Григорий Бакланов (1923–2009)
Лауреат 1994 года за большой личный вклад в деятельность журнала
«Знамя»
Так называемые толстые журналы с
большим усердием хоронят уже не первый год в различных статьях, в различных газетах,
в том числе — в «Литературной газете». Отчего такая страсть? Давайте посмотрим:
все лучшее, что нашло читателя, признано критикой, отмечено премиями «Букер»,
«Триумф» и т.д. и т.п., все это было напечатано в толстых журналах. И молодых,
недавно еще никому не известных, а теперь известных и ценимых писателей, всех
их за руку вывели к читателю толстые журналы. Так что, лучше, если бы всего
этого не было? Журнал «Знамя», напечатавший в одном году роман Георгия
Владимова «Генерал и его армия» и роман Владимира Войновича «Замысел», даже
если бы ничего существенного на его страницах больше не появилось, уже может
сказать, что год прожит не зря.
Издавать сегодня толстый журнал
необычайно трудно. Издавать сегодня толстые журналы необходимо. Рухнули на
глазах крупнейшие государственные издательства, а уж, казалось бы, как крепко
стояли. Рухнула плановая система изданий. Хороша ли она была или плоха, но
была. Издательства частные только-только собираются с силами. А книжные
прилавки и лотки захлестнуло чтиво самое низкопробное.
Литература пока еще жива в толстых
журналах. Да и что может заменить это привычное для россиян, для российской
интеллигенции удовольствие и потребность: раз в месяц вынуть из почтового ящика
журнал, это небольшое собрание сочинений, ранее нигде не печатавшихся? И —
прочесть. Почему непременно надо и это отнять, когда столько уже отнято? Или
все еще исповедуем принцип «до основанья, а затем...». «До основанья» у нас
всегда неплохо получалось, хуже удавалось «а затем...».
Семь лет я редактировал журнал
«Знамя», и ни один год из этих семи не был легким. Но именно этот опыт дает мне
право сказать: толстые журналы не ожидает скорая кончина, если они в надежных
руках.
Георгий Владимов (1931–2003)
Лауреат 1994 года за роман «Генерал и его армия» (№№ 4, 5)
Сегодня просвещенный патриотизм
сводится к тому, чтобы не желать победы своей родине. Чем так провинились они
перед нами, гордые чеченцы, что мы их все покоряем и покоряем, что старший брат
все вымогает любовь младшего и добивается лишь законной ненависти? То, что
творится вновь под небом воюющей России, показывает нам, в какое зыбкое время
мы живем и как прост переход от мира к бойне. Боюсь, мы еще увидим, как вся
страна пожелает мира, а война будет продолжаться, потому что так пожелает один,
от которого все зависит, и те немногие, кто его окружает и кому это выгодно. А
в основе непостижимого упрямства — даже не генеральская дурь, которая на самом
деле есть разновидность русского ума, но особая обкомовская спесь, порождение
семидесяти советских лет.
Получив слово, к кому обратить его,
кроме вас, кто мое мнение и без того разделяет? Может быть, к женщине, которой
надлежит быть началом умиро-творяющим, но чьего влияния мы до сих пор не
ощутили? А ведь Вы, Наина Иосифовна Ельцина, не только первая леди Российской
Федерации, должная заботиться обо всех в ней живущих, Вы еще и жена
главнокомандующего. Фельд-маршал Кутузов оценивал жену главнокомандующего в две
дивизии, так высоко ставил ее роль в успехе или неуспехе кампании. Есть же в
России традиция самостийного участия женщины, жены в политической жизни,
зачастую не зависимого от позиции супруга. Так жены декабристов, не разделяя
экстремизма своих мужей, едва ли зная об их замыслах, выиграли сражение, ими
проигранное. Так великая княгиня Елизавета Федоровна вошла в камеру террориста
и простила его, кто сделал ее вдовой. Так в недавние годы жена Сахарова ему
нередко противоречила — и тем помогала найти решение. Я это наблюдал и
свидетельствую. Супруг Ваш производит впечатление человека, уже не способного
слушать никого, кроме своих, неведомых нам, информаторов; и разве только жена,
которую он не заподозрит в интригах и в желании отобрать власть, сможет ему
раскрыть глаза. Вас не видно в дорогих магазинах модной одежды и косметики, но
не думаю, чтобы Вы остались равнодушны и бездеятельны к тому, что могли бы
увидеть по телевизору. Или российское телевидение Вам не показывает то, что
ужасает весь мир? Так попросите внуков настроить Ваш телевизор на любую русскую
станцию. Вы услышите и поймете, что война уже проиграна морально — в тот час,
когда не российский президент, а чеченец Дудаев, имеющий право и обязанный
сопротивляться, призвал свои войска прекратить борьбу. Но можно, сделав
ответный благородный шаг, все же сохранить большее, чем президентство, для
некоторых большее, чем жизнь, сохранить — честь. Мы живем в стране, где
покаяние всегда запаздывало, но никогда не оказывалось излишним.
Борис Дубин (1946–2014)
Лауреат 1994 года за статью «Идеология бесструктурности» (№ 11)
Большинство групп, сил, фигур в
обществе перестали не только слушать друг друга, но и интересоваться друг
другом, быть друг для друга хоть в каком-то отношении значимыми, важными,
авторитетными. Однако общее равнодушие вряд ли может извинить тех, кто полагал
себя «держателями культуры», «совестью народа», «солью земли». Интеллигенция
проявляет здесь, с одной стороны, культурную неспособность и нежелание понимать
другого, а с другой — простую некомпетентность, обычное невежество, неумение
знать. Дело даже не в имперской позе по отношению «к другим по “пятой графе”».
Дело в потере очень важного элемента интеллектуальной жизни — любопытства,
увлеченности, живости социального воображения, которые не надо путать с
впечатлительно-стью, оттачиваемой на сопереживании героям литературы. Чуть ли
не общепринятой — в средствах массовой информации, на всевозможных заседаниях,
«круглых столах» и т.п. — стала демонстрация показного равнодушия и
наплевательства к точке зрения, к жизни другого с соответствующей интонацией,
выбором не только выражений, но и прямых действий. При этом в образованном
слое, в печати, на телевидении идут невротические поиски коллективного «Мы»,
которое де в очередной «катастрофе» потеряли. Снова затмевающим все на свете
становится наспех перекрашенное «прошлое». Роняются полные государственной
озабоченности слова о «тяжком бремени державности», «целостности и неделимости
России», «праве на насилие».
Слой людей, сам смысл существования
которых долгие десятилетия связывался — в том числе ими самими — со смутным
недовольством нараставшей в обществе стагнацией, с поисками цивилизованных
путей развития, с надеждами на какое-то не звероподобное существование в мире,
в стране, на улице, в семье, во многом первым же и обнаружил неспособность к
переменам, ответили на них, на самые начальные их приметы нарастающей паникой,
растерянностью, агрессией и консерватизмом. По последним данным наших опросов,
образованные слои демонстрируют сегодня куда большие державность, ксенофобию и
агрессию, чем население в среднем.
Петр Вайль (1949–2009)
Лауреат 1994 года за эссе «Великий город, окраина империи» (№ 10)
Каждый здесь представлен своим
видом и жанром, которым, надо полагать, гордится — иначе не стал бы в нем
выступать. В этом смысле человек, как-то отождествленный с «литературной
критикой», испытывает некоторое смущение — неизбежное, по-моему. То, что
привело меня в эту, повторяю, замечательную компанию, критикой, строго говоря,
не является — если, конечно, не отбросить строгость и не счесть критикой всякое
суждение вообще. Я тут примыкаю к армии литераторов, имеющих нахальство
обнародовать взгляд и нечто. В идеале этого жанра — прямой и внятный авторский
взгляд на выбранный предмет, по ходу распадающийся на множественные любопытные
нечто. Иначе говоря — эссе.
И тут мы обнаруживаем то, о чем и
так на самом деле знали. То, что русская литературная критика и была всегда, по
сути, эссеистикой.
Вероятно, это свойство языка,
отсутствие в нем лапидарности. Расползание в дебри причастных и деепричастных
оборотов, углубление в чащи сложносочиненных и сложноподчиненных придаточных —
не могло не привести к растеканию мысли по древу, хорошо еще, если познания. В
этом сила и слава нашей литературной критики, в этом — ее явная слабость.
У нас считается презренным главный
служебный жанр критики — рецензия. Между тем это единственный способ
организации культурного процесса, превращения его из хаотической массы фактов в
структуру, доступную наблюдению. Но мы все пишем эссе.
Этим же занимаются и армии
литераторов на Западе. И расхожее представление о резком различии русского
интеллигента и западного интеллектуала — миф. Легенда о целенаправленных
профессионалах покоится в конечном счете на разнице в уровне жизни. Если хорошо
живут — значит, все делают конкретное дело. Это верно лишь отчасти. Прожив
семнадцать лет в самой профессионализированной стране мира, я знаю, что тут
полно типичных интеллигентов российского пошиба, которым искренне есть дело до
чего-то еще помимо работы и семьи: в том числе и до того, что не имеет
немедленного прикладного значения.
