Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 10, 2020

№ 9, 2020

№ 8, 2020
№ 7, 2020

№ 6, 2020

№ 5, 2020
№ 4, 2020

№ 3, 2020

№ 2, 2020
№  1, 2020

№ 12, 2019

№ 11, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Александр Иличевский

ДНК и книга

Лауреат 2011 года за роман «Математик» (№№ 4, 5)

 

 

МНОГОСЛОЙНОСТЬ

 

У Тарковского ничего не имеет отношения ни к мысли, ни к имитации ее в сознании зрителя. Его язык — предельной визуальности. Такая изобразительная музыка. Когда мы слышим музыку, мы слышим себя. Примерно того же добивается Тарковский, но не мысли.

Выраженный антипод Тарковского — Триер. Вот этот господин умудряется создавать кино, как манипулирующий вами сон. Со всеми вытекающими насильственными имитациями процессов сознания. Отсюда послевкусие кошмара, именно дурного сна, при всей яркости и незабываемости. Его трудно раскусить, так что многие ограничиваются лишь эмоцией к нему.

Тарковский очень близок к живописи — его фильмы по сути многослойные полотна.

Любая хорошая живопись — это сжатый до одного кадра фильм.

Иногда фотография похожа на живопись именно в этом смысле.

 

 

ПЕРЕКРАШЕННАЯ ТРАВА

 

«Сталкер», в общем-то, весь — о ландшафте моего детства. «Зона» — это ровно то, где я пробыл с третьего по восьмой класс: единственно доступное пространство тайны в той бесплодной эпохе. Мы плутали по заброшенным карьерам, лазали по складам, цементным мельницам, прыгали с обрушенного элеватора в гору керамзита, поджигали бочки с краской и клинкером, глушили из рогаток тритонов в пожарных прудах.

Так вот. Неизменно раздражал этот сюжет с невыясненными желаниями, ибо человек всегда знает, чего хочет, если только хочет. А если не знает, то не хочет ничего.

Желание — любое, помимо инстинктов и денег — уже достижение. Мало кто на него способен на деле. А невыясненность — она от нежелания признаться себе, что никаких желаний-то и нету.

Кстати, вот что такое счастье? Мне нравится такое определение: счастье — это когда знаешь, что делать, и делаешь это. Здесь ключевой момент: знание (желания). Вот почему счастье — невыносимо трудная штука.

Где-то читал, что при съемке «Сталкера» Тарковский ради верного цвета в кадре однажды велел перекрасить траву.

 

 

ШКОЛА ВЕЧНОСТИ

 

Музыка лучше иного открывает доступ к сакральному: смысл в ней защищен отсутствием семантики. Звук ничего не означает, кроме эмоции, а область чувств наиболее честная область. В то же время, представляя себе утопическую религию, где нет слов, а есть только музыка, — понимаешь, что и между таких концессий неизбежны смертельная вражда и крестовые походы. (Чего только стоят эти надписи в подъездах: metal vs hip-hop.) В принципе едва ли не вся культура есть пример таких «конфессиональных», а на самом деле иерархических борений между поклонниками того или другого. Но в музыке битвы гораздо вероятней, в то время как в словесности противостояние (к счастью, или — напротив) нисходит на нет в современности благодаря отступлению вербального перед визуальным. Кстати, когда думаешь о «райском всеязычии» (Цветаева), вспоминаешь Арто и Полунина, ибо они имеют дело с разработкой языка, на котором возможна преимущественно метафизика. И тоска по «великому немому» того же происхождения. Но именно потому, что мир был создан с помощью букв, чисел и речений, но не с помощью жеста и изображения (которые отчасти тоже слова, но второго ряда), словесность никуда не денется. Математика, физика и литература пребудут в университете вечности.

Разумеется, понимание приема усиливает эстетическое наслаждение, получаемое от результата этого приема. И концерт может вызвать массу эмоций, а не одну-единственную. Но и дополняющая эту истину другая истина важна. В детстве я точно знал, что есть такая музыка, которую нельзя расслышать с первого раза, и она может быть великой, и наслаждение от нее может нарастать с опытом жизни. Связано это не с «культурными кодами», а с широтой экзистенциального опыта, с широтой и детализацией палитры твоих собственных эмоций. Звук не вызывает в голове ничего вербального, это заблуждение. Звук не отыскивает себя в толковом словаре, он прям и точен. Он — эмоция опыта.

 

 

ХВАЛА СВИФТУ

 

Тридцать лет назад я никак не мог понять, почему мне интересней читать о приключениях Гулливера среди великанов, чем о его страданиях среди лилипутов. И отчего приключения Карика и Вали, уменьшившихся ростом и оседлавших стрекозу, для меня увлекательней ремесла Левши. Тогда я свалил все на свою близорукость, решил, что подзорная труба интересней лупы, и точка. Дальше я стал заниматься наукой, которая научила меня оперировать качественными методами, понимать, что сложность Большого соотносима только со сложностью Малого; научила кое-что разуметь про масштабы и перемещаться по их линейке — от планковской длины до размеров Вселенной, от гравитационного эффекта, вызванного массой электрона, до числа всех частиц в мироздании. Но мне все равно оставалось интересней в стране великанов. При прочих равных я выбирал для себя вглядывание в трудно представимое Большее, — а не в трудно осязаемое Меньшее. Иными словами, кружева и завитушки мне никогда не были близки, в отличие от силуэта. С одной стороны, можно списать это на bias — склонность. С другой, когда я оказался на Манхэттене впервые, меня захлестнул такой властный, иррациональный восторг, не остывающий, что у меня снова нет понимания, почему восприятие искусства масштаба так жестко увязано с мировоззрением.

 

 

ВЕСНА ИДЕТ

 

Саврасов был горьким пьяницей. Выходил из запоя с помощью своих благополучных покровителей, которые забирали его из ночлежки, селили у себя, мыли, кормили и умеренно похмеляли. В благодарность перед уходом он оставлял им вариант своих «Грачей», которых именно поэтому много, коллекционеры уточнят сколько.

Мне иногда кажется: запой Саврасова — это такая русская зима.

А грачи — добрый знак, который может и не возникнуть.

И прилет их особенно прекрасен.

 

 

О ЧУВСТВАХ

 

Бунин написал «Окаянные дни», Чехов же, вероятно, просто бы не пережил или промолчал и уехал, но в новой редакции собрания сочинений непременно вычеркнул бы все места, где употребляет свое футуристическое заклинание: «через сто, может быть, через двести лет…».

Бунин, вероятно, благодаря аристократической выправке, выглядит более пристрастным (но и страстным) в своих чувствах к персонажам, чем Чехов. Однако это обманчивая убежденность. Невозможно вызвать у читателя сопереживание, доверие к словам, если не испытываешь эмпатии к своим героям. (Пишущие с презрением к героям — это только люди, вымещающие свои чувства на бумаге, занимающие у случайного читателя безвозвратно.)

Чехов попросту тоньше в своем отношении, которое куда более развитое, чем у читателя, — отсюда его чувства и кажутся поначалу ненаблюдаемыми и принимаются за бесстрастие, которое тоже есть — но только ради свободы персонажей, только для нее. Я не могу назвать ни одного произведения зрелого Чехова, в котором имелся бы персонаж, обделенный авторским отношением. Вот почему также Толстой и есть Анна Каренина. Отсюда его, Толстого, огромная любовь к ней и физиологическая беспощадность, достигающая в финале, по сути, библейского масштаба.

 

 

СЛОВА

 

Бывают такие люди, что тень, отбрасываемая ими, имеет большее отношение к реальности, чем они сами. Если долго с ними общаться, внутри поднимется исподволь саднящее чувство горечи. С этим мало что можно сделать. Иногда помогает мысль, что это не люди, а выпавшие со страниц книги герои, настойчиво требующие полномерного воплощения — или возвращения под обложку. Вообще было бы справедливо, если бы за каждым человеком была закреплена его собственная книга. Пруст писал: «Если не написал свою жизнь, значит, и не прожил». Довольно простое утверждение на первый взгляд. Но если внимательней вдуматься, станет ясно: глубинное желание человека ощущать свою жизнь осмысленной и цельной может быть осуществлено только при помощи письма, необязательно прямого, необязательно биографического. Эпистолярный жанр — лишь малое следствие этого.

 

 

ДНК И КНИГА

 

Да, главное, чтоб никто не заблудился: XX век уничтожил русского человека, начав с дворянства, продолжив крестьянством, растлив пролетариат и вырастив на выжженном поле нравственности homo soveticus: народную национально безличную массу, подразделенную на люмпенов, номенклатуру и опричнину — социальные группы, сформированные принципом низости — насилия, рабства и власти.

Русского человека больше нет — ни с точки зрения статистики, ни тем более с точки зрения смысла. Последний в моей жизни русский человек — воспитавшая меня бабушка — ставропольская крестьянка, чья семья была уничтожена сталинским временем. Всю жизнь я оглядываюсь, вчитываюсь в Платонова и других, стараясь уловить крупицы великого русского характера, так хорошо мне знакомого из детства. И прихожу к выводу, что Мандельштам и Цветаева, Пастернак и Бродский, Платонов и Гроссман, Ахматова и Бунин, Зощенко и Булгаков — вот русские люди. (Причем «адов извод русского человека», составленный Платоновым, — это глубинная критика, которая настолько велика, что оказывается хранителем человека. Более русского народного писателя, чем Платонов, нет.)

Все они — причастные к созданию великого русского языка — в плане национального сознания ничего не имеют общего с языком масс, языком лжи и силы и дают в сравнении с героями торжествующего в настоящем «русского марша» деление единицы на ноль.

Но то, что язык сохранен и выпестован горсткой людей — таких писателей и таких читателей, — это залог победы света над тьмой. Классический корпус — тот текст, из которого впоследствии будет восстановлен генофонд русского сознания. По одной буковке в его «ДНК-цепочке». Так что книга — наше оружие и крепость. И победа неизбежна*. 

 

 

* Из книги «Справа налево», готовящейся к выходу в издательстве АСТ. Редакция Елены Шубиной.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru