Политика
литературы — поэтика власти. Сборник статей под редакцией Г. Обатнина,
Б. Хеллмана и Т. Хуттунена. — М.:
Новое литературное обозрение, 2014.
Что такое
«поэтика» в домене искусства, известно со времен античности, а вот понятие
«поэтика власти» появилось недавно, и расплывчатость не мешает, а скорее
способствует его вхождению в моду. Монография «Поэтика власти. Тираноборчество. Революция. Террор» М. Одесского и Д.
Фельдмана (2012) под «поэтикой власти» имеет в виду систему средств выражения,
традиционно используемую для управления общественным сознанием, и словесные
пропагандистские конструкции здесь, безусловно, не на последних ролях. В сборнике же, объединяющем результаты работы уже
тринадцатой совместной конференции Хельсинкского и Тартуского университетов,
метафора «поэтика власти» используется шире, не отказывая государству в своего
рода художественном творчестве, пусть ненамеренном и неосознанном.
Весь тот «политический спектакль», что
рождается в смешении рациональной деятельности политической бюрократии со
спонтанными, «не по программе», необъяснимыми «художествами» властной системы,
кажется, подчиняется некой «поэтике власти», некой «гармонии», которую трудно
«поверить алгеброй», но которую безошибочно поверяешь опытом жизни под этой
властью.
Исследовательский
интерес большинства авторов сборника направлен все же не на «поэтику власти», а
на поэтику искусства, преимущественно литературы; подробнее рассматривается
влияние власти и ее политики на литературу,
а не наоборот. Выработка своей поэтики художником, отзывающимся на текущую
политическую ситуацию или обращающимся к истории (которая есть что как не Избранное политики?) — вот главная
тема сборника. Тема вечная. (Хронологические рамки исследований обнимают период
с первой четверти ХIХ и до последней трети ХХ веков в России / CССР).
Результаты
взаимодействия искусства и политики оцениваются исследователями только с
эстетической точки зрения. Художнику политика может представляться «правильной»
или «неправильной», но его искусство всегда должно отвечать художественной
правде — иначе оно не искусство. Искусство смеется последним.
Единственный
в сборнике сюжет эстетической ошибки дан статьей «П.А. Вязем-ский о Крымской
войне: слишком долгая поэтическая память». Татьяне Степанищевой удается выявить неясную ранее авторскую
установку Вяземского в его
стихах о войне, увеличивших количество «шинельной поэзии», