал свои стихи, давно уже ставшие хрестоматийными, по
прошествии многих лет после их написания. Интонации были уже абсолютно не теми,
как тогда, в его молодости. Потому что читал он уже не свои стихи.)
Говорю я все это не из праздных
соображений. И не для того, чтобы зародить в читателе неуверенность
относительно его настоящности и непрерывности
во времени. Просто хочу поведать историю...
Короче, сравнительно недавно набрел
я в собственном компьютере вот на такой вот файл:
Смерть фашиста
В первый раз я увидел фашиста году
в шестидесятом. Им был десятилетний мальчик, мой одноклассник Толик Гершман. Зимой, нарисовав на отогнутом отвороте кожаной
шапки свастику, он маршировал у сараев и периодически вскидывал правую руку
вперед и вверх. Естественно, это стало известно его папе, который поговорил с
сыном, и сын перестал быть фашистом.
Надо сказать, что Толик был очень
одаренным мальчиком. Но эта одаренность сочеталась в нем с гипертрофированным
нигилизмом и крайне критичным отношением к системе социальных ценностей. В
общем, он был талантом с мятежною душою. Сочетание этих качеств должно было бы
привести его либо в лагерь инакомыслящих, либо на передний край какой-либо
науки.
Однако у судьбы были совсем иные
планы относительно его будущего. Надо сказать, довольно подлые.
Когда в его крови забурлил дерзкий
подростковый протест против законов мироздания, его отец сел в тюрьму. Он был
директором парикмахерской, где произошел роковой (в том числе и для Толика)
несчастный случай. Взорвалась бутыль с ацетоном, сгорела парикмахерша, и Гершмана-старшего за попрание норм производственной
безопасности и халатность осудили года, по-моему, на три—четыре.
Был он человеком в высшей степени
умным и в семье лишь один мог как-то корректировать мятежность сына. Потому что
мать у Толика была красивая и молодая. Была она родом из каких-то запорожских
краев. Что явственно просматривалось в поведении сына: в детских стычках он
всегда бился, как Тарас Бульба в молодости, не обращая внимания на хлеставшую
из носа кровь.
И Толик без отца в самый важный
период своего становления-взросления пошел вразнос, сорвался с резьбы, вошел в
экзистенциальный штопор. Несмотря на прекрасную успеваемость, в институт он не
пошел. А немедленно женился на особе с двумя детьми. Устроился работать на
мясокомбинат каким-то то ли расчленителем, то ли
вообще убивцем. Периодически появлялся в наших краях, бия себя в грудь и
приговаривая «мы, рабочий класс», видимо, бунтуя тем самым против собственного
еврейства. Сорил деньгами, которые тратились на портвейн и закуску в виде
шоколадок.
Потом сведения о нем стали доходить
все реже. Стало известно, что он пьет, что он стал начальником цеха, что он то
ли три раза развелся, то ли пять раз женился... Что он умер, не дотянув и до
пятидесяти.
Пытаясь разобраться в причинах
этого печального краха биографии, мы обнаруживаем, что это задача со множеством
неизвестных. И они настолько переплетены, что разум наш немеет, и мы, испуганно
озираясь, твердим лишь одно слово: РОК, бессмысленный и беспощадный, загубивший
в эмбриональном состоянии мильоны Платонов и
Невтонов.
Я погрузился в раздумья.
Ни с каким таким Толиком Гершманом я не учился!
Это с одной стороны.
С другой стороны, стилистически это
был мой текст. Свои интонации я узнал. И они были теперешними, то есть написано
это было, видимо, сравнительно недавно.
Выходило, что это какая-то
мемуарная зарисовка. В которую непонятным образом затесался этот Толик с
исковерканной судьбой.
Чтобы окончательно убедиться в
отсутствии у меня склероза, я достал из альбома школьную выпускную фотографию:
Журова Л., Коробова Н., Коняев А., Иванова Н., Жданкина
В., Тучков Б., Животникова А., Малыгина Е.,
Коваленкова Л., Волокушин В., Оськина В., Трофимов
А., Прохорова Н., Тучков В., Тесовская Г., Кузьмин
А., Кобылер Э., Сушкова С., Середняя
Г., Куликов М., Васильева Л., Бурдынский В., Юдина
Н., Кузьмин В., Панюшкина Т., Галкин В., Калинина Н.
