Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 5, 2021

№ 4, 2021

№ 3, 2021
№ 2, 2021

№ 1, 2021

№ 12, 2020
№ 11, 2020

№ 10, 2020

№ 9, 2020
№ 8, 2020

№ 7, 2020

№ 6, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Алексей Малашенко

Записки побежденного

ОБРАЗ МЫСЛИ

 

Об авторе | Алексей Всеволодович Малашенко — доктор исторических наук, профессор, член научного совета Московского Центра Карнеги, экспертного совета РИА «Новости», редколлегии журналов «Центральная Азия и Кавказ», «Вестник Евразии» и бюллетеня «Россия и мусульманский мир», директор программы МКЦ «Религия, общество и безопасность» и председатель сетевой программы «Ислам в России», автор двадцати книг и множества публикаций в периодике. В «Знамени» печатается впервые.

 

 

 

Мое политическое любопытство проснулось осенью 1964 года. Октябрьским утром, спускаясь по эскалатору метро «Проспект мира», раскрыл газету «Правда» и узнал, что главный человек в СССР Никита Сергеевич Хрущев по состоянию здоровья ушел со всех своих начальнических постов. Мне было всего тринадцать с половиной лет, но я сразу усек: его просто сняли. За что — неясно. Слово «волюнтаризм» вошло в народный лексикон позже, и то в немалой степени благодаря «Кавказской пленнице»: кто помнит — когда Юрий Никулин (Балбес) обвиняет в волюнтаризме Владимира Этуша (тов. Саахова), Фрунзик Мкртчян (шофер тов. Саахова) в ужасе шепчет: «В моем доме прошу не выражаться».

Впрочем, еще в 1953 году папа пытался растолковать мне, что умер Сталин. Я ничего не понял, что в два года простительно. А вот в 1964 году было очевидно, что в стране что-то не так, что газета лукавит. Впрочем, в те далекие времена лукавили все — и партия с правительством, и подведомственный им народ.

Политически лукавили даже подростки. Честными мы были только октябрятами, в которые я вступил в 1958 году. Октябрятство, даже начальное пионерство было искренним — его присваивали «авансом» за еще не совершенные подвиги, и этот аванс надлежало отрабатывать. Это потом, подростками, мы, выходя из школы, стаскивали пионерские галстуки. И уже совсем не верили в комсомол. В него вступали «потому что надо». Искренних комсомольцев видели только в кино.

Когда в 1967 году отец поздравил меня со вступлением в ВЛКСМ, я скукожил морду, чем его обидел. Много позже, когда он, прочтя Нину Андрееву («Не могу поступиться принципами»), произнес, что здесь «что-то есть», я рассвирепел, но, будучи далеко за тридцать и целым кандидатом исторических наук, промолчал. Спорить не стал, но за отца было стыдно.

Впрочем, совсем чужд комсомольской работе я не был. В конце 1970-х мне сказали, чтоб я возглавил комсомольцев (штук семь или восемь) Отдела общетеоретических проблем социально-политического развития стран Азии и Северной Африки Института востоковедения АН СССР. Солидный отдел, солидный академический институт. Свою комсомольскую миссию я выполнил с честью. Не сделав абсолютно ничего, даже не проведя ни одного комсомольского собрания, по итогам какого-то соревнования я вывел комсомольскую организацию отдела на почетное второе место в институте.

В 1974-м я опять пересекся с ВЛКСМ — пригласили потрудиться переводчиком на съезде комсомола. Мне досталась делегация Палестины. Их было три человека, и они жаждали поговорить с каким-то высоким комсомольским начальством. Начальство же разговаривать с ними не стремилось. В результате мне было дано задание, сформулированное следующим образом: «Чтобы духу их здесь не было. Вот тебе машина (целая «Чайка»), вози их куда хочешь, делай с ними что хочешь». Задание было успешно выполнено. Заодно мне было предложено написать выступление палестинского делегата на съезде. Каково же было мое удивление, когда я прочел мой опус на страницах «Комсомольской правды». Гонорар составил двести рублей, что по тем временам было очень неплохо.

Мы становились старше, продукты пропадали, появились «колбасные электрички», диссиденты, академик Сахаров, «литературный власовец» Солженицын. Кстати, о власовцах. Это сейчас их считают за людей, а некоторые договариваются до того, что одновременно с Великой Отечественной в стране шла еще и гражданская война.

С настоящим «живым» власовцем я встретился в 1980 году в ливийском Бенгази, ныне ставшем широко известным благодаря «арабской весне». Не помню, как мы с ним пересеклись, но в итоге власовец пригласил меня и коллегу Мишу Рощина (с которым мы работали в Ливии) в гости в маленькую темную квартиру с глухими шторами. Этот лет шестидесяти мужик смотрел на нас, как тогда показалось, с сожалением. Он не оправдывался. Я не запомнил его имени, не запомнил его рассказов. Но удивительно — осталось ощущение доверия к нему. Что-то подсказывало, что он не врет. И это был еще один щелчок по моему советскому воспитанию.

В КПСС вступали по нужде и по разнарядке. За партбилетом стояло несколько очередей — для рабочих, чиновников, самая длинная — для интеллигенции. Ино-гда из райкома поступали конкретные запросы: требуются — «баба до тридцати лет» — так стала коммунисткой одна моя знакомая, школьный учитель, младший офицер, кто угодно, но не еврей. Ну, и так далее.

В 1984 году в располагавшемся в Праге международном коммунистическом журнале «Проблемы мира и социализма» спускаемся по лестнице из Круглого зала, где нам только что официально объявили об избрании К.У. Черненко генеральным секретарем ЦК КПСС. Ко мне оборачивается представитель Компартии Южной Африки хитрющий циник Эзоп Пахат и вполоборота, тихо: «Что вы делаете? Это же конец».

(Уж коль речь зашла о лестнице в ПМС. Идем по ней же после просмотра фильма «Проверка на дорогах». Осмотрительный Сергей Ястржембский (он станет пресс-секретарем президента Ельцина) говорит: «Вот этот фильм ты больше нигде и никогда не увидишь». Ну, увидели мы спустя два года это кино, ну, и что дальше?)

В 1968 году советские, наши войска въехали в Прагу. В тот год я поступал и поступил в Институт восточных языков при МГУ. В МГИМО, куда стремились все честолюбивые мальчики, не взяли документов — не хватило комсомольского стажа. После экзаменов родители увезли меня на Пестовское водохранилище. Тут и грянуло 21 августа. Там, где мы остановились, газет не было. Зато был приемник. Надрывались «голоса» — тогдашний аналог нынешнего Интернета. Правду говорили они, а не газеты, которые к тому времени я читал. Особенно старательно читал еженедельник «За рубежом», подшивки которого до сих пор храню. В конце августа 1968 года в «За рубежом» было напечатано: решение о вводе войск стран Варшавского договора (т.е. советских) «отвечает коренным интересам социалистических стран в отстаивании европейской безопасности и мира против сил милитаризма, агрессии и реванша»1. В 1956 году такие же «скороговорки» были про Венгрию, позже, в 1979-м, про Афганистан.

Мой дядя, работавший на радио, приносил «закрытые», т.е. для служебного пользования, «бюллетени почтовой информации» (БПИ) и еще какие-то «тассовки» — телеграммы корреспондентов ТАСС. Там были не бог весть какие откровения, но все равно то шла информация, не совпадавшая с казенной или с тем, что показывали по Первой и Второй программам ТВ.

Мой друг, журналист, аналитик Аркадий Дубнов в книжке «Танки в Праге, Джоконда в Москве» (советую прочесть), которую он «изобрел» вместе с женой Машей, написал: «События в Чехословакии во многом определили мое отношение к действительности. После я уже особенно ничему не удивлялся и ничего хорошего не ждал». И дальше: «Я понял, что никогда в эту партию не вступлю»2. У книги точный подзаголовок — «азарт и стыд семидесятых». «Стыд» — это про меня. В партию я вступил, и для меня это было все равно что сделать прививку от гриппа. Много лет спустя, когда один мой знакомый М. вступал в «Единую Россию», я сказал ему: «Как тебе не стыдно?», на что он вполне резонно заметил: «Ты ж партийный человек, ты должен понимать». Конечно, ЕР не КПСС, и избежать ее можно, но все же отечественная партийность имеет преемственность, и право осуждать за членство в «Единой России» имеют далеко не все.

Наивный выпускник 10-го класса, я жалел чехов. Переживал за них, а не за советских солдат. В положение этих несчастных парней, почти моих сверстников, я не вникал. Когда пытался порассуждать на пражскую тему со старшими, в том числе с родителями, обычно нарывался на то, что «да эти чехи, да кто они такие… да мы их освободили, да что они без нас…», и замолкал. Их аргументы чем-то походили на нынешние «крымнашевские». Впрочем, пару раз дерзал возразить: «А если сейчас к нам вступят хунвейбины?». Повисала пауза. Тогда над китайцами смеялись. Был такой анекдот. «Мао Цзедун составляет план войны с СССР. Маршал Линь Бяо предлагает:

— 300 миллионов китайцев на правом фланге, 300 миллионов на левом, а посредине танки.

— Как, все сразу? — ужасается Мао.

— Что вы, председатель. Сначала один, потом второй».

Анекдот не просто забытый, но нынешним большинством уже и не понимаемый. Тогда и представить было нельзя, что когда-нибудь мы, старший брат Китая, окажемся его младшей сестрой и испытаем перед китайцами комплекс неполноценности. Комплекс этот неумолимо растет по мере роста нашей от него зависимости.

Помыслить, что нам кто-то что-то может навязать, речи быть не могло. Мы были воспитаны на непобедимости СССР, гордились его размерами, его атомной бомбой, ну и космосом — куда ж без него. Однако по мере взросления гордость эта затухала, — мы умнели, вкушая от домашнего жизненного опыта, узнавая, как живут за границей. Бытовой опыт становился все горестнее и свидетельствовал о том, что особо гордиться нечем. Хорошим подарком из-за границы считалась зажигалка, даже пластиковый пакет с картинкой. Одна актриса в своих воспоминаниях пишет, что в Чехословакии ее приятель подарил ей колготки, и это, по ее словам, был «королевский подарок». Девчушка, комсомольский секретарь из уральского городка, войдя в ГДР в мясной магазин, упала в обморок. Кстати, и моя супруга, оказавшись в первый раз за границей в Алжире, ткнув пальцем в витрину захудалого тряпичного магазинчика, спросила шепотом: это что, все можно купить?

В 1970-х я работал переводчиком в захолустном алжирском городишке Батна. Львиную долю положенной советским специалистам зарплаты родное государство, как и везде за границей, забирало себе. Так что денег оставалось не так много, особенно если учесть, что для майоров-подполковников эта первая и последняя «заграничная командировка» была единственной возможностью приобрести автомобиль «Жигули». Тем более что в 1976 году только-только появился роскошный «ВАЗ 2103». Наиболее запасливые накупали кое-какое местное барахло на продажу. Исключительным респектом пользовались мотки мохера, который выгодно продавался в Союзе Советских Социалистических Республик. Дамы скупали его в неимоверных количествах, а поскольку ввоз был ограничен, некоторые вязали из мохера кофты, целые пальто, все это напяливали на себя и таким образом преодолевали таможню.

После завоза свежей партии мохера перед лавками выстраивались советские очереди. Дамы выясняли между собой, кто стоял раньше, а кого вообще здесь не стояло. В один прекрасный день один торговец, молодой парень в клетчатой рубашке с засученными рукавами, решил позабавиться и стал бросать мотки прямо в толпу. Между женщинами началась схватка. «У советских собственная гордость». Инцидент впоследствии обсуждался на партбюро группы советников.

Можете представить себе на месте наших несчастных баб американских майорш?

Пока жены вязали, мужья работали, начальство стремилось поддерживать в «гарнизоне» советский дух, требуя от подчиненных соблюдения «норм поведения за рубежом советского человека». Нормы означали запрет абсолютно всего, в том числе — самостоятельных поездок на такси, несанкционированного посещения кинотеатров и, понятно, общения с иностранцами. Это называлось бдительностью. Однажды после первой буквы «б» я предложил вставить букву «з». Прочтите, что получилось.

Бурлило социалистическое соревнование зенитного и танкового факультетов, на партсобраниях изучались труды классиков марксизма-ленинизма. Спросите вы у нынешних лейтенантов, когда родился Ленин, да и вообще, кто он такой. Про Карла Маркса они вряд ли слышали. А мы, черт бы их подрал, изучали.

В местный книжный магазин «Фатх» привезли французский перевод «Архипелага Гулаг». Некоторые переводчики задерживались возле полки с антисоветской литературой. Лично я не останавливался, поскольку прочел «Архипелаг…» еще в Москве. Напечатанную в Америке в «YMCА-Press» мельчайшим шрифтом книжонку провез на родину один знакомый изменник родины. Однажды продавец Ибрахим поведал мне шепотом: «А я знаю, кто из ваших ее уже купил», — и он кивнул на Солженицына. Зачем он это сказал, я не понял. Может, он решил, что в моем лице КГБ отстегнет ему несколько динаров за донесение? Возможно, он считал, что все советские люди — немного сотрудники КГБ.

«Запретными» книгами я, конечно, тоже интересовался. Правда, все больше теми, в которых было про ислам, причем на арабском языке. Кое-что приволок в Москву. В 1970-х на шереметьевской таможне ими никто не интересовался: чем, мол, могут навредить советскому строю эти закорючки? Спустя сорок лет оказалось, что могут. В 2000-х пошли запреты на экстремистскую литературу, под которые попали труды некоторых идеологов ислама, додумались даже запретить один перевод Корана, который некие «консультанты» также сочли экстремистским. Проще было вообще запретить Коран, а заодно и Библию — в обеих книгах есть кое-что подпадающее под обвинение в разжигании конфессиональной розни.

Как-то раз прошел слух, что комнаты переводчиков будут обыскивать на предмет поиска «запрещенной» литературы. Прослышав про это, я, наверно, в первый раз в жизни сорвался, политически сорвался. Утром перед началом рабочего дня в офицерской «учительской» я при всех заявил, что «если хоть одна сука придет меня обыскивать, то я ее…» — и дальше мат-перемат. «Подвиг» выглядел эффектно, но риск был не столь велик. Я был переводчиком с арабского языка. Нас, арабистов, было трое, а должно было быть не то десять, не то двенадцать. Так что работали мы как лошади, за троих-четверых, — голос за семь часов ежедневного перевода садился. Без арабистов учебный процесс в главной военной школе Алжира вообще мог остановиться. В этом и заключалась моя неуязвимость.

Через несколько дней действительно в переводческую общагу явилась с обыском целая делегация. Слышу — шастают по соседним комнатам. Потом вежливый стук, открываю дверь, а у меня и стол, и кровать завалены книгами. На самом видном месте — труд великого исламоведа Максима Родэнсона «Капитализм и ислам». Заходят. Пауза. Я: ну? Они: ну, вам-то можно. Посмотрели на книги и ушли. Все. Хотя, как выяснилось, не совсем.

(Только в скобках. Максим Родэнсон для исламоведов, а я тогда начинал заниматься исламом, — равно как для прочих Маркс и Энгельс вместе взятые. Грешным делом, я был уверен, что Родэнсон давно умер. Но вот в 1991 году я не только узнал, что он жив, но познакомился с ним и даже побывал в его парижской квартире. Познакомил нас помощник Троцкого (!). Во время разговора великий исламовед, выходец из России, затянул «Марш Буденного» — мы красные кавалеристы и т.д. Как говорится, «все мы вышли из гоголевской шинели».)

Прошло лет десять или больше. И вдруг мой, увы, покойный одноклассник и однокашник Сергей (десять лет за одной партой в школе и университете), служивший в Конторе Глубокого Бурения, где он занимался арабскими делами, спрашивает: «Ты что, в своем Алжире не только переводил?» «Не понял», — отвечаю. «Да вот, — говорит, — попадали ко мне бумажки разные про тамошний арабский контингент, тобой “подписанные”…» Я только руками развел. Позже Сергей не поленился — выяснил. Писал «отчет» человек из приходивших с обыском, а «подписывался» мною.

Советскую власть можно было не любить, но представить без нее свою жизнь невозможно. Андропов был прав, когда говорил, что против советской власти могут выступать только сумасшедшие. Мы не любили советскую власть, не любили ее «по частям» — комсомольские и позже партсобрания, дефицит еды и шмоток и передачи «Институт марксизма-ленинизма» по первой программе Центрального телевидения. Но что бы вот так всю целиком…

Тем более, мы с ней не боролись.

Даже если бы и захотели, не знали бы как. Мы мечтали об улучшении власти. (Сейчас об этом уже и не мечтается.) Одним из хитов мятежной «Таганки», с которого она начиналась, были «Десять дней, которые потрясли весь мир» — о Великой Октябрьской Социалистической революции. Спектакль искренний и от души советский. Пределом мечтаний был социализм с человеческим лицом — с джинсами, незапрещенными книгами, социалистической демократией и колбасой. Да, да, той самой пресловутой колбасой, ставшей смыслом жизни советского обывателя. О том, чтобы придать социализму человеческое лицо, политики из соцлагеря задумывались еще в 1950-х. О придании оного советскому строю втихаря размышляли только на уровне советников и консультантов. И все же это означало, что у советского строя лицо было нечеловеческое.

Мы слушали советские песни, и нас не раздражало, что там пели про то, что «будем жить пока что небогато», «люди идут по свету, им вроде немного надо», «верят девушки в трудное счастье», «жил в землянке, скитался в тайге…». В слова не вслушивались. Нам нравился мотив. А зря: слова некоторых песен звучали как окрик, как угроза:

 

Будет людям счастье,
Счастье на века.
У советской власти
Сила велика.

 

Дескать, никуда от этого счастья и этой власти никому не деться.

И конечно, нравился Кобзон, хотя уже тогда над ним посмеивались и называли «певцом всех времен и народов».

Мы оставались романтиками той романтики, про которую пел Александр Галич:

 

Романтика, романтика
Небесных колеров!
Нехитрая грамматика
Небитых школяров.

 

Отмечали праздники. Их было (не считая Нового года) два — Первое мая, которое День международной солидарности трудящихся, 7 ноября — годовщина Великой Октябрьской Социалистической Революции. Иногда университет, а позже Институт востоковедения посылали меня на демонстрацию трудящихся, чтобы пройти перед трибунами Мавзолея. Первый раз в четыре года меня привел на Красную площадь папа. Когда меня проносили на руках мимо Мавзолея с застывшими фигурками, я спросил: «А они живые?». И все засмеялись. Смеялся ли папа, папу которого расстреляли как японского и польского шпиона, не знаю. Ведь я задал свой вопрос уже в 1955-м.

Особо радостных эмоций от участия в демонстрациях не помню. На ноябрь-ские торжества держали в нагрудном кармане плоскую бутылочку коньячка — я обычно покупал по тем временам недешевую четвертинку азербайджанского Гек-Гелля. Стройные ряды демонстрантов ломались сразу после прохождения Мавзолея. Река манифестантов усыхала прямо на глазах. Фальшивость торжества обнажалась за секунды. Из ликующих советских людей народ мгновенно превращался в бегунов, главной задачей которых было избавиться от наглядной агитации — неудобоносимых знамен, — их еще можно было впихнуть в грузовики, а главное — от тележек с портретами («безликими ликами») вождей. Тележки иногда бросали прямо на брусчатку, и докатывать их дальше приходилось самым нерасторопным.

Тем временем дома готовились к празднику, пекли пирожки бабушка, мама, потом жена, вечером собирались гости. Госпраздники были поводом, чтобы собраться. Первый тост звучал: «Ну, с праздником». С каким, не уточнялось, ну не поддавать же за Великую Октябрьскую Социалистическую революцию или День международной солидарности трудящихся…

Вот на Новый год были новогодние тосты, а на Пасху — пасхальные.

Пасху государство давило долго и по-разному, часто совсем уж по-дурацки. Первоклассницу, дочку хозяйки, у которой мы снимали дачу, в конце 1950-х учительница оставила в школе после уроков на два часа за то, что та принесла с собой и ела на переменке крашеное яичко. В середине 1960-х атеистический азарт стал затухать. Ночные концерты мастеров зарубежной эстрады в часы Всенощной и хамские вы-крики во время крестного хода самодеятельных хулиганов или курсантов соответствующих учебных заведений не в счет. Ритуальная атеистическая лекция в канун Пасхи успехом не пользовалась.

В 1964 году родители получили квартиру напротив Ваганьковского кладбища. Оказавшись в хрущевской пятиэтажке почти напротив кладбищенской церкви, я вдруг почувствовал Пасху. Ночью был крестный ход, и мама открывала окно, чтобы яснее слышать звон колоколов. Утром я выбегал на улицу 1905 года и наслаждался зрелищем толпы, покупавшей веточки искусственных цветов и разноцветные деревянные пасхальные яйца. Сам купил такое деревянное яйцо, размером в два гусиных, на котором было написано «С Пасхой, товарищи».

Религия, церковь в советские времена были психологическим убежищем, посещение храма — неосознанным диссидентством. Кажется, году в 1971-м мы с приятелем Сашей отправились в Боровск и по дороге открыли дверь в беленькую стоявшую на холме церквушку. Там что-то происходило. К нам бросился молодой с ополоумевшими от страха глазами священник и вытолкнул нас вон. Постояв возле за-хлопнувшихся перед носом дверей, мы догадались — в храме шло крещение младенца. Батюшка и родители младенца сильно рисковали.

Что же это была за страна, где крещение было почти преступлением против государства!

Не могу считать себя полноценным православным. Зато, заходя в церковь, чувствовал себя чуточку свободным. Там не висели лозунги и портреты. Правда, в семидесятые на Пасху стал появляться плакатик «Христос воскресе». Позже его стали подсвечивать электрическими лампочками, и «Христос воскресе» стало напоминать первомайскую иллюминацию в захудалом городке.