Естественный жанр для человека
такого мироощущения — эссе. Или, если угодно, литературная критика, —
понимается как критический взгляд литератора на всякое нечто. По все стороны
океана.
Другое дело, что, хорошо бы, рядом
с эссеистами трудились профессионалы культурного процесса — рецензенты. И,
конечно, полноценная литературная критика состоит из двух этих составляющих. У
нас же, в силу множества известных обстоятельств, литература издавна
рассчитывалась за все происходящее в обществе и оттого заняла высокую позицию,
вдалеке от низин служебного жанра. Его нет, как нет среднего класса западного
типа. Подозреваю — и не будет, во всяком случае, в таком виде и под таким
именем. Средний для нас — не срединный, а посредственный.
Будет, как и во всем прочем, —
свое. Русская культура, пережив захлеб свободы, порыв истерической любви к
Западу и столь же неистовое его отрицание, начинает приобретать спокойное
достойное самосознание. А с ним — и органичные его формы. Виды, стили, жанры —
остаются и останутся свои, естественные, ненатужные: эпический роман,
жизнеподобное кино, психологический театр, фигуративная живопись, городской
романс. Литературно-критическое эссе. Взгляд и нечто.
Эмма Герштейн (1903–2002)
Лауреат 1995 года за публикацию «Анна Ахматова и Лев Гумилев: размышления
свидетеля» (№ 9)
Годы и десятилетия я выслушивала в
разных редакциях одни и те же разговоры о каком-то таинственном «нашем
читателе». Он чего-то не поймет, он чего-то требует, он заранее знает, что для
него нужно писать. Дома у меня не хватало в столе места для возвращенных
рукописей, последняя полетела уже под стол. Это было в 1984 году, перед
170-летием со дня рождения Лермонтова. В одном толстом журнале мою статью
«Петербургская легенда о Лермонтове в “Бесах”» сочли «неюбилейной». С тех пор
утекло много воды. Мы пишем теперь без оглядки. В «Знамени» меня никто ничем не
пугал. Разные читатели звонят мне по телефону и говорят добрые слова. Эта волна
человеческой теплоты приглушает мое не проходящее чувство ужаса перед идущей на
Кавказе войной с ее звериным ожесточением.
В. Кардин (1921–2008)
Лауреат премии 1995 года за статью «Страсти и пристрастия» (№ 9)
С благодарностью принимая эту
премию и блюдя верность обряду, полагаю возможным упомянуть о некоторых
символах веры. Они сопряжены с реалистической литературой, доказавшей свою
жизнестойкость даже тогда, когда режим, став заложником собственной идеологии и
демагогии, ради ее сокрушения шел на чудовищные преступления.
Не претендуя на абсолютность
разграничения, замечу: реализм выстрадан, «другая литература» выдумана. В
первом случае не гарантируется успех, во втором — не исключается удача.
Пестрота мыльных пузырей способна услаждать глаз. К тому же, лопаясь, они не
сулят гибели — в отличие от разрывающихся снарядов, под гул которых мы живем
второй год и которые как-то мешают любоваться радужными переливами.
Для моего поколения, начавшего
относительно сознательную жизнь под пушечный гул и медсанбатские стоны, роковая
действительность неотторжима от реализма так или иначе противостоящей ей
литературы.
Лев Лосев (1937–2009)
Лауреат 1996 года за организацию рубрики «Иосиф Бродский: труды и дни»
Не знаю, уместно ли это, но мне
хотелось бы воспользоваться случаем и сказать несколько слов о том, как мне
видится из моего далека журнальная ситуация в России. Толстые журналы, об
упадке которых много говорится, никогда еще на моей памяти не были так
интересны, как сейчас. И покойный Иосиф дивился тому, как много талантливых
стихов стали писать, — какой журнал ни откроешь, обязательно попадется что-то
интересное, подписанное незнакомым именем. В прозу он, по правде говоря, не
часто заглядывал, но, на мой взгляд, и в журнальной прозе, и в эссеистике
сейчас подъем, сравнимый по разнообразию, творческой свободе и культурному
пафосу текстов разве что с пресловутым Серебряным веком. О былом веке
напоминают и элитарно ограниченные тиражи «Знамени», «Звезды» или «Нового
мира». Говорят иногда, что толстый ежемесячник, эта свое-образная русская
институция, порожденная запросами провинциальной интеллигенции девятнадцатого
века, становится анахронизмом. Это не лишено оснований: при нынешней
оперативности книгоиздания, наверное, следует отказаться от печатания в
журналах романов с продолжением. По-моему, в толстых журналах проза и поэзия
вообще должны отойти на второй план, уступив центральное место форуму идей,
эссеистике.
