Валерий Черешня. Читая Гандельсмана и Грифцова. Владимир Гандельсман. Грифцов. Валерий Черешня
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 10, 2024

№ 9, 2024

№ 8, 2024
№ 7, 2024

№ 6, 2024

№ 5, 2024
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Валерий Черешня

Читая Гандельсмана и Грифцова

Владимир Гандельсман. Грифцов. — М.: Воймега, 2014.

 

Книга открывается таким стихотворением:

 

 

Как-то раз его навестила младая пара,
муж с женой. Он тогда умирал от горя,
потому что был брошен возлюбленной,
дивноокой... Грифцов сказал им,
что у него нашли угрожающую аритмию.
Пару цепко заинтересовал метод
опознания опасной болезни.
Чуть замешкавшись, Грифцов поведал...
И жена, откусив плода кусочек,
улыбнулась: «Угрожающую аритмию
так вообще-то не определяют».
Муж за ней повторил: «Не определяют».
Вскоре пара, обнявшись, к машине
заспешила мягко, простясь с Грифцовым.

 

Только год спустя он диалог расслышал,
торжествующий диалог их в салоне рая,
и любовь их увидел там же,
чуть отъехали они и в лесо
к свернули.

(«Любовь»)

 

 

Стоит внимательно присмотреться, о каком рыбаке и какой рыбке знакомым сказовым размером поведал нам автор. На первый взгляд в стихотворении ничего не происходит: к герою приезжает молодая пара, ведется до неловкости несущественный разговор, пара уезжает. Мелкий случай из частной жизни, как любил говорить Зощенко. Только год спустя Грифцов (а вместе с ним и мы) понимает, что его посетили... Адам и Ева, и становится свидетелем грехопадения в «салоне рая». А мы могли бы и сразу это понять, если бы пристально вгляделись в мелкие детали: как она откусывает кусочек плода, как пара «обнявшись, к машине заспешила мягко» (в этом шуршащем «ш» не слышим ли мы шелест в листве знакомого библейского персонажа?).

Вот так, за мельчайшими сдвигами повседневной жизни, открываются события библейского, космического масштаба. Нет, не «за», именно эти мельчайшие сдвиги и есть грандиозные события. Мы просто не умеем видеть. А Грифцов умеет. Даже во сне. В стихотворении «Библейский сон» ему снится, что в пору наводнения он выпускает голубя «из рук тепла». А возвращается к нему «голубь Иоанна». Выпустил голубя Грифцов-Ной в знак примирения с Богом, надежды на продолжение земной жизни, а вернулся голубь Иоанна, голубь Святого Духа и озарения. Путь от Ветхого до Нового завета убедительно пройден в одном сне, в двух строфах. Такое плодотворное сжатие возможно (и даже необходимо) в поэзии.

Итак, наш рыбак Грифцов — поэт. Но не с большой буквы, не в романтическом смысле. И золотую рыбку поэзии он ловит не в привычных водах возвышенных состояний:

 

Как-то раз Грифцов обморочно засмотрелся,
а верней — уставился в одну точку,
а еще точней — с собой смирился
и забыл себя насовсем и прочно.

(«Два возвращения»)

 

На этих путях отречения от омертвевшего («Он сказал: «Мне любить / не по силам, а не любить не надо»), изумления легкой подъемной силе, которую обретаешь, при внимательном вглядывании в привычное («Вдруг увидеть ледяную гладь / озерца и стать безмерным взглядом»), потери «себя» («есть края роднее обжитых / и другие — не душа») и ищет Грифцов поэзию. Но об этом, о том, где ищут и находят поэзию, скажем позже, в связи с последним стихотворением сборника. А пока — об устройстве книги.

Книга состоит из двух разделов: «Грифцов во всем великолепии» и «Грифцов читает Гандельсмана». Здесь тоже возникает эхо, эхо зеркальных отражений автора и героя. Такое устройство позволяет добавить лирике ироничную остраненность и объемность без потерь в интимности и накале речи. Так в трюмо мы вдруг с удивлением видим свой профиль или затылок, впервые обретая сторонний взгляд на себя. Но и внутри каждого раздела есть множество сдвигов, отражений и перекличек. Грифцов предстает действительно во всем великолепии, совершенно живым и во множестве ипостасей. Грифцов гуляющий видит «искристый поезд, вылетевший из шампанского туннеля», Грифцов в Эрмитаже у рембрандтовской картины, вспоминая блудливого отца, то и дело сбегавшего и со слезливым раскаянием возвращавшегося в семью, постигает обратную перспективу «где ребенок в святом ореоле и светоносном / возвышается над блудным отцом слезливым», Грифцов политизированный постигает всю школу ничтожества, необходимую у нас, чтобы стать Всевластным и остаться ничтожеством, а наблюдая жалкие и злобные лица митингующих, советует: «...идите в баню, там ваш мытинг, / отмойтесь, грязные щенки!». И, конечно, Грифцов влюбленный:

 

Это было прекрасно и просто.
Дай мне вспомнить, пока не забыл,
как Грифцов полюбил ее просто,
как легко полюбил!

Грифцов-Орфей»)

 

Но важнейшая ипостась — Грифцов-переводчик. Вот где вполне утоляется наша «тоска по мировой культуре». Замечательно удались и подлинные переводы, и переводы-стилизации. Так различно эротическое напряжение трех сонетов Шекспира и истории Амнона и Фамари из Второй книги Царств, так обнаженно звучат псалмы Давида и так тоск-ливо-лирично — кладбищенская песнь Джойса. И вся суть трагикомического гения Беккета дана в двухчастной стилизации «Грифцов и Беккет», даже в этом отрывке из нее:

 

Двуликий Янус, что развернут
внутрь профилями, где один
так разрыдался вдруг, что смехом
другой откликнулся, как эхом.