Мы о религии почти не разговаривали. Мы обходились без нее. Сделать религию невостребованной было одной из главных задач советской власти. Выполнило ли государство эту задачу? Скорее всего, да, потому что от бурного празднования той же (наследие язычества) Пасхи до сознательной веры, до обращения к Богу — очень далеко. Когда при Горбачеве начался религиозный ренессанс, «воцерковление» чем-то походило на «оживление лягушки». Да, люди потянулись в Церковь, но не к вере, а, скорее, чтобы вкусить от недавно запретного плода. Религия вошла в моду.

После снятия запретов и ограничений я перестал ходить в церковь. Почему? Потому что теперь ощутить свою свободу от государства мог везде. Церковное пространство перестало быть исключительным. А после обмирщения Церкви, решительной политизации православия, после того, как патриарх занял постоянное место в первом полуторадесятке политиков, то выше, то ниже Владислава Суркова, а РПЦ почти превратилась в подразделение президентской администрации, зайти в церковь все одно, что вступить в «Единую Россию».

Восхищались ли мы диссидентами? Да. Но они находились в «запретной комнате», куда можно было заглянуть, подслушать, но чтобы войти — ни-ни! В 1976 году, когда меня принимали на работу в Институт востоковедения АН СССР, человек из отдела кадров спросил, «не подписывал ли я письма». Поначалу я просто не понял, о чем речь, а потом от души сказал, что нет.

Что такое права человека, было неведомо. Ну, зачем советскому (а теперь, между прочим, и российскому) человеку права человека? Мы не сознавали, что они вообще существуют, отождествляя их с возможностью беспрепятственно заходить в церковь или ездить за границу. Правом (почетным) советского человека была служба в армии. Она же была и его священной обязанностью.

Корней Иванович Чуковский как-то заметил, что однажды, сев в самолет, увозивший его в Лондон, он вдруг понял, что ни в чем не виноват. Впрочем, по личному опыту знаю, обитая за границей в советской колонии, будь то в посольской, военной, еще какой-то, — чувство вины оставалось. Оно ежедневно подпитывалось обязанностью соблюдать «правила поведения советского человека за рубежом». Не нарушать их было невозможно, поскольку запрещалось абсолютно все — от прогулок по иностранному городу в одиночестве до поездок на такси и встреч с местными жителями (если они не были торговцами на рынке).

Мои права человека формально были ущемлены один раз — когда меня не пусти-ли в турпоездку в Англию. Я учился тогда на первом курсе. На парткоме ИВЯ при МГУ, куда меня вызвали для подписания (точнее, неподписания) выездной характеристики (рассуждающая о советском прошлом молодежь о таком и не слышала), на вопрос «как я, такой незрелый, буду представлять за границей СССР», я легкомысленно отвечал, что «никого представлять не собираюсь, а еду за папины деньги». Представляю, как потом смеялось партийное начальство.

Диссидентство прошло мимо. Мы помалкивали. Мы чем-то похожи на послеоктябрьскую эмиграцию. Впрочем, нет, в той эмиграции шумели, а мы, повторяю, помалкивали. Мы же были внутренней молчаливой эмиграцией — звучит гордо, но неловко.

На протяжении всей советской истории люди всегда чего-то ждали: конца Гражданской войны, начала мировой революции, конца голода, начала нормальной жизни, завершения репрессий, конца Войны, конца еще одного голода, смерти Сталина, продолжения «оттепели» (по Эренбургу), выполнения Продовольственной программы. Самые преданные ожидали коммунизма. Сейчас им подобные верят в самобытный «национальный путь развития».

Наше поколение было первым, которое ничего уже не ждало. Или все же ждало? При виде старческого политбюро вопрос «когда все это, наконец, кончится?» буквально материализовывался из воздуха. Папин знакомый Александр Палыч, неслабый человек, ветеран внешней разведки, любил говорить, обращаясь к самому себе: «Скажи-ка, Саша, гордость наша, когда уйдут большевики?».

Мы иногда шутили, настанет ли время, когда «Зенит» опять станет «санкт-петербургским». В этом не было никакой тоски ни по какой империи. Просто, наверно, в душе хотелось иного бытия, о существовании которого мы и не подозревали. Старики его помнили и бессознательно хранили в себе. Однажды еще до войны великая актриса Александра Яблочкина обратилась к залу со словами: «Мы, актеры ордена Ленина Императорского Московского Малого Театра…». А моя бабушка всегда говорила, что «при царе было лучше», никогда не была ни помещицей, ни дворянкой.

Возможно, «наше поколение» здесь звучит слишком обще, даже выспренно. Тактичнее сказать — «мы», наш круг, мой круг. Кто это «мы»? Мы — это те, кто родился примерно в конце сороковых — пятидесятых годах. Это интеллигенция и полуинтеллигенция, полуантисоветчики, полуконформисты, остроумные лентяи, мало способные на поступки. Еще нас можно красиво назвать «думающей частью общества», своего рода советским «средним классом».

Ни диссиденты, ни «подписанты», мы были детьми родителей, чуть подышавших хрущевским кислородом. Наш протест был сугубо приватным. К тому же еще жила легенда о полусвятом Ленине. Напомню еще одну песню:

 

Ветви оделись листвою весенней,
И птицы запели, и травы взошли.
Весною весь мир отмечает рожденье
Великого сына великой страны.
Ленин — это весны цветенье…

 

Это же песня про египетского бога весны Осириса. Ее уместно распевать на фоне пирамид. Так что правы исламские фундаменталисты — язычниками были идеологи коммунизма.

В Мавзолее Ленина я был единожды — все с теми же палестинцами. Трепета не испытал никакого. Вот в 1972 году в комнате мумий в Каирском музее вздрогнул — фараоны с уцелевшими ногтями произвели необычное, трогательное впечатление. Ленин же смотрелся куклой. Я понял, почему моя бабушка называла ленинские мощи не иначе как «сушеный архиерей».

Анекдот, как расшифровывается ВКПб: «воры, казнокрады и проститутки, а кому что непонятно, тот — маленькая «б» — казался слишком антисоветским. Для не знающих, ВКПб — Всесоюзная Коммунистическая Партия (большевиков,) в 1953 году переименованная в КПСС, т.е. в Коммунистическую партию Советского Союза. В 1991 году на стене дома на Красной Пресне я увидел надпись: «Пусть живет КПСС на Чернобыльской АЭС». Это звучало приговором.

Апофеозом советской неразумности стало вторжение в Афганистан, «мусульманскую Финляндию». Историк Дмитрий Волкогонов назвал это «попыткой бросить коммунистические семена на мусульманскую почву»3. Однажды я попал в афган-ский город Герат. Летел туда из Кабула. Всю дорогу внизу тянулись одноцветные, с хребтами гармошкой, горы, с ущельями, в которых застряли неказистые домики. От пейзажа под самолетом — ощущение безвыходности. Там, внизу, ничего и никогда нельзя переделать. Тех, кто в 1979 году послал в Афганистан солдат во имя построения светлого будущего, нужно было прокатить над этой страной, а лучше поселить на недельку между горами.

Едем по Герату. Здесь действительно стоит 1342 год по мусульманскому календарю, по хиджре. Здесь уместны наглухо закрывающие женщину хиджабы (иногда они бывают веселенькой голубо-серой раскраски), уместна традиционного покроя муж-ская одежда — круглые плоские шапочки, которые я про себя назвал «талибками». Люди оборачиваются и глядят на нашу колонну. Мы для них — чужие. В Герате к этому примешано раздражение против чужаков, постоянно вторгающихся в их страну, чтобы учить то социализму, то демократии, а то еще и «правильному» исламу.

