Лауреат 2008 года за
автобиографическую книгу «Пятьдесят лет в раю» (2006, №№ 3, 10; 2007, №№ 5, 6;
2008, № 3)
После публикации в «Знамени» и выхода отдельным изданием
мемуарного романа «Пятьдесят лет в раю» работа над ним продолжилась, поскольку
продолжилась жизнь. Вот новый фрагмент.
Ее фамилия была мне, конечно, известна давно — по отцу ее,
чьи книги я хорошо знал, но никогда его не видел. И вот в самом начале
девяностых она, эта короткая, как хлопок, фамилия, прозвучала в Литинституте,
но уже применительно не к отцу, а к дочери, стихи которой я тоже знал (правда,
не столь хорошо, как прозу ее папы) и которую тоже никогда не видел.
Слетела она с уст Чупринина, — Сергей Иванович вел вместе с
другим критиком — Александром Алексеевичем Михайловым — семинар поэзии. Теперь
Михайлова избрали руководителем Московской писательской организации, он уходил,
и нужно было найти кого-то на его место. Тогда-то Чупринин, в ответ на мой
вопрос, и предложил Татьяну Александровну Бек. Он так и произнес — раздельно,
внятно и веско: Татьяна Александровна Бек, после чего замолчал, внимательно
глядя на меня сквозь очки в тяжелой оправе. «Пошли к ректору», — сказал я.
Ректором тогда был Евгений Юрьевич Сидоров, и вот уж он-то, в
отличие от меня, знал Татьяну отлично. Я понял это по его реакции. Он не
раздумывал ни секунды. С энтузиазмом, радостно и светло, даже, по-моему, слегка
привстав от возбуждения, одобрил предложенную Чуприниным
кандидатуру.
На другой день Бек появилась в институте, и уже скоро я
убедился, что Сергей Иванович попал в десятку. На семинаре у них я побывал раз
или два, не больше, но ведь она работала со своими детьми, которые ее
боготворили, не только на семинаре, не только «по расписанию», а всегда и
везде. Это, действительно, были ее дети (собственных судьба
не дала: «Мои нерожденные дети зовут меня из
темноты», — вырвалось у нее в одном из стихотворений), а раз дети, свои
дети, то слово работала не годится
здесь. Она не работала с ними, она с ними жила. Она ими жила. Не только
ими, конечно, — в ее жизни было много разного, во что она самозабвенно и
радостно, без тени самопожертвования, вкладывала всю себя, — но ими тоже. Они
могли позвонить ей в любое время дня и ночи, они шли к ней со всеми своими
проблемами — соруководитель семинара, важного вида
которого студенты побаивались, называл ее с добродушной улыбкой «наседкой».
Потом я привык к ее беспрестанным хлопотам, но помню, как удивился, застав ее
летом, в полуденную жару, в скверике института — в темных очках, в белой
пляжной шляпе и в цветастом, почти курортном платье. Что она делает здесь?
Занятий нет, идут вступительные экзамены по академиче-ским дисциплинам — их
проводят другие кафедры, а ей как набирающей семинар надо быть лишь на
заключительном собеседовании. (Читка конкурсных работ, этюд — все это осталось
позади.) Словом, сейчас она совершенно свободна, а нынче такая погодка… «Ужасно
переживаю за них!» — перебила меня Бек чуть ли не со слезами на глазах. И я
понял, что действительно переживает. Вот и ходит на все экзамены… Вот и читает все письменные работы…
Я была вам хорошим товарищем.
Вы, надеюсь, заметили это?
Так написала она однажды, обращаясь отнюдь не к студентам, но
студенты еще как заметили! И студенты, и участники ее мастер-класса в Липках —
там они не отставали от нее ни на шаг. Даже ели вместе, сдвинув столы, а если
она отправлялась в бассейн, то вскоре вокруг нее, крупной, ладной, спортивного
сложения (не зря занималась в молодости баскетболом), собирались все ее
подопечные. От нее веяло здоровьем — и физическим, и духовным, но откуда вдруг
в строках, которые я только что привел, прошедшее время? «Вспоминайте с улыбкой
— не с мукою», — заклинает она, словно боясь, что ее, такую большую и сильную,
пожалеют. Не сейчас — сейчас, пока жива, — не позволит, а вот потом, потом,
когда ее не станет на свете…
Она думала об этом часто и напряженно — не говорила, но
думала, это видно по ее стихам, где никак не спрячешься. Да и не из тех была
она, кто прячется, особенно в стихах.
Все кончается! С каждой кончиной
Жизнь уходит, пощады не зная.
Но, просила в другом стихотворении: «Оплакивать не надо…».
Мы не были с нею друзьями — просто коллегами, возможно,
товарищами, уж она-то точно и, само собой, «хорошим товарищем»; я понял это как
раз в 1999 году в Тарханах, где мы провели вместе четыре дня на лермонтовских торжествах, которые ежегодно отмечают здесь в
начале июля. Четыре — правда, неполных — дня среди других писателей, музейных работников,
публики и две ночи — совершенно одни. Вдвоем. В фирменном поезде «Сура», в
вагоне «СВ» — организаторы праздника не поскупились. И почти все эти две ночи
мы проговорили.
Она выказала себя оптимистом — убеждала меня, что дождя в
нынешнем году не будет. Дело в том, что в течение многих лет в самый разгар лермонтов-ского праздника Тарханы поливало как из ведра.
«Это неспроста, — убеждала меня Таня. — Это гора Машук напоминает о себе.
Помните, какая погода была во время дуэли?» И на память процитировала то место
из воспоминаний секунданта Лермонтова князя Васильчикова, где он пишет, как
«черная туча… разразилась страшной грозой, и перекаты грома пели вечную память
новопреставленному рабу Михаилу». И вот, стало быть, гора напоминает… Кажется, она всерьез верила в подобные вещи, верила в
гадание по ладони и в гороскопы. «А вы небось нет?» —
с веселым поддразнивающим любопытством осведомилась она, и я покаялся: нет. О
другой вере, большой, о которой в таком тоне говорить не принято, она не
обмолвилась ни словом, угадав, видимо, своим чутким и сострадательным сердцем
(не зря крестилась, на пороге сорокалетия, у Александра Меня),что
я такой верой обделен.
Уже светало, когда она заговорила о гороскопах, затихший
поезд стоял на каком-то полустанке, в приспущенное окно доносилось пенье птиц.
Но это для меня — просто птиц, а моя соседка по купе, замолчав и прислушавшись,
без труда определила, каких именно. Горожанка, коренная москвичка, она отлично
разбиралась в этом.
Итак, черная туча, страшная гроза, и вот спустя полтора века
неистовая стихия обрушивается на Тарханы, с корнем выворотив
дуб, который, по преданию, посадил Лермонтов. С тех-то пор, как только в день
памяти поэта съезжаются к нему гости, гора Машук напоминает о себе.
Но в то утро пензенская земля встретила нас отличной погодой.
Вечером был банкет, который закончился — не помню как, зато хорошо помню, что
утром Татьяна Александровна украдкой протянула мне бутылку холодного пива. Я
даже растерялся слегка. «Берите, берите, — подбодрила она меня. — Со мной тоже
случалось». А в глазах — озорные искорки. Она всегда была готова к смеху (к
слезам, впрочем, тоже), любила острое словцо и великолепно чувствовала иронию.
Не зря дипломную работу в университете писала по Александру Архангельскому,
классику пародии.
«Видите, — сказала она, когда я, открыв бутылку, сделал
несколько благоговейных глотков. — Я оказалась права». И показала глазами
из-под челки на небо — ярко-синее, без единого облачка. Однако часа через два,
когда на поляне у дома, где поэт провел детство, собрались тысячи людей,
набежали, откуда ни возьмись, тучи, и над головами собравшихся распустились
разноцветные зонтики. Народ знал традицию, и народ был припаслив…
Не сбылось и еще одно ее предсказание. «Я буду честная
старуха», — написала она однажды, но до старости не дожила. Умерла — внезапно, при так до конца и не выясненных
обстоятельствах — пятидесяти пяти лет от роду.
Прощание состоялось в траурном зале Боткинской
больницы. Проникновенней всех говорила Белла Ахмадулина. Срывающимся голосом,
хотя глаза были совершенно сухими, но даже на расстоянии чувствовалось, как во-спаленно горячи они.
Казалось, лежащая в гробу женщина в платке внимательно
слушает ее. «Бдим!» Это было последнее слово ее последнего эссе, написанного за
три дня до смерти.