Говорят также, что на смену
толстому журналу идет глянцевая иллюстрированная периодика. Я ничего не имею
против русского «Плейбоя» или «Пентхауза». Всегда есть нужда в изданиях
специального назначения, используемых подростками и одинокими мужчинами. Что
вызывает отвращение — это лакейские претензии на эстетство. (На днях мне
попался номер журнала, по названию которого я сначала решил, что он посвящен
домоводству. Оказалось, что он весь посвящен судорожным восторгам по поводу
изящной жизни аристократии, т.е. взгляд именно лакейский, из прихожей. При этом
почему-то с гомосексуальным оттенком. У меня нет предрассудков против однополой
любви как таковой, но томный лакейский взгляд, брошенный украдкой на раздетого
барина, омерзителен.) Высоколобая литературная периодика должна существовать,
хотя бы для защиты культуры от разгулявшейся пошлости.
Татьяна Бек (1949–2005)
Лауреат 1997 года за цикл стихотворений «В произвольном порядке» (№ 9)
Стихосложенье было и остается для
меня доморощенным, знахарским видом самоврачеванья в строчках: я выговаривалась
— так больному в старину «пускали кровь» — и лишь таким образом душевно
выживала.
Да, лирика — не газетный очерк, не
репортаж с места событий и не фельетон. Однако она — с ее доминантой вечного в
акмеистических дырах и накрапах сиюминутного — она-то, лирика, по моему
убеждению, осуществляется именно «здесь и теперь». Некичливое пристрастие к
повседневности есть свобода поэтики, живущей меж высью вечного и опорой
вещного.
Стихи, по которым грядущий археолог
не смог бы установить хронотоп их создания (а время и место отражены как в
реальной предметности, так и в мистике ритма: совокупность и есть современная
музыка поэтического слова), — такие стихи всегда представлялись мне спесивыми,
искусственными и в конечном счете не вполне живыми. Изящной словесности не
обойтись без видимого мира, без вещи, без лопухов и лебеды натурального бытия.
«И каждый стих гоня сквозь прозу», современный лирик стремится выразить себя и
мир вокруг адекватно, в счастливых случаях — небезразлично для собратьев по
лирическому волнению.
Итак, кривой автопортрет на фоне
кривой яви написан — и если оказывается, что выражает он нечто более
универсальное, чем твое частное «я» и твой отдельный хаос, — это и есть
награда, это и есть преодоленье одиночества и чужести, это и есть твое
творческое не зря.
Юрий Давыдов (1924–2002)
Лауреат 1998 года за первую книгу романа «Бестселлер» (№№ 11, 12)
Напомню анекдотец.
На Дальнем Севере спросили
старика-кочевника, какие чувства им владели до революции? Ответил: холода и
голода. Спросили: а после Октября? Ответил: голода и холода, однако и глубокой
благодарности.
Сейчас и здесь я говорю с нажимом
об этом чувстве. Я стал лауреатом премии «Аванс». Единственным. И мною
открывается эпоха.
Когда-то Кукольник поднес России
драму «Рука Всевышнего отечество спасла». Насмешник отозвался эпиграммой:
Рука Всевышнего
Поэту ход дала...
Наш брат призывно-ласково глядит на
спонсоров. И повторяет:
— Рука дающего да не скудеет.
Спасибо вам скажет русский народ. И ножкой шаркнет русскоязычный.
Давать авансы — значит обнадежить
получением авизо.
Александр Агеев (1956–2008)
Лауреат 1999 года за статью «Город на “третьем пути”» (№ 9)
Сочиняя эту статью, я обрел некий
личный опыт выхода из комфортного тупика под названием «Сделать ничего нельзя»,
как-то так глубоко рассердился на себя, современников и соотечественников, и
это отразилось в статье. И вы-звало — к моему немалому удивлению — отклик. Тешу
себя надеждой, что мое настроение некоторым образом совпало с настроениями
довольно большого числа людей из мировоззренчески близкого мне круга — статью
читали, обсуждали, с ней полемизировали. Короче говоря, она упала не в болото,
не в вату, а легла на некие ожидания, в ней было проговорено то, о чем многие
думали.