В 1979 году, в день перехода Красной армией афганской границы, мы с Мишей Рощиным сидели в расположенном в получасе езды от столицы Ливии Триполи городке Тажура и размышляли, придут нас резать или не придут. Не пришли. Аллах не допустил, да и покойный лидер Джамахирии Муаммар Каддафи не позволил — мы ему тогда оружие поставляли. Бывало, что танками на ливийских военных парадах управляли советские солдаты. В 1974 году случайно оказался на беседе усталого генштабиста-полковника с отправляемыми в Ливию сержантами-танкистами. «Сынки, — говорил он, — там иногда придется шевелить головой, а не только рычагами…».

В 1985 году к власти пришел долгожданный Горбачев. Долгожданный не потому, что его долго ждали, а потому, что рано или поздно кто-то помоложе должен был объявиться. За Горбачевым — в 1991 году настал распад СССР. Легко убежали три балтийские (в то время прибалтийские) республики. В остальных в окончательный распад СССР никто не верил. Однажды перед каким-то телешоу я спросил у бывшего в беловежскопущинское время президентом Украины Леонида Кравчука, думал ли он, подписывая «свидетельство о разводе», что все будет именно так, как это позже случилось. Он сказал, что в Беловежской Пуще такой распад Советского Союза даже в мыслях никто не допускал. Я ему поверил. Да и зачем ему было врать человеку, которого он увидел в первый и последний раз? Я и сам не верил, что эсэсэсэра больше не будет. Даже когда в Кремле с купола спускали красный флаг.

При Горбачеве сначала было хорошо. Не то чтобы совсем хорошо, но интересно. Ходили по улицам, прижимая к ушам приемники, и слушали, что говорят на съездах и пленумах, особенно на Съезде народных депутатов, где народ, что называется, прорвало. Все обалдевали от невероятности происходящего. Собчак по популярности превзошел Пугачеву.

Тем временем мы (кто это «мы», надеюсь, не забыли) пытались найти свое место в полыхавших страстях. У большинства это место сводилось к участию в тогдашних новинках — митингах и шествиях, для чего смелости уже не требовалось. За несколько месяцев люди научились громко выражать свое мнение, но что с этим делать дальше, толком не знали. Зато уже рассказывался веселый анекдот — «перестройка — перестрелка — перекличка», который на втором десятке нового века за-звучал вполне актуально. Футурологов в России всегда хватало.

Мое место в перестройке было весьма скромным и состояло в следующем. Во-первых, в 1986 или 1987 году в Дзержинском райкоме партии меня назначили проводить семинары по контрпропаганде. Однажды к нам на семинар прислали подполковника с шереметьевской таможни. Гость принялся уверенным тоном перечислять, какую они сейчас забирают на советской границе литературу, чтобы та не проникала в недра советского общества. Таможенник выложил на стол последний свой улов — то были обложки от вредных книг (страницы были выдраны) — и демонстрировал их заполнившему зал партактиву. Коммунисты и беспартийные молчали, но молчание звучало враждебно. Когда таможенник достал обложку от Солженицына, раздался голос: а почему его запрещают? Почему? — возмутилось уже несколько голосов. Таможенник замер, почти остолбенел. Я же, полностью разделявший недовольство аудитории, скромно поддакнул: в самом деле, а почему? Так и сидели мы, два идиота, — один, притащивший обложку автора, спустя несколько лет официально провозглашенного великим писателем, а другой, то есть я, не знавший, как на все это правильно реагировать. Случись то на домашней кухне, даже в Институте востоковедения, где я работал, — и думать было не о чем, но в райкоме... Это потом, спустя десять лет, я насобачился вести мероприятия, держать в руках любую аудиторию и выруливать из всякой ситуации. Но то чувство неловкости осталось надолго.

Моя карьера контрпропагандиста скоро закончилась, и меня передали в распоряжение уже горкома партии, который в конце 80-х, вздрогнув, осознал, что времена меняются не в лучшую для него сторону, и понял, что с митингами, с прочими сборищами бороться с помощью только КГБ поздно. Наверху приняли решение о создании групп по подготовке ораторов, которые могли бы дискутировать с митингующими, а при необходимости и перекрикивать их. Для этого в ныне разрушенном доме Партполитпросвета на Трубной площади нас стали учить пользоваться инструментом под названием «матюгальник».

Принципиальная ошибка горкома заключалась в том, что в эти «группы противодействия» набирали людей, которые поддерживали перестройку, любили Ельцина, чья звезда ярко засветилась на в общем-то незаурядном политическом небосклоне. По сути мы были «пятой колонной», действовавшей в тылу КПСС. На занятиях, выражаясь нынешним языком, тренингах, мы, не стесняясь в выражениях, разносили в пух и прах политику партии и правительства. Странно, что нас не разогнали после второго или третьего мероприятия. Наши патроны все еще продолжали верить, что именно мы спасем Советский Союз, а главное — Москву от Ельцина.

Накануне мартовских 1989 года выборов в Верховный Совет СССР в Колонном зале (тогда еще Дома союзов) намечалась дискуссия между ним и директором ЗИЛа Евгением Браковым, которого московский горком и поддерживал. Мне и еще одному коллеге по партполитпросвету было доверено не то выступить против Ельцина, не то задать ему каверзный вопрос. Вручили солидно напечатанный мандат. Но тут не срослось: я с прямотой объявил, что я — за Ельцина. Таков был мой первый гражданский поступок. Мандат отобрали, и на этом моя партийная карьера завершилась окончательно. Потом ходили слухи, что другой направленец из нашей группы в Колонный зал пошел и произнес что-то антиельцинское, за что, якобы, был удостоен трехкомнатной квартиры в центре столицы. Так ли было на самом деле, наверняка сказать не могу. Ельцин тогда собрал по Московскому национально-территориальному округу 91,53 процента — это при явке 90 процентов (Путин отдыхает). В общем, москвичи обошлись без моих талантов.

Был у меня и второй гражданский поступок, совершенный уже в августе 1991-го.

Я тогда не испугался, но обозлился. ГКЧП возненавидел искренне. Было противно, что советское может вернуться. Странные были дни. Государственный комитет по чрезвычайному положению — корявое название, соответствовавшее дурацкому поведению этих людей, оказавшихся не способными к реальной борьбе. После ГКЧП пропал трепет перед постэнкавэдэшными чекистами, какие бы посты они ни занимали.

Вообще-то второй гражданский поступок не состоялся, но намерение его совершить было. Кстати, в исламе намерение совершить поступок ценится не меньше, чем он сам. Короче, вечером 20 августа, когда попивал в одиночестве на кухне водочку и слушал радио, до меня вдруг дошло, что сейчас вовсю идет защита Белого дома и история вершится без меня. Я сбежал во двор, сел в «жигуль» и устремился — благо было недалеко — защищать оплот революции (сейчас бы ее назвали «оранжевой»). Вплотную подобраться к БД было невозможно, я бросил машину у какой-то подворотни. Рядом оказался человек с красной нарукавной повязкой. Я задал ему вопрос, где здесь раздают оружие, и с ходу похвалился, что хорошо стреляю. На человека это сообщение не произвело никакого впечатления. Он отмахнулся и пропал в сумерках. Постояв несколько минут в размышлении, обидевшись на весь свет, в том числе на молодую российскую демократию, я отправился восвояси. Белый дом отстояли без меня.

После августа 1991-го наступило то, что наступило. И должно было наступить. Слишком засиделась страна в СССР, чтобы умело и быстро самопреобразиться. Но все же, победи ГКЧП, было бы намного хуже всем, в том числе членам кооператива «Озеро». Ну кем бы они тогда стали? А где бы учились их дети? Перестройку и последовавшие за ней 90-е годы называют хаосом. Хаос разливался на «высоком» национальном уровне. На приземленном, бытовом — стояла сутолока. Все было непонятно: чего уже можно, а чего еще нельзя, куда девать деньги, где их взять, а главное — как жить дальше.

