Об авторе | Алексей Арнольдович Пурин (родился в 1955 году в Ленинграде) —
поэт, эссеист, переводчик. Автор трех эссеистических
книг и шести книг стихов. Переводит немецких и голландских поэтов. Лауреат премии
«Северная Пальмира» (1997, 2002). Живет в С.-Петербурге. Предыдущая публикация
в журнале «Знамя» — № 4 за 2013 год.
*
* *
Ирине Евсе
Не важно, в Ялте ли, в Гаэте —
балкон полночный, влажный гул,
трезвон цикады в бересклете,
разгул пристойный, байки эти:
Тибулл, Проперций и Катулл.
Неважно — граппа или чача,
а важно — Блок или Сапгир.
Глазеть в морскую даль, судача.
Такая теплопередача,
чуть улучшающая мир.
И так ли важно, чья тут база?
Все хороши, покуда спят.
От хмеля путается фраза.
По чёрной глади диабаза
лучи прожектора скользят…
…Читал стихи о свойствах Крыма.
Уже подкрадывалась мгла...
И вот в кольце огня и дыма —
Юго-Восток. Непоправима,
в наш дом История вошла.
*
* *
Памяти Регины Дериевой
Голубем почтовым из ладони,
оставляя в ней на миг тепло,
в небосвод стремясь, на небосклоне
пропадая (ветром унесло,
смыло синью, белого на белом
различить не в силах глаз),
как спешит душа, простившись с телом
в смертный час,
в небеса, не виданные тленом,
сколь бы ни был мил,
к наперёд не ведомым вселенным
от немых могил, —
так и ты лети, стихотворенье,
письмецо для глаз Иных, —
до исчезновенья, растворенья
горестей земных!
*
* *
Летят салазки вниз — и синий
под ними скат несётся ввысь.
Ристальный лёд. Хрустальный иней...
Мгновение, остановись!..
И вот не в жёлобе, а в лузе
всю жизнь (пусть жизни никакой!)
кристаллы острые — на друзе
мороза — чувствую щекой.
И, проносясь, синеют ели
в адреналиновом бреду,
а наст гостиничной постели —
что лён в Таврическом саду.
И даже мёртвою весною
я сберегу (а вы вольны?)
за замороженной десною
обол сосулечной слюны!
К. Р.
1. Здесь был когда-то
Павловский вокзал —
единственный, где музыка звучала...
Ни ресторанных, ни концертных зал!
Я опоздал. Здесь больше нет вокзала.
Какой-то сад совдеповский — ларьки
да спортплощадки... Не помогут хворям
моим сырые ваши пирожки!..
Здесь устрицы, я верю, пахли морем.
Здесь русский Малларме (я убеждён)
не пренебрёг искрящимся бокалом...
Я опоздал. Мне страшно. Это сон.
Финал. Большое оказалось малым.
Увечный дуб. Приземистый дворец.
Ручей великолепен, я согласен.
Но прочее — б/у, как, наконец,
хозяин здешний, сочинитель басен.
2. Хозяин
здешний, сочинитель басен,
великий князь, служака, адресат
посланий Фета, в целом был прекрасен —
умён, учён, неробок и усат.
Не «князь Дундук». Но тоже — по
наукам,
по Пушкину... и (лучше умолчать!)...
А Фет писал: «Твоим волшебным звукам,
пусть не моим, в потомстве прозвучать!»
(Неточная цитата.) С Государем
всяк вёл отчизну к гибели как мог.
А он — стишками: «Братушки, ударим!
Шекспира посильнее наш сапог!»
(Неточная цитата.) Но навеки
две буквы августейшие — в крови
у разночинцев. Это знали зеки:
«к.-р.», «к.-р.» — кого ни назови.
*
* *
Земную жизнь прощёлкав (кто расскажет —
на пять шестых или на семь восьмых?),
опять поэт шотландский шарф повяжет —
и жар вдохнёт в литературный жмых.
И, не вкусивши в молодости лиха
поверхбарьерства, вымолвит при всех:
«Мне сорок лет. Мне так нужна шумиха,
как музе — смех, как выхухоли — мех.
Довольно слёз! Довольно серных
спичек!
Любая эра дару — троглодит...
Пора, мой друг!..» И элизийских птичек
согласный хор его не пристыдит.
*
* *
Пусть крошки кекса черносливного
склюют на паперти дрозды:
я не отдам звучанья дивного,
зиянья призрачной звезды
за коноплю демонологии
и притчи приторных притвор —
покуда розвальни пологие
двуперстных рифм на Царский двор
ещё везут меня. А главное,
я ночь, подобную огню,
и равновесие державное
с сирийской пылью не сравню!