И вот еще что пришло мне в голову в
связи со всем этим: оказывается, классический жанр публицистической статьи
(именно такую — жанрово классиче-скую статью я и написал) вовсе не умер, как
казалось совсем еще недавно. Оказывается, этот род оружия еще не совсем
устарел. Хотя, может быть, дело в другом — в том, что у нас вновь сложилась
ситуация настоящей, отнюдь не бумажной, идейной борьбы, ситуация нового
ценностного самоопределения, результаты которой и которого не останутся фактом
личной биографии, а прямо повлияют на общую жизнь.
Александр Чудаков (1938–2005)
Лауреат 2000 года за роман «Ложится мгла на старые ступени» (№ 10, 11)
Основная проблема — быстрота смены
вещного окружения человека, у которого все смелее отбирают вещи привычные и
любимые, заменяя их новыми, которые надо осваивать. Раньше вилкой или тарелкой
пользовались четыре поколения, а одноразовый пластиковый прибор находится в
руках двадцать минут, после чего отправляется на свалку. Уже придуманы
трансформирующаяся мебель, дома-башни с ячеями, где квартиры-кубики свободно
вынимаются: неделю назад был квартал нормальных домов, а сегодня вы видите
мачты-скелеты: хозяева уехали, забрав свои «блоки личной архитектуры».
Предполагается устроить предметный мир меняющимся во всех его элементах — как
если б человек всю жизнь куда-то ехал, глядя в окно вагона.
Мир стал ярким. Уже и у нас
появились пламенно-оранжевые куртки не только на дорожных рабочих, но и на
лыжниках, и бьют в глаза средь белого безмолвия. В Лос-Анджелесе я видел в
витрине алую ванну; когда ее наполнили водой, я про себя обозвал ее «Мечта
Шарлотты Корде».
Человек в конце концов
сориентируется в постоянно перемещающихся секциях универмага, научится что-то
улавливать в с бешеной скоростью меняющихся картинках клипов и угадывать время
на часах, где стрелки движутся по циферблату, на котором всего две черточки или
вообще ни одной. Человек может вынести все — даже двадцать лет одиночки или
ГУЛАГа, или северную тюрьму-яму без крыши, как протопоп Аввакум. Но не лучше ли
затратить эти огромные психические ресурсы на более духовные проблемы, чем на
гибельное для психики приспосабливанье к самим же человеком изменяемому миру?
Какова была жизнь в нашей стране
50–60 лет назад, объяснять не надо. Предметный мир тоже был совершенно другим —
я попробовал среди прочего показать это в своем сочинении, поняв постепенно,
что пишу на самом деле исторический роман. Но этот скудный вещный мир не был
враждебен человеку, не бил по его сетчатке, слуху, не насиловал память,
оказываясь его союзником в борьбе с Системой, освобождая душевные силы для этой
борьбы.
Запретить оранжевые куртки? Это уже
— не у нас — было: все носили одинаковые, синие, с одним и тем же значком.
Общество должно осознать тревожность ситуации само — и все в целом, и каждый
человек в отдельности.
Инна Лиснянская (1928–2014)
Лауреат 2000 года за цикл стихотворений «Скворечник» (№ 6) и 2006 года
за монороман «Хвастунья» (№ 1, 2)
Люблю свои устные рассказы рассказывать,
ибо ничего умного сказать не могу. Вот и начала я в конце 1999 года записывать
устные рассказы, вставлять их, как и рассказывала, в беседы со своими близкими
друзьями и знакомыми. А то и вовсе вспоминать о них и о разных жизненных
ситуэйшенах. И пошло-поехало. А пойти-поехать спровоцировал компьютер,
подаренный мне к семидесятилетию Семеном Израилевичем. Сидишь перед экраном, а
из него на тебя жизнь так и прет. И видишь ты себя и других ну прямо как в
кино. И это писательство так тебя на воздуси возносит, что с утра до ночи
строчишь. Еще бы не возноситься! Это — не стихи: напишешь — и все. Как будто из
воздушного шара весь воздух вышел — и никакого тебе полета, никакого тебе
продолжения... Разве что час-другой померещится, что написано неплохо, а там
уже видишь, что не то, и вовсе скукоживаешься, охлаждаешься. Проза — дело иное.
Вечером вылезаешь из-за компьютера со счастливым чувством, что завтра
продолжится это самозабвенное блаженство. Но не очень-то — самозабвенное.
Потому что с детства знаешь свою рассеянность и пишешь лишь то, что запомнено
наизусть. Ведь не дай бог перепутать людей, если ты о существующих или о
существовавших повествуешь.
Феликс Светов (1927–2002)
Лауреат 2001 года за роман «Мое открытие музея» (№ 4) и повесть
«Чижик-пыжик» (№ 11)
Я пришел в редакцию нового
«Знамени» после двадцатилетнего перерыва в общении с прессой, живущей, так
сказать, «в законе». Начиная с 70-х по 90-й год я вообще ни в какой редакции
двери не открывал. Да, я увидел другой журнал, других людей и вполне осязаемо
ощутил то, что в то время красиво называли «воздухом перемен».
Вот и дедушка пришел, написал
Хармс, очень старенький пришел, в туфлях дедушка пришел. Он зевнул и говорит:
«Выпить, разве», — говорит... в моем случае не важно, в чем и зачем дедушка
пришел в редакцию, а важно то, что он принес нечто, в чем сам до конца не
разобрался. А в редакции это «нечто» разглядели, отнеслись к старому литератору
с сочувствием и для начала предложили стакан. Не столь существенно, был ли это
стакан чая из Хармсова «Самовара» или в нем оказался другой напиток. Но дедушка
выпил и загулял — носит и носит в редакцию свои сочинения... вот за этот
«стакан» вам особенная благодарность.
И последнее, о чем мне хотелось бы
сказать. Н.Б. Иванова в посвященном мне сочинении, размышляя над жанром моей
незатейливой прозы, назвала ее «мениппеей». Иванова критик весьма просвещенный,
а я учился на медные деньги. Но так случилось, что в ранней своей молодости я
был связан с классическим отделением университетского филфака узами никак не
научными, а совсем другими, но очень прочными. И по необходимости, чтобы быть
на некоем уровне, читал все, что можно было из этой классики-античности в то
время достать. Потому имя Мениппа оказалось для меня не совсем фантастическим.
Я помнил, что жил он в III веке до н.э., и мениппея слыла жанром, вмещающим
серьезное и комическое, драматическое и веселое, реальное и, говоря сегодняшним
языком, виртуальное. Представляете? Пять тысячелетий назад жил такой чудак, не
знавший ни Боккаччо и Данта, ни Сервантеса и Шекспира, ни Гоголя с Достоевским,
ни Платонова с Булгаковым. И тем не менее, несмотря на свою «темноту»...
Поразительная история. Но поскольку от Мениппа ничего, кроме имени и названия
открытого им жанра, не осталось, а что сохранилось — спрятано у одной
Наташи Ивановой, а она эти фрагменты никому ни за что не покажет, — то я
совершенно спокойно, не боясь разоблачения, могу считать себя Мениппом наших
лесов, возродившим в нашей сельской местности эту самую мениппею. Очень лестно.
Асар Эппель (1935–2012)
Лауреат 2001 года за рассказ «Дробленый сатана» (№ 10)
Один из рассказов моей новой книги
(в которой премированный «Дробленый сатана» тоже) начинается словами: «Сейчас я
убью воспоминание!».
Киллерская по отношению к
собственному подсознанию писательская деятельность подмечена моими коллегами
давно. Ничего нового я не открываю.
Но как оно выглядит на самом деле?
Авторское напряжение, усилие,
жадность, безоглядность, недоверие к образу, ритму, знакам препинания, к
достоверному воплощению в слова и буквы того, что в подробностях удержано
памятью, и того, что оставило всего лишь легкую тень или вибрирующий эфир,
необходимо посредством слов — этих негромких постояльцев словаря, а также с
помощью ритмов и пауз зафиксировать, задокументировать, застенографировать
«тиронскими значками» и оставить жить на бумаге. В высоком смысле —
начертать вдохновенной (ну уж?) десницей (то есть правой рукой).
Чтобы таковое получилось,
приходится выкликать всех демонов уловляемого тобой былого, а если их явится
недостаточно, то и вовсе посторонних — в виде не присутствовавших при событии
персонажей, предметов, состояний природы и т. п. То есть воспользоваться чем
угодно, чего вообще не было, для того, чтобы показать сперва себе самому (а
потом читателю), как оно все-таки было.
В результате на бумаге появляется
то, что происходило или не так, или не совсем так, — писательский текст.
Подлинное же воспоминание погублено, и в памяти его уже не восстановить. Былое
в тебе наличествует теперь в других одеждах, помещено в другие обстоятельства,
доукомплектовано новыми частностями.
Ты сиротеешь, пустеешь и
вспоминаешь вместо собственной жизни собственные вымыслы. Между прочим, они
стали постояльцами книг.
Что ж! Если так, то радуйся хотя бы
лестной и завидной премии, погубитель воспоминаний!
Борис Иванов (1928–2015)
Лауреат 2004 года за рассказ «Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец»
(№ 6)
Лицезрение исторических перемен,
вероятно, всегда пробуждает в прозаиках дух их предшественников — летописцев. В
1962 году я написал «Похороны будут во вторник» — рассказ о расставании с
верой в нравственную природу советского коллективизма, в 1968-м — повесть
«Подонок» о крахе надежд общества на либерализацию. (Разумеется, нечего было и
думать об их публикации. Повесть получила хождение в самиздате).
Конфликт с властью лишил меня
привычной работы газетчика и перспективы как литератора, дебютировавшего первой
книжкой. Но, оказывается, помимо того социального мира, к которому я относился,
существовал еще и другой — мир отважных честолюбий, независимый, устремленный в
другое будущее. Молодые поэты, художники, интеллектуалы обживали места в
городе, где можно было общаться. В их среде складывался иной образ жизни, не
зависимый от начальственного надзора и производственного коллективизма. Ночной
сторож, кочегар котельной, матрос грузовой шаланды — были лучшие из
испробованных работ. Но были и другие: дворник, кровельщик, разносчик
телеграмм…
Я не был ни профессиональным
философом, ни социологом, ни историком, но с воодушевлением углублялся в их
изучение для того, чтобы уяснить для себя особенности переживаемого времени и
осознать его перспективы. Это был тот круг главных проблем и интересов, который
свойствен интеллигенции вообще. Но ИСТОРИЯ была бы неотличима от стихийных явлений,
если бы ее силы не обретали черт человеческого лица — пусть такого, как у
художника Корзухина, главного героя рассказа «Ночь длинна и тиха…».
Или такого, как у полузабытого
сейчас прозаика и эссеиста Рида Грачева, он один из прототипов моей повести «Подонок».
Или — Револьта Пименова, математика, историка, политика-диссидента (его
некоторые черты вобрал главный герой рассказа «На отъезд любимого брата»).
Добавлю имена наших великих идеологов-реформаторов — Александра Солженицына и
Андрея Сахарова…
Вокруг каждого из них возникало
интегрирующее волевое поле, в то время как в целом по стране шел процесс
полураспада, открывавшего наблюдателю тысячи проявлений абсурда, низости,
трусости, клоунады…
Символом исторической
неотвратимости независимого культурного движения стала знаменитая «бульдозерная
выставка». В столкновении со стальными насекомыми победили художники.
Поразительно, что в обстоятельствах жизни, сходных с судьбой Олега Корзухина,
движение развило широчайший спектр различных художественных направлений — от
иконографии до авангарда. Неосимволизм, сюрреализм, метареализм, соцарт,
концептуализм, неоэкс-прессионизм, постмодернизм… — по существу, все ведущие
направления западного искусства были экзи-стенционально и технически освоены в
самобытных реализациях независимых художников, писателей, музыкантов. Спасение
джаза, рождение и развитие рока, эксперименты альтернативного театра — это
также заслуга корзухиных…
И несколько предположений
относительно будущего той традиции творче-ского поведения, которая нам известна
по истории независимого культурного движения 50–80-х годов.
Время сорвало погоны. Что стоят
звания, должности, древние заслуги, привилегии, которыми власть наделяла
приближенных из своей дворни! «Молодая литература» в свое время прекрасно справилась
с дегероизацией человека — человека принудительного долга и внушенного
мужества. Новая литература полагала (и полагает), что у автора нет другого
способа заявить о своей независимости, кроме как через фигуры иронии и
отрицания.
Эпоха искренности, включившая в
свои рамки и «молодую» литературу, и «новую», заканчивается; бунты молодежной
литературы свидетельствуют: будущее у нас может быть. Предполагаю, наступает
время литературы исторических характеров и, следовательно, литературы духовной
борьбы. Пресловутая национальная идеология явится на свет, когда станут
известны фавориты в этой борьбе.
Елена Шварц (1948–2010)
Лауреат 2006 года за цикл стихотворений «Китайская игрушка» (№ 6)
Надо бы награждать за артистизм
соловьев и воробьев, других птичек, сом-намбулически приветствующих весну этой
сумасшедшей зимой. Но их за это никто не награждает и бытие их не милует.
Только изредка сердобольные люди бросают им остатки хлеба. В данном случае
журнал «Знамя» подобен добросердечной гражданке, бросающей зернышко птичке.
Аполлон Григорьев, будучи совсем
маленьким, заступался за любимых крепостных, когда отец собирался их покарать
за какие-то провинности. И вот когда малыш Аполлон в очередной раз спешил на
помощь кучеру или няньке, взглянув в зеркало, он поймал себя на том, что
проверяет — «достаточно ли вид у меня расстроен». Это развило в нем, по его
словам, «…раннюю способность к подозреванию собственной чувствительности». Но
парадокс в том, что эта отстраненность нисколько не уменьшает глубины чувств.