Кроме сутолоки появилась бесшабашность, лихость и т.н. вседозволенность, сохранившаяся и по сей день, — можно воровать миллиарды в Министерстве обороны и одним махом присоединять Крым.

Интеллигенция-полуинтеллигенция стала распадаться. Меньшая, но активная часть вдруг оказалась при власти, некоторые даже внутри нее, и принялась за реформы, говоря словами одного писателя, обустраивать Россию. У них это не совсем получалось. Другие, к коим относит себя автор этих строк, остались пассивными наблюдателями. Считая себя «порядочными людьми», они красиво писали и красиво говорили. Но если порядочных вдруг приглашали на госслужбу, то многие кривились и отлынивали. Большинство современников пришло к выводу, что главное — просто выжить. Конечно, если б в те времена существовал пресловутый средний класс, главной чертой которого, как уверяют умные социологи, является осознание себя как класса, дела могли пойти и получше. Но откуда ему, этому классу, было взяться — белые грибы по весне не растут.

Мы, как и раньше, в большинстве оставались растяпами, одержимыми комплексом неполноценности критиками теперь уже иной, несоветской власти. Мы не создали нового культурного драйва. Невзначай оказалось, что «поэт в России меньше, чем поэт».

Актер Михаил Козаков в своих щемящих воспоминаниях «Фрагменты» написал, что на похоронах Владимира Высоцкого в августе 1980 года была «вся Москва». Наверно, «вся Москва» в последний раз собралась на похоронах Сахарова в декабре 1989 года. Тогда было холодно, и случайно встреченный в очереди коллега Володя Максименко позвал меня встать с ним рядом. Я отказался: было как-то неудобно «влезать» в замерзшую очередь. Теперь ее, «всей Москвы», больше нет. И еще долго не будет.

…Первыми оклемались — причем почти как-то слишком дружно — «красные директора», бандиты, чиновники и цеховики. Все они слиплись в постсоветское тесто, вспухавшее на кагэбэшных дрожжах. Тут вам и бизнес (деньги), тут вам и политика (власть). Общество от происходящего отодвинулось куда-то в сторону. Народа на реформаторство не хватило. Энергии постсоветского человека доставало только на себя самого. Он был индивидуально праведен, честен, но бестолков, когда дело касалось страны. Провал реформ — всегда печальный наш удел — от Петра Алексеевича и Александра Николаевича Романовых (оба цари) до Алексея Николаевича Косыгина и Егора Тимуровича Гайдара (оба премьеры). Мы от царя до колхозника не умеем делать реформы.

Благодаря Пушкину мы знаем о бессмысленности и беспощадности русского бунта. Бунт на рубеже 90-х из второго десятилетия нового века бессмысленным не видится. Но ему не хватило беспощадности. Добили бы при нем остатки прежней системы, избавились от ее охранителей — не уткнулась бы страна в нынешний тупик. И «собирать земли» постсоветские не пришлось бы столь бездарно и рискованно. За двадцать постсоветских лет можно было бы создать современную экономику, построить вменяемую политическую систему, где президентов не приводят за ручку, чтобы потом, откормившись, они не становились вечными и несменяемыми, как, кстати, и правящие партии. Глядишь, тогда бы некоторые бывшие советские республики в очередь бы выстроились и в Таможенный союз и еще бог знает куда. Да и СНГ больше походил бы на монументальную бывшую Британскую империю и не был бы «тусовкой президентов в неглиже» (простите, без галстуков).

«Гнилой интеллигент», я и сейчас думаю, что провести люстрацию было невозможно. Ни после ГКЧП, ни даже после попытки красного переворота в 1993-м. Слишком уж наше общество было кагэбизировано и остукачено. Я читал много книг про Маяковского, Мандельштама, Зощенко, Эренбурга, даже про Солженицына, артистов и певцов, художников и скульпторов. И что — всех их пропустить через люстрацию? А заодно и изрядное число шестидесятников. Конечно, можно попробовать. В невозможности и ненужности сделать это и заключена наша общая, безвыходная трагедия.

Страшно другое — новое поколение тоже «тянется взад». Политолог Марк Урнов считает, что у молодежи имеется «нарастающий авторитарный синдром». Без доносительства полноценный переходящий в тоталитарность авторитаризм невозможен. Несколько лет тому назад я в полемическом припадке возопил: знаете, чем нынешние мы отличаемся от наших отцов и дедов? если приедет за соседями ночной постсталинский «хлеб», мы дружно выйдем на лестничную клетку, что б их защитить… Ребята, выйдем ли? Хуже — выйдут ли наши дети?

Но вернемся в 1990-е, теперь уже в 1993-й. В тот октябрь, когда танки стреляли по Белому дому, я уже не рвался в бой. Во-первых, было ясно, что и те и другие прекрасно обойдутся и без меня. Горящий Белый дом пробуждал какой-то «экзистенциальный» интерес, а штурм «Останкино» напоминал по-дилетантски поставленное «кино про войну». И это при том, что вокруг нашего дома на Пресне бегали люди, стреляли, а в соседнем доме шальная пуля убила стоявшую у окна женщину. Моя жена тоже стояла у окна и манерным голосом говорила своей мамуле: «Я что, по-твоему, не отличаю гранатомет от автомата?». Я же походя заметил: «Отойди на всякий случай, стреляют же».

Поначалу, услыхав о парламентском мятеже, я отправился к Моссовету, прийти куда призвали противники Руцкого и Хасбулатова. Прошел идиотский слух, что там будут раздавать оружие. Однако обнаружил я у памятника Юрию Долгорукому сотни полторы удивленных, толком не понимающих, зачем они сюда выбрались, людей. И все. Это потом были стреляющие танки и толпы, взирающие на горящий Белый дом.

1993-й прошел мимо меня по касательной. Словно это было и не под боком. Словно смотрел я чудное кино. Потом узнал, что не один я испытал такое ощущение — невероятности, невозможности происходящего и отстраненность от него. В бой не рвался — заедал быт. Когда штурмовали, две молоденькие девчонки клали кафель в ванной нашей новой квартиры. Впрочем, один раз я испугался, почувствовал на миг почти животный страх. Это — когда увидел грузовики с вооруженными людьми и красными флагами. Они были озлоблены, они ехали на гражданскую войну. Наверно, нечто подобное было в 1917-м — матросы, дезертиры, красногвардейцы… Мятеж или расстрел парламента — у каждого свое определение — оборвался быстро. Потом были выборы, сломавшие отечественную тогда еще без кавычек, демократию, и мы, еще не осознавая случившегося, медленно покатились вспять. Куда, в конце концов, и прикатились.

Когда люди уразумели простую истину, что до «нового коммунизма», он же процветающий капитализм, опять бесконечно далеко, они ужаснулись… Как, опять ждать? Да еще и работать на свой страх и риск и без гарантии твердой зарплаты, да еще думать, кого выбирать в какую-то Думу?.. Нет уж, увольте. И теперь уже постсоветского человека сначала медленно, а затем быстрее потянуло в прошлое — забытое, мифологизированное сталинское и в сладостно-безоблачное брежневское, в эпоху расцвета советского пофигизма, лозунгом которого было «мы делаем вид, что работаем, а они — что нам платят». Самой привлекательной чертой прошлого была поощрявшаяся властью безответственность. Большинство — кто осознанно, кто инстинктивно — стало ждать пришествия очередного отца нации, пиночета, франко, сталина. Ельцин на эту роль не подходил. Слишком он был прост, его часто видели и слишком много о нем слышали. Он позволял себя в открытую ругать. Вспомните залихватскую программу «Куклы». Так смеяться над собой может позволить только смелый, уверенный себе человек. Не чета нынешним.

«Отец нации» должен быть уж если не всесильным, то уж точно таинственным. Народу это нравится, народ это любит. Лично я — нет, но кто ж меня будет спрашивать.

Как-то на Валдайском клубе обсуждалась тема, кто виноват, что Россия такая, а не иная? Хан Мамай, Ленин или мы сами. Лучше бы, конечно, мы сами. Потому что если хан Мамай, — то Куликовскую битву мы все же проиграли. Между прочим, не Мамай ли был первым евразийцем? А может, хан Батый? Или стихийный основоположник евразийства Чингисхан? По мнению ученого (и хорошего, остроумного человека) из Казани Рафаэля Хакимова, «без татар русские оказались бы просто частью Польши, Литвы, Пруссии, Швеции…5 …Россия духовно ковалась в эпоху «татарского ига»6. Кто знает, вот сидит сейчас Мамай в раю или в аду и благословляет демиургов Евразийского экономического союза?

Пессимисты-либералы и оптимисты-консерваторы считают, что принципиально измениться мы не можем, что наша инерция заложена в нас чуть ли не Всевышним, отвалившим русским столько земного пространства, что его толком не освоить, придавившим их тяжелым климатом и осчастливившим православием. Все это и предопределило наши «вечные ценности». И обсуждению, тем более критике, они не подлежат. У вечных традиционных ценностей есть одна откровенно несимпатичная черта — самоапологетизирование в них нередко транслируется через ксенофобию.

Да, ценности в значительной степени детерминируются и закрепляются не зависимыми от человека обстоятельствами. Но они же и конструируются им. Они могут быть и навязываемыми. Ценность умывания рук перед едой и использование ложки с вилкой тоже когда-то была навязана.

В конце концов, ценности — это то, что ценно. Вот только ценно для кого, для чего — для общины, государства в первую очередь или для индивида; большинства или меньшинства? Ценно для развития или стабильности, которая у нашей страны и общества является фиговым листком для недалекого фальшивого консерватизма? Глава Русской православной церкви Патриарх Кирилл в 2014 году на открытии форума Всемирного русского народного собора в Тюмени молвил: «…Этническая идентичность русских больше, чем у любых народов, сопряжена с идентичностью государственной, с российским патриотизмом, с верностью государственному центру». Действительно, сопряжена русская идентичность с верностью государственному центру. Только этим не гордиться надо, а стыдиться. Получается, что нам положено любить любое усевшееся в московском Кремле государство — Ивана ли Грозного, Петра ли Первого, Николая Второго, Ленина ли, Сталина-Брежнева ли, а теперь еще и Путина? Да, государство надо уважать. Но только тогда, когда оно твое, когда ты, а не кто-то другой его захватил и им распоряжаешься.

Соответствие России ее вечным ценностям в представлении может выглядеть и так: «Русское бытие может казаться тягостным и непосильным. Русская жизнь исполнена чудовищных бед и напастей. Но если вслушаться в русские песни и сказки, если внять вероучениям русских пророков, если вникнуть в русские псалмы и поэмы, то откроется русская мечта — вековой русской души к небу, к обретению райских смыслов»7. Здорово написал Александр Андреевич Проханов. Так раньше за коммунизм бороться призывали — в обстановке временных трудностей вперед к светлому будущему. Ему бы это дать почитать депутатам Госдумы, президентской администрации, правительству, конкретно министру культуры. Пусть они, наполнившие русскую жизнь бедами и напастями, натянут на себя рубище и бегут в райские кущи.

По справедливому замечанию советского полуклассика Николая Островского, «жизнь дается человеку один раз», а вот прожить ее очень хочется нормально, вкусно, чтобы не устать от нее в конце. И уж совсем не хочется прожить одну-единственную жизнь по-прохановски аскетично. Впрочем, сам писатель, соглашаясь на тяготы нравственных мучений, вряд обрадуется ухудшению своего материального бытия.

Родившийся в 1886 году поэт-мизантроп Владислав Ходасевич написал:

 

В моей стране — ни зим, ни лет, ни весен,
Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей.
Там круглый год владычествует осень,
Там — серый цвет бессолнечных лучей.

 

С тремя первыми строками можно пополемизировать. Но против «серого цвета бессолнечных лучей» возразить трудно. Мы к этому серому цвету привыкли, все время привыкаем. Он для нас нормален. А когда возникает цвет иной — цвет перемен, — мы стремимся от него избавиться. Русский народ не умеет делать революций. То есть разрушить он может, но только чтобы затем воссоздавать то, что уже было. В мае 2014 года в СМИ в связи с обострившимся противостоянием России и Запада стало попадаться неумное сопоставление российской политики с «арабской весной», даже термин такой появился — «русская весна». К каким катастрофам, к каким халифатам с публичной рубкой привела «арабская весна», мы уже видим. К чему приведет «русская весна»?

Попятное движение началось давно. Историк Евгений Викторович Тарле, повествуя, как в начале XIX века происходила реставрация монархии во Франции, писал: «С чего все началось? С того, что как-то было замечено, что неудобно обращаться к супруге первого консула “гражданка Бонапарт”. Вот и все. У нас оно началось, пожалуй, с возврата советского гимна, точнее, его музыки. Народ свой гимн все равно знает только по напеву, а не по словам. Выставочный Центр в Москве вновь стал ВДНХ (Выставкой достижений народного хозяйства). Дебатируется вопрос о переименований Волгограда в Сталинград. В армии сохранилось обращение «товарищ…». Появился ТАСС — Телеграфное агентство несуществующей страны — Советского Союза. Вот и известной дивизии наконец-то вернули ее коренной титул — «Имени Дзержинского».

Мы это уже проходили. В середине 1960-х мягкое возвращение сталинизма началось в том числе с превращения первого секретаря в Генсека, а Президиума ЦК КПСС в Политбюро, как это было при вожде народов. Тогда на это мало кто обратил внимание.

Мы возвращаемся назад сознательно, со слезами радости. Те, кто ведет людей к советскому обрыву, сами в нем не окажутся. Они надуют свой злой и глупый, машущий красными флажками электорат. Если б начальство могло, оно бы еще вернуло и дефицит мяса, тряпок, «жигулей», вернуло бы распределители, карточки — так-то управлять легче. Пока этот материал отлеживался, эта публика своими «продсанкциями» уже его и возвращает.

Мне жалко ностальгирующих стариков, но не жалко истерящих теток и мужиков с национал-обалдевшими лицами. Боритесь за советское будущее! Только потом не плачьте. И помните, что это не советский СССР, где «хозяева жизни» довольствовались только кремлевскими дачами и кремлевскими же пайками. Того СССР с его формальной уравниловкой вам не будет никогда. Вдохновители идеологиче-ской ресоветизации не отдадут ни своих капиталов, ни своего имущества. Они затолкают в «Нью-СССР» свой электорат, а сами будут питаться норвежской рыбой.

Нас опять стали учить любить Россию. Как раньше учили любить СССР и обожать КПСС. «Партия наши народы сплотила… Партия наша надежда и сила… Партия наш рулевой…».