Никакого Гершмана
А. не было.
Закусив удила, я решил заняться
расследованием. Для чего, потратив полдня, съездил в подмосковный поселок, в
котором я прожил до двадцати трех лет. Чтобы расспросить о загадочном Гершмане у старожилов, которые еще, может быть, живы.
Побродил между двадцатью домами, но натыкался исключительно на незнакомцев. Они
не имели понятия ни о Гершманах, ни о Коняевых, ни о Канунниковых, ни о Калининых, ни
о Рытиковых, ни о Кузнецовых, ни о прочих, которых до
семидесятого года здесь было хоть пруд пруди.
Вернулся ни с чем.
Оставалось воспользоваться более
современным и несравненно более мощным средством поиска — мировой паутиной.
Потому что поисковики способны разыскивать
не только живых людей, но и мертвых, оставивших на земле хоть какой-то след.
Довольно скоро в Чикаго нашелся
наиболее подходящий Анатолий Гершман. Год рождения
был тот же самый — 1949. И даже фотография была, на которой был изображен
немолодой лысый человек. Вполне понятно, что его внешность мне ничего не дала.
Потому что за сорок лет человек может превратиться не только в старика, но и в
шимпанзе.
Выходило так, что он был жив.
Я написал ему в «Одноклассники».
Спросил, учился ли он в такой-то школе в такое-то время и помнит ли меня.
Однако ответа не последовало.
Жив, но, как говорил незабвенный
Венедикт Васильевич Ерофеев, стал Манфредом и Каином.
Или же мертв и превратился в
маленькую щепоть культурного слоя.
Положение было безвыходным. Мысль
моя носилась по кругу, словно собака, пытающаяся ухватить себя за хвост.
И вдруг я вырвался из замкнутого
круга. И вспомнил, как семь лет назад писал для одного глянцевого журнала
статью про мюзикл «Порги и Бесс». Который, между прочим,
сочинил Джордж Гершвин. Хоть и не Анатоль, но очень похоже. Особенно если
учесть, что либретто написал его брат — Айра, Айра Гершвин. Фонетически это было уже совсем рядом с
Анатолием Гершманом.
Вполне понятно, что этот мюзикл
находился в статье не в безвоздушном пространстве, будучи встроенным в контекст
классики данного жанра. Невозможно было не упомянуть и еще один бродвейский хит, но уже другой эпохи, хиппарской,
— «Волосы». Мой бред, зафиксированный в том загадочном файле, начинал обретать
материальность. Пусть пока и зыбкую. Из «Волос» выросла профессия Гершмана-старшего — парикмахер.
Я отыскал файл с той статьей и
углубился в ее изучение. Оказалось, что и пожар в парикмахерской был абсолютно
закономерен. Он разгорелся вот из такого абзаца:
Жанр мюзикла появился на свет в
Нью-Йорке в 1886 году. Сгорел один из многочисленных музыкальных театров, и
труппа оказалась на улице. Продюсер погорельцев оказался ушлым человеком. Он
обратился к коллеге одного из драмтеатров с предложением объединить две труппы,
чтобы сделать синтетический спектакль. Эксперимент превзошел самые
оптимистические ожидания: Нью-Йорк буквально сошел с ума от явленного ему
нового жанра. Театры, в которых разыгрывались незамысловатые сюжеты,
сопровождающиеся эксцентричной хореографией и разухабистым вокалом, начали
расти как грибы после дождя.
Что же касается тюрьмы, в которую
угодил отец Толика, то это было совсем просто. Американские мюзиклы тюрьмами
были буквально нашпигованы.
Просматривалась и довольно четкая
связь между профессией, которую избрал Толик, и мюзиклом «Чикаго». Связь
двухзвенная, напрямую не проистекающая из истории двух кровожадных бабенок. Из
«Чикаго» строго логически вытекает «чикагская бойня» — кровавая перестрелка
двух чикагских мафиозных кланов на День святого Валентина. От святого Валентина
ниточка тянется к раннему и опрометчивому браку Толика. А поскольку «чикагская
бойня» состоялась во времена действия в США сухого закона, то герой моей
фантасмагории непременно должен был начать сильно пить. Что же касается его
смерти, то... Тут я не стал утруждать себя поисками аллюзий и аллегорий,
поскольку тут было абсолютно все ясно — герой моего сочинения, как из пены
морской, вышел из американского низкого театрального жанра.
Вот только было абсолютно непонятно
появление в биографии Толика «фашистского мотива». Ведь когда я писал сей псевдомемуар, еще не существовало мюзикла «Вообрази это»,
где идет речь о восстании в Варшавском гетто.
Но мой исследовательский порыв
остановить на скаку было невозможно. Я еще раз заглянул на страничку Анатолия Гершмана в «Одноклассниках» по адресу
http://www.odnoklassniki.ru/profile/366853994551. И мне стало абсолютно все
понятно. Он родился 9 мая, в день, когда был вбит кол в фашистскую гадину. Надо
сказать, Гершман-старший излечил сына от этой напасти
менее жестоким способом.
Я, как принято писать в современных
дерьмовых романах, откинулся на спинку кресла и закурил.
Все, абсолютно все сошлось.
Это был чистый симулякр, созданный
мной по внешне навеянному сюжету. Очень может быть, я сконструировал его,
находясь в изрядно нетрезвом виде. И наутро уже не помнил, какой рой горячечных
мыслей заставлял меня колотить указательным пальцем правой руки по клавиатуре.
И тут до меня дошло, что на поиски
этого симулякра можно было затратить гораздо меньше усилий. Правда, в
результате нашлось бы то же самое пустое место, дырка от бублика, зеро.
И написал письмо Фире Кобылер, с которой вместе
оканчивал школу. И которая теперь Эсфирь Михайловна Морскова,
как человек и гражданин, и Эсфирь Коблер — как писательница.
И рассказал ей о забавных поисках никогда не существовавшего человека.
Пришедший на следующий день ответ
сильно меня озадачил.
— Как это не существовал? —
изумилась Фира. — Как это Толик Гершман
не существовал?! Разве ты его не помнишь?!
Я вновь раскрыл альбом.
— Журова
Л.
— Коробова Н.
— Коняев А.
— Иванова Н.
— Жданкина
В.
— Гершман
А.!!!
Мгновенно узнал. Все вспомнил.
Но ничего при этом не понял. Как?
Почему? Каким образом он начисто стерся из моей памяти?
В конце концов до меня дошло.
И тут же ледяная змейка скользнула
вдоль моего позвоночника.
Это Деррида
где-то там, у себя, с присущим ему артистизмом проделал фокус, искусный трюк. И
спроецировал его на сюда.
Толик Гершман,
которого не существовало, вдруг расклевал оболочку ноэмы,
мысленного представления о себе, и не только внедрился в сознание нескольких
людей, как минимум двоих, но и проступил на фотобумаге.
И смысл этого трюка заключается в
том, что только письменность, но никак не логос, способна бороться с
беспочвенностью человеческого существования.
Ну, может, в постановке трюка Деррида помог Гуссерль.
И тут надо поставить точку. Хоть
многое можно еще наговорить. И про то, что писатель — это демиург, который
силой своего таланта создает новые миры. И про его ответственность за то,
населяет ли он эти миры добром или злом. И про необходимость оценивать
произведения не только по эстетической шкале, но и по конкретным статьям
уголовного кодекса...
Но мы этого говорить не станем.
Потому что это все досужие россказни, бабьи сплетни, отрыжка съездов Союза
писателей СССР.
Того самого СССР, в котором то ли
жил Толик Гершман, то ли его там никогда не
существовало.
И не только он один пал жертвой неявленности. Многие миллионы людей, еще как бы и живых,
уже давно по своей внутренней сути являются вавилонянами, дорийцами, ахейцами,
филистимлянами, финикийцами, шумерами. И об их существовании, о повадках и
пристрастиях, о ремеслах и культуре, о праздниках и горестях можно узнать разве
что из глиняных клинописных табличек.
Ну, за всех нас!
Пусть история нам будет пухом!
Не чокаясь!