Вот это и есть артистизм — полная искренность, но при этом — отстраненный
взгляд со стороны, сам актер и сам себе режиссер. Когда люди искреннее всего,
они подозревают себя в неискренности, и преодоление этого подозрения тоже есть
артистизм. Но оно неисцелимо.
Артистизм, может быть, самая
глубинная черта русского космоса. Не будем говорить о художниках. Но мало кто
из правителей мира сего, исключая, может быть, Калигулу, Нерона и Христину
Шведскую, был так артистичен, как Иван Грозный, — прообраз русского интеллигента.
Неврастеник, мучающий других, а больше себя, отказывающийся притворно или
искренне от желаемого.
Известный мудрец спросил бы — а не
подозрителен ли в таком случае артистизм? Не связан ли всегда с жестокостью,
порочностью и привлечением острых невзгод жизни? А вступивший с ним в спор
возразил бы, что эти три свойства просто вообще неразлучны с человеком.
Юрий Карякин (1930–2011)
Лауреат 2007 года за главы из книги «Перемена убеждений» (№ 11)
Когда в 1992 году я побывал у Солженицына
в Вермонте, записал такие его слова: «Беда той стране, в которой слово
ДЕМОКРАТИЯ стало ругательным. Но и погибла та страна, в которой ругательным
стало слово ПАТРИОТИЗМ». Вот его и мое кредо. Назначение литературы, культуры
вообще — в единении этих принципов.
Сегодня кто только не произносит
хулы ушедшим девяностым годам. Да, тогда начинался наш «дикий рынок». Но это
был еще и дикий рынок идей, полемики. Тех, кто выступал за ДЕМОКРАТИЮ, обвиняли
(а сегодня уже обвиняют особенно злобно) — в «западничестве», в предательстве
интересов России. А идеи ПАТРИОТИЗМА были узурпированы коммунистами и
националистами всех мастей. В их речах и писаниях слова «патриот»,
«патриотизм», «патриотический» встречались так часто, что просто налезали друг
на друга. А вот в словнике Пушкина (я тогда специально посмотрел) — слова эти
встречаются крайне редко, вроде Пушкин наш был вовсе и не патриотом… И кто же у
нас в России больший патриот — тот, кто создал русский язык, или тот, кто,
используя его (причем не очень грамотно), орудует словом «патриотизм» как
инструментом в очередной личной сваре?
После семидесятилетнего
коммунистического долгостроя Россия лежала как человек, потерпевший поражение.
А, казалось, не было страны, более предупрежденной, чем Россия, предупрежденной
ее художественными гениями, — об угрозе бесовщины и грядущего хама.
Как выпутываться человеку,
потерпевшему поражение, и всей стране?
Искать причины в себе.
Выкарабкиваться, а не кричать всем остальным, что я, мы всех вас лучше и всем
вам укажем дорогу к счастью.
Россия уже начала, начинает
выкарабкиваться, хотя порой страшусь — ее глухоты к предупреждениям своих
гениев и неспособности извлечь уроки из собственной судьбы. Страшусь
размножения новых псевдопатриотических, национал-социалистических и коммунистических
«вождей» и идеологий, которые, во-первых, снимают с людей личную
ответственность («я» как «я» ничто, а в составе большого «МЫ» — оказываюсь
могучей силой) и, во-вторых, допускают снятие ответственности с народа.
Народ несет свою ответственность, хотя нам по старой прогрессистской
традиции кажется: народ всегда прав. Народ должен нести ответственность.
Личную! Ведь народ — это большая личность (по Достоевскому).
Кому легче устремиться вперед —
человеку свободному или освобождающемуся? Свободный идет вперед и удивляется
несвободе. Освобождающийся добывает свободу, одолевая свою несвободу, сбрасывая
путы на новом пути. Так и с народом, и со страной.
Путь к освобождению человека в
нынешней России не может произойти без патриотизма. Без свободных людей нет
творчества, а без творчества нет и великой страны. И еще: патриотизм истинный
противоположен национализму, потому что для патриота все родное («любовь к
родному пепелищу, любовь к отеческим гробам»), кровное и общечеловеческое,
гуманистическое — соединены в нечто целое. А для националиста быть патриотом своей
родины и одновременно патриотом Земли, планеты — вещи противоположные.
Истина и Родина — в одном
пространстве. Без истины нет родины, без родины нет истины.