Год этак, наверно, 1977-й. 7 ноября иду по Улице 1905 года. Холод, ветер, люди тащат — кто в сумках, кто в руках — одинаковые конфетные коробки, на открытом прилавке разложены одинаковые, похожие на рыбу без плавников, колбасные батоны. И над головой с фонарного столба реет вот это самое — «Партия наш рулевой».

Посмотрите на лица, погоны и рясы тех, кто учит. Их дети и внучата срыгнут официальную идеологию своих папаш и мамаш, сплюнут и пойдут жить нормально, по своему усмотрению. Когда после присоединения Крыма наступила первая волна западных санкций, улыбчивая дама из Совета Федерации рассказывала, что у нее вкладов за границей не было и нет. Конечно, нет, зато есть сын-миллиардер.

Украинский кризис — прежде всего счастливый для путинской номенклатуры повод затолкать Россию в советский мешок. Великолепный повод для чиновников — от самого главного кремлевского до гаишника на Каширке — окончательно почувствовать себя великим и ненаказуемо-безнаказанным. На первую половину 2014 года после «взятия» Крыма, по данным Фонда «Общественное мнение», две трети респондентов считают, что Путин как президент полностью отвечает их интересам. По Всероссийскому центру изучения общественного мнения, 69 % верят в хорошие перспективы Путина, а 64 % не видят ему альтернативы. Как же им тут не радоваться? Когда этот материал появится, если появится, то цифры будут другими. Вот только какими?

«Россия, ты одурела», — ужаснулся после парламентских выборов 1993 года литературовед Юрий Федорович Карякин. Тогда либералы проиграли (хотя и были уверены в своей победе), зато четверть голосов собрал Жириновский. Скончавшийся недавно Карякин не догадывался, до какого предела Россия может еще одуревать.

Я преподавал в МГИМО политологию и знаю, «какая это гадость, ваша политика». Хороший человек в нее может впрыгнуть, подергать за вожжи обкаканной «птицы-тройки», а потом соскочить, чтобы не переформатироваться в засранца. Может, смысл демократии и есть в том, чтобы не дать политику стать закоренелым мерзавцем. Когда президента меняют раз в четыре-пять, даже в восемь лет, он не успевает «протухнуть». У него нет достаточно времени, он торопится сделать что-то лучше для людей. Когда он хочет остаться навечно, он обречен на манию величия, непорядочность, да и глупость. Он будет путаться, совершать ошибки и мерзости, крича, что это все ради народного блага, безопасности, стабильности. В итоге он гниет сам и гнобит свою несчастную страну.

В нынешнем географическом и политическом виде Россия вперед уже больше не пойдет. «Теперь многие в России задаются вопросом… а способны ли вообще русские, более того, россияне… создать нормальное полноценное государство»8. Не будет модернизации. Не просматривается национальной идеи. В нынешней, так сказать, концепции дальше глупейшего нацпути ничего, по сути, и нет. На американ-ских «Боингах» и европейских «Эйрбасах» гордо пишут «Солженицын» и «Мусорг-ский». А на станции Бекасово-2 на синих неумытых вагонах начертано «Александр Невский». Вот и вся нацидея.

Стоило рушить Империю, чтобы создать ее неуклюжее подобие — Советский Союз? Стоило ломать СССР, чтобы спустя четверть века убеждать себя в том, это было трагедией? Трагедией было сотворение СССР, за который было заплачено десятками миллионов жизней. Склепать атомную бомбу и слетать в космос можно и без коммунистов. Конъюнктурно забыли Солженицына. Внимающим почти совет-ской риторике интернетовским мальчикам самое время почитать его «Архипелаг». Про Варлама Шаламова вообще никто не слышал. Заодно было бы здорово, если бы какой-нибудь бегущий впереди кремлевского паровоза депутат подал бы (посмертно) в суд на Солженицына за искажение истории отечества. Тем более что его вклад в развал советизма не менее велик, чем вклад Горбачева.

Первое, что приходит в голову, когда пытаешься представить будущее страны, — безнадега. Сегодня чаще в ходу слово «безвременье». Наверно, потом будут декабристы, народовольцы, даже XX съезд КПСС. Зазвучат раскаяния и проклятия в адрес неоволюнтаристов, мелкотравчатой «Единой России». Сыщутся десятки депутатов (какой-нибудь потомок Жириновского), которые закричат, что это они первыми изобрели дефиницию «Партия жуликов и воров». Вот только поезд уже уйдет. Уже не будет России, странной страны, много давшей миру, но так мало от него взявшей. И останется не постсоветское пространство, но скукоженное построссийское пространство. Может, вообще мы станем Московией времен Ивана Грозного. Вот сейчас «собирают» земли — Абхазию, Южную Осетию, Приднестровье, Крым уже собрали, — а я никак не могу избавиться от ощущения неизбежного распада страны.

Вот интересно, что бы пел сейчас Высоцкий, все еще остающийся кумиром некоторого числа лиц кавказской, славянской, киргизской и еще бог весть какой нашей национальности? В декабре 2013-го прилетаю в Махачкалу. В аэропорту встречает коллега, декан исторического факультета Мухтар Яхъяев. Я его до этого не знал. Садимся в машину. Он включает Высоцкого. Говорить не о чем. Свой! Но все меньше нас, своих, остается — и на Кавказе, и в Москве, и везде.

Спел бы Высоцкий сейчас про охоту на волков? Охотники из президентской администрации и ФСБ — не охотники, больше дрессировщики. Волки тоже другими стали. Не лучше, не хуже — другими.

«Уходят, уходят, уходят друзья. Одни в никуда, а другие в князья» (опять Галич). Это про нас, проигравших. С ушедшими в князья мы общаемся мало и случайно. Общаемся между собой, вспоминая ушедших в никуда. Мы — никчемные «постшестидесятники», которым за шестьдесят. Выдающийся, работавший критиком мыслитель Станислав Рассадин писал, что 60-е закончились в конце 90-х со смертью Булата Окуджавы. Мы, с нашим нытьем, бесконечны. Прогулки интеллигенции по Бульварному кольцу с выходом на проспект Сахарова, так же как и сентябрьский «марш мира» против путинской политики на Украине — не более чем постсовет-ские «кухни». Мы не вырастили нового, сильного поколения своих детей. Наши вялость и приспособленчество передались ему.

Когда я окончательно понял, что меня победили? Не знаю. Может, я с самого начала не был победителем, хуже — не мог им быть. Конечно, я, мы надеялись, вот только на что? — на вечную демократию и свежую колбасу? Верили в утопию — как мусульмане в исламское государство. Казавшийся в 1990-е «миг между прошлым и будущим» оказывается «мигом между прошлым и прошлым».

P.S. Очень хочется оказаться неправым. Но вряд ли…

 

 

 

 1 В интересах защиты социализма. За рубежом. № 35, 23–29 августа 1968.

2 Мария Дубнова, Аркадий Дубнов. Танки в Праге, Джоконда в Москве. Москва, 2006. С. 13.

3 Дмитрий Волкогонов. Семь вождей. Книга вторая. М.: Новости, 1996. С. 180.

4 Коммерсантъ, 12 июня 2014.

5 Р.С. Хакимов. «Злосчастный» Мамай. Вместо предисловия. — Мамай. Опыт историографической антологии. — Казань: ФЭН, 2020. С. 5.

6 Там же. С. 7.

7 Александр Проханов. Клеветникам России. Завтра, апрель, 2014, № 15.

8 Александр Ципко. Исповедь одессита-антисоветчика. М.: Navona, 2011. С. 17.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru