Лауреат 2004 года за «Чтение для впавших
в уныние» (№ 1) и рассказ «Игра в снежки» (№ 11) и 2012 года за роман «Тетя
Мотя» (№№ 7, 8). Кавалер ордена «Знамени» (2014 г.)
Чудная вещь старая сказка!
Лесков. «Соборяне»
Юноша спит, слегка посвистывая во сне. Вдоль обочины
бежит прозрачная рощица, сплошь березки, в воздухе порхает аромат недавно
лопнувших почек, бутонов полевых цветов, яровые на полях низкие, по
ярко-зеленым всходам гуляют черные грачи. Даль ясна, как бывает только весной,
и всю дорожную ленту видно на много верст вперед. Сухо
— колеса так и постукивают, и ровно, мелодически погромыхивают бубенчики,
усиливая снотворное влияние утренней зари.
Юноша уронил голову на грудь, не успел тарантас
выкатить за Кромскую заставу. Накануне сослуживцы
устроили ему оглушительную отвальную — теперь ему снова чудился глистовидный
Георгиевский, с закрытыми глазами распевавший романсы, чернокудрый прыщавый Евген, по очереди изображавший то столоначальника, то
тигра, ладный Зотов, жадно глотавший собственный хохот. Пили здоровье отъезжанта, его славную будущность, победы на всех
поприщах, не исключая — острый глазами сверк! — и деликатных, он едва пом-нил, как оказался в
собственной постели, и сейчас же хмурый хозяин, у которого он снимал с
товарищем комнаты, грубо растолкал его и даже плеснул для верности ледяной
водой в лицо, заслужив хриплое шипенье и выраженья, каковых никогда не слыхивал
от своего жильца прежде.
Из деревни навстречу тарантасу потянулось стадо. За
долгие зимние месяцы коровы исхудали и шли, будто в обмороке, покачиваясь, то и
дело стремясь ущипнуть хоть листик ботвы, жавшейся под
забором. Грязный белобрысый мальчонка покрикивал и
постегивал их кнутиком. Никто (кроме меня) их не видит: в путь тронулись, едва
поднялась заря, и все пассажиры один за одним
погрузились в сон. Прямо напротив нашего героя всхрапывал
рослый купец с темно-русой окладистой бородой из Ельца, где торговал мукой и
крупой, рядом беззвучно и ровно дышал его тщедушный приказчик, судя по стрижке
и чинному виду — из староверов, следующим откинулся назад молодец кровь
с молоком в натянутом на кудри картузе, он был сам по себе, также конечно, из
приказчиков; торговый крестьянин из Головинщины
с лицом, заросшим черным волосом до самых глаз, уселся рядом с ямщиком и тоже
подремывал. Поклевывал носом и тучный, обильно потеющий возница с мокрым
красным лбом.
Часа через полтора крепкого сна путешественники
начали просыпаться, потягиваться, сквозь вздохи и позевыванья полился общий
разговор. Вскоре все перезнакомились и сейчас же сблизились, как умеют
сближаться в дороге только русские люди. Один юноша все сладко посапывал сам по
себе — про него известно было только, что едет он до самого Киева, как и купец.
Крестьянин, сидевший спереди, обернулся к «обчеству» и задал тему.
— И отчего бы это в нашем народе такое воровство? —
произнес он раздумчиво, вероятно, поминая недавнее посещение Орла, славившегося
подлетами1 , хотя теперь уже гораздо больше — историями
о них.
— Воровство во всяком народе имеется, — с охотой
откликнулся приказчик с волосами скобкой. — Где народ, там и воровство.
— Ну, нет-с, — молодец в картузе, про которого все
уже знали, что он называется Судариковым и служит в
Нежине на мукомольне. — У немцев воровства никогда не бывает.
— Быть не может!
— Ну, уж и никогда…
— Верно. Мне артельщики из Петербурга сказывали.
— Брешут, — отрезал купец и обмахнулся синим бумажным
платком, как от жары, хотя продолжалось утро и жара
еще не настала. — Брешут и только.
— Чего брехать? Брешет брох о четырех ног. Воров
среди немцев нету, а вот мошенники точно бывают, —
отозвался Судариков.
Купец, соображая, насупил брови, а Судариков, глядя
на него необычайно ясными и чистыми глазами, засмеялся, да так задушевно, что
купец только недовольно крякнул: беспечная веселость молодости его раздражала.
Юноша по-прежнему ничего не слыхал,
но тут колесо тарантаса скользнуло в продавленную колею, повозка прыгнула, а
вслед за ней подскочил и он, ткнувшись лицом прямо в колени купцу. Шапка его
свалилась вниз. Судариков так и покатился.
— Окунь ли ты, что клюешь?
Молодой человек приоткрыл один глаз, поднял шапку,
немного прочистил горло, пробормотал что-то похожее на «прощенья просим», и
сейчас же засопел снова, к счастью для себя, не слыша весьма рискованных
предположений о том, как он провел нынешнюю ночь.
Новый сон юноши оказался легче, глаже.
Во сне еще не было никакой весны, только явилась
зима. Дома завалило первым настоящим снегом, а он сам,
подгоняемый морозцем — несильным, однако шинелька была худа, стремительно шагал
по Зиновьевскому переулку, мимо ветхих флигелей усадьбы графа Каменского, окна
которых кое-где были забиты подушками, мимо недостроенного собора в лесах и
длинной, черного стекла вечной лужи у фасада.
Молодой человек постукивал зубами и двигался все
быстрей, наконец, для большей скорости, хорошенько толкнулся и поднялся
в воздух. Купола собора, зеленая крыша архиерейского дома с мезонином, нарядная
Болховская, кокетливо сверкнувшая мокрыми витринами, городской сад в наядах,
занесенных по пояс, остались позади. Он летел невысоко, над самыми крышами,
никем не видимый — на улице не было ни души. В воздухе, на удивление, оказалось
теплее, ветер утратил жгучесть и обернулся ласковым ветерком. Юноша благодарно
притормозил, коснувшись ладонью сначала одной, затем следующей закопченной
трубы, и полетел уже неторопливо, любуясь.
Зимой город хорошел, стоял, как обряжен.
Неужто Заокская?
Неузнаваема. Груды кирпичей у домов мещан, завалы досок, развороченные свиньями
канавы вдоль дорог, незаживающие рытвины мостовой — все покрыл милосердный
снег. Узкие кривые улицы, побелев, будто поспрямели,
деревянные домики нахлобучили круглые белые шапки и стали похожи на купцов, еще
вчера черные гулкие сады теперь точили приветливый свет.
Над крышами поднимались столбики дыма, наш летучий
пешеход потянул носом и сморщился — дохнуло гречкой, навозом — дрова были
дороги, и заок-ские топили
чем придется — гречневой лузгой, коровьими лепешками. Публика здесь жила
небогатая, рабочая, в сезон нанималась работать на пристань, а в холода
подтягивала пояски: пристань, хлебная да соленая, в теплое время тесная от
грузчиков, подрядчиков и десятских, застывала вместе с Окой. Юноша летел теперь
над речным флотом и глядел с любопытством. Суда покрупнее
и помельче, длинные барки, лодочки, два-три плотика — все намертво вмерзли в
серый лед, и на правом, и на левом берегу — так и будут теперь ждать с замершим
сердцем влажного весеннего ветра и ледохода.
Да который час? Светло — но день ли, близкий вечер?
Полное беззвучие царило вокруг. Он вспомнил: так и
бывало, ранней зимой, пока дороги еще были хлипки, тишина над городом вставала
такая, что, когда в Девичьем звонили часы, в домах у
Плаутина колодца разговор прерывался — следовало переждать, как отзвонят. Даже
лошади не цокали больше, ступали по снегу беззвучно, разве что всхрапнет какая да глухо вскрикнет с долгой зимней докуки петух. Но
сейчас и петухи молчали, юноша с надеждой поглядел на Московские ворота и сам
себе кивнул — так и есть, здесь жизнь жительствовала, к воротам приближался
обоз из трех саней. Первые санки можно было уже и
разглядеть, их резво тащила гнедая с закутанным ямщиком на облучке и
розоволицым барином в широкой косматой шубе. Санный путь считай
устоялся.
На льду Оки, у берега, юноша заметил бабью фигурку —
маленькие красные руки вынули из проруби светлую в желтое
тряпку, отжали и начали громко колотить деревянным вальком, под стук из избы
неподалеку выкатились ребятишки и побежали к реке. В руках у двух были ледянки-плетушки,
снизу вымазанные коровьим навозом и щедро политые водой. Юноша улыбнулся: он
знал, по горе такие летели! У двоих других, пониже,
ледянок не было, значит, будут кататься на «заднем колесе». И все же, кроме
мальчишек, и народу почти и не было. Или праздник?
Он свернул в сторону монастыря, в праздничные дни под
стенами его сходились на льду биться на кулачках мещане и семинаристы.
Несколько раз вставал с горожанами и он. Шли стена на стену, бивались на отчаянность. Правило было не бить по лицу и не
класть в рукавицы медных гривен. Но когда на Руси соблюдались правила? Доходило
и до смертоубийства — оттащат такого побитого домой на руках и отысповедовать не успеют, как уж преставился. Такое,
однако, случалось не часто — многие выживали и после самых тяжких побоев, но
чахли.
Сейчас под монастырской стеной было пусто, видно, лед
еще не отвердел, рано. Только чернец с двумя ведрами спускался к реке за водой.
Последняя надежда оставалась на Кромскую
площадь — он развернулся, проскользил над знакомым
зданием гимназии, холодно мазнув ее взглядом — было б на что глядеть! К Кромской! И угадал.
Купцы, торговавшие на площади овсом и сеном,
крестьяне, съехавшиеся сюда за товаром, даже бабы высыпали в центр площади и
стояли кругом. Юноша усмехнулся, аккуратно приземлился на крышу дома и щелкнул
языком. Он сразу же узнал стоявшего внизу отца протодьякона в серой рясе,
спускавшейся из-под полушубка, и его голосистого глинистого питомца под мышкой.
Отец протодьякон вышел в середину круга, спустил гуся
на землю, тот сразу же развел крылья, разинул клюв и
зашипел. Кой-кто из баб чуть отпрянул. Словно в ответ
на это нахальное шипенье с другой стороны круга
появился щуплый, но жилистый Богданов, их квартальный. Его богатырь,
темно-серый с пестрыми в рыжину крыльями, пока что
тянул шею из-за спины хозяина, важно усевшись в плетеной клети. Богданов снял
ее со спины, с величайшей осторожно-стью обеими руками установил на землю,
отвязал веревку, и, зорко поглядывая вокруг — не подбросил бы кто из
завистников гвоздик, не подставил бы невзначай блюдце с моченым горохом,
выпустил своего героя на волю. Богдановский гусь был
знаменитостью, герой многих сражений, поражений он не ведал — входя в раж,
случалось, отрывал у соперника и крыло.
Толпа расступилась, протодьяконовский
гусь загоготал уже не на шутку и сейчас же попер на богдановского, тот, презрительно выгнув шею, расставил
крылья, чуть выждал, но, не вынеся такой наглости, сам бросился вперед. И почти
сразу прыгнул, щипнул протодьяконова первым с такой
отчаянной силой, что тот вскрикнул — жалобно, резко… В
зрителей полетело серое надломленное перо, взвился клок пуха. Гуси сцепились.
Но молодому человеку не суждено было узнать, чем
завершилась баталия.
— Вылезай, говорят, приехали. Спать долго, встать с
долгом, — тормошил его уже знакомый нам Судариков, по обыкновению своему
ласково усмехаясь и сыпля прибаутками. — Спи, да не с перепою, а коли
проспался, так надо опо-хмелиться.
Юноша не шевелился.
— Спит так, что хоть в гроб клади, — удивлялся
Судариков.
На этих словах юноша широко раскрыл глаза — они были
черными, яркими, горячая досада в них так и плескалась. Волос под шапкой слегка
кудрявился и тоже был темен, молодой человек затряс головой, чтобы окончательно
проснуться, необыкновенно сердито поглядел на Сударикова,
обвел зорким и уже вполне очнувшимся от сна взглядом своих попутчиков и,
заметив, что над ним посмеиваются, нахмурился. Впрочем, еще обидней ему было,
что такой сон прерван… Вспоминая сон, он только сейчас
сообразил: Павловский собор много лет как достроен. На месте усадьбы Каменского
давно поднимается кадетский корпус, да и Кромская
теперь вовсе не так пуста, со всех сторон обстроена новыми домами. Значит,
летал он над городом своего детства, какого больше нет!
— Где мы? — хмуро произнес молодой человек. — Водицы
б…
— Ехали долгонько, — с мягкой, но по-прежнему
насмешливой заботливостью в голосе заговорил Судариков, — решили заглянуть в
заведение. — Не угодно ли будет… Вот и напьетесь.
В самом деле, их тройка стояла возле дверей
откупного, довольно неказистого заведения, вытянутого и деревянного. У слегка
склоненного набок крыльца яростно чесался пыльный пес, все ехавшие на тарантасе
уже заходили в двери гуськом. Остались только они с Судариковым
да ямщик на дозоре.