*
* *
За рюмкой рюмку — что у них за дозы! —
не пропуская ни одной корчмы,
четыре городка, как виртуозы,
за день один исследовали мы.
Сколь непохожи Лейден и Гаага!
А Гарлем на Флоренцию похож,
и Дельфт — на Пизу... Или это брага
весёлую подбрасывала ложь?
Залезь на шпиль — и, кажется, до края
увидишь всю Голландию. Так вот:
суть рая — в том, что множится, играя,
а не в наличье сорока широт...
...Но и вдали, где дышит хлад за ворот,
уже в бреду, уже в конце пути,
пройти насквозь полупрозрачный город —
и никакой Итаки не найти!
*
* *
Евгению Борисовичу Рейну
Хотел бы Венецией дивной
когда-нибудь с Вами пройти, —
искуснейший этот, наивный
соблазн обсудить по пути.
На Пьяцце вспугнув сизокрылых,
держали б мы к северу путь, —
где видится берег в могилах,
а граппа дешевле чуть-чуть.
Здесь лев, понимающий в Слове,
когтистую ставит печать, —
и на Фондамента Нуове
нам лучше всего помолчать.
Чернее чернила лагуны,
чем что-нибудь было когда...
Но — звёзды, планеты и луны!..
Вот — Ваша сияет звезда.
«Архаический торс Аполлона
Нам головы не суждено узреть,
где яблоки глазные зрели. Всё же
сияет торс светильником — и кожи
зрачок ещё не перестал гореть
тебе из тьмы. Не то бы не слепил
изгиб ребра и в бёдер
развороте
не чудилась улыбка, в центре плоти
не ощущался созиданья пыл.
Не то б обломком грубым пренебречь
ты мог, обвалом мышц в пролёте плеч, —
и не лоснился б он звериной шкурой,
тебя не уставая
изучать,
как звёздным оком, каждой складкой хмурой.
Ты должен жизнь по-новому начать».
Так написал германец. Но теперь
предполагают: это — торс Сатира,
и флейта, в лучшем случае, не лира,
была в руках исчезнувших... Не верь!
Искусствовед не прав, а прав поэт.
Пускай его сужденья из ошибок
живых растут, пусть довод жизни зыбок, —
но правда — там, где дышит Параклет.
Не Марсий это низменный!
— Орфей,
поющий бог (сомнения развей!),
всевешне процветающий Осирис.
И плоть его слепящая чиста,
как благодать воскресшего Христа,
как лепестки опять раскрывший ирис.
*
* *
В газетах: приз получит Букин,
не Межеумский. Поделом.
Там есть какой-то хоть излом.
(Тут плохо с рифмой — глокен, глюкен?)
Ну что ж, заслуженные лавры!
Да и по росту эта роль —
Стокгольм, нордический король,
тупых писак абракадабры.
И по плечу наёмный фрак.
Пусть он — немножко... не «дурак»...
но — кисло-сладкий из Сорренто...
Ты скажешь: зависть? Может быть.
Но я не в силах позабыть,
что дару нет эквивалента.
Из Верлена
Ракушек, украшавших грот,
где мы с тобой блаженство пили,
черты я знал наперечёт;
в той — жар пурпурный в полной силе,
каким случалось нам пылать,
когда друг дружку мы любили;
в той — успокоенная гладь
смешков-словечек между делом,
пока нет сил пылать опять;
с ушком твоим сравнится спелым —
вон та, а розовость иной,
чудесной, — с нежным гибким телом;
но как я был смущён одной!
*
* *
Ответь, пожалуйста, была ты,
жизнь, мигом сжавшаяся в миг,
ещё хоть чем-то, кроме книг
(ведь книги — скинутые латы)?
В кого твои слепые стрелы,
что вечно целили в меня,
попали — в рыцаря, в коня
(мы, как кентавр, единотелы)?..
И вот теперь приходит Ночь
и говорит: «Гут, Найт!»* —
точь-в-точь
как по-немецки: «Ай-да, сукин!..»
Я — призрак в литерной броне.
Смешливый Пушкин машет мне —
и что мне Гудмэн или Букин.
Стр. 84
* Это стихотворение, как и некоторые из предыдущих, — воображаемое сочинение набоковского персонажа
(роман «Истинная жизнь Себастьяна Найта»).
(Примечание автора).