 

А главное, эти переводы и стилизации органически входят в корпус остальных стихотворений первой части, углубляя образ Грифцова, образ поэта, различающего эхо мельчайших сдвигов, свидетельствующих о провалах бытия, его разрывах и паузах.

Вторая часть «Грифцов читает Гандельсмана» также полна зеркальных отражений и перекличек. И здесь мы встречаем ряд стилизаций: блестящую «По-весть», написанную на мотив «Ворона» Эдгара По, «Козлиную песнь» — по мотивам прозы Вагинова, яростную «Шекспириаду», полную азартного изумления актуальностью Шекспира в наши дни, когда вновь «скользят в крови постыдные стада», когда «Бирнамский лес идет не в переносном — / в прямом стволовом смысле на стволы». Есть тонкая стилизация «Ода осени», где каждое четверостишие, написанное вполне современным языком, оттеняется двустишием державинского звука, снимая пафосность высказывания и оправдывая жанровое определение:

 

Уж затевает шахматы листва,
на тихий пруд слетая мелкий,
секунда в воздухе, чиста,
висит, как на флажке, необоримой стрелкой.
То осень, осень златовласа
ждет окончательного часа.

 

О пяти элегиях, открывающих вторую часть книги, нужно сказать подробнее. Это пятичастный реквием, повествующий о бренности и бессмертии. Бренности человече-ского существования и бессмертии каждого момента этого существования, если оно замечено и воплощено художником. Первая элегия «Воплощение» сразу и начинается существеннейшим изумлением самой возможностью превращения столь живого в такое мертвое:

 

Меня, со всеми мыслями моими
и чувствами извивчиво живыми,
как червь, как ветвь, как Критский лабиринт,
где нить горит,
меня, вольфрамовой молниеносной нитью
спасенного, прошьешь какой-то гнитью?

 

А заканчивается заклинанием равнодушного закона бытия, спасительной, «хваткой» схваткой с жизнью:

 

Так впиться в мир, чтоб он в тоске прицельной,
меня увидев с ясностью предельной,
как я — его, меня не отпустил, —
каков настил! —
дощатый, хвойный, ледяной, морской, небесный,
любой — ты без меня пустой и пресный!

 

Вторая элегия «Пришествие» — это сон, где только и возможно сложное взаимопроникновение живого и мертвого, сон, где нам является умерший друг и мы попадаем в мучительный лабиринт мелких забот, любви и отторжения:

 

он умер и давно истлел в могиле,
стоит, квитанцию в горсти
зажав, он должен заплатить
за свет, за то ли,
что иногда их отпускают в гости
и можно умереть, но жить.

 

Следующая элегия «Плавание» — срединная, она самая гармоничная и, по готовности приятия мира, вполне пушкинская, не зря он и упоминается в ней мимоходом, но еще вернее нас отсылают к нему интонационно знакомые конструкции «блеснет находка ли? — бог весть», «закончен труд полночный», «люблю сквозь сон разматывать клубок минувшего». Думаю, сделано это вполне сознательно, именно эта пушкинская интонация как нельзя более подходит для переучета любимого, осуществленного в этой элегии. И, конечно, совершенно правильно, что в середине реквиема с прощальной силой звучит гимн всему любимому.

Четвертая элегия «Под линзой» возвращает нас к эху мельчайших сдвигов, которые и есть — подлинные события:

 

Чем долог день? Подробностью мельчайшею,
кота ленивой поступью мягчайшею,
дымком под линзой, солнцем, в конус собранным,
листком календаря, неровно содранным,
уставленностью в точку, взглядом медлящим,
оцепеневшим, впившимся, несведущим,
пред каждой вещью огненно немеющим,
без мысли мыслящим, без веры верящим.

 

Если бы в стихах было принято обозначать темп, в начале последней элегии «Кузина в 1973 году» стояло бы «аллегро виваче». Перед нами в бешеном темпе проходит череда «ушедшей натуры», вписанной в жизнь автора и кое-что в ней изменившей. И кончается реквием, как и положено, на ироничной и скорбной экклезиастской ноте:

 

Пришел. Звоню. Не открывают дверь мне.
Как много терний!
Чрез них мы рвались к звездам Константина.
Вы ж зачинали в то мгновенье сына.
Что будет с ним? Как сокол, воспарит
и общий ужас повторит?

 

Говоря об этих стихах, я упускаю самое существенное — звук и интонацию. Например, звук этой строки из первой элегии: «Подлунные поля, как простыни льняные». Но дать полное представление о звуке и неподражаемой интонации может только чтение самой книги.

Книга завершается стихотворением «Стихи». Собственно, это главная тема книги: где и в чем поэт обретает поэзию? Ответ — почти каждое стихотворение сборника. И в финальном стихотворении дается обзор всех тайников (а для поэта — «явников»), в которых обретается поэзия: детство, книги, ставшие жизнью, места, согретые любовью, но в последней строфе автор находит еще один поворот темы:

 

Ночью вздрагивал, шел на шорох,
память перерыл, как рукопись, вспять,
и когда отчаялся их искать,
я нашел их.

 

На этой ноте — спасительного отчаянья, необходимого для обретения истинно глубокого и поэтического, и расстается автор с героем своего романа, который начался историей грехопадения, а завершается его искуплением, обретением поэтического рая. Именно романа, поскольку Грифцов явлен нам в такой полноте и событийном разнообразии, что сомнений не остается — перед нами поэтический роман, нечастое явление в нашей словесности, если говорить об удачах. И как тот, образцовый, он полон лириче-ских отступлений, если лирическим отступлением считать человеческую жизнь. Почему бы и нет?

 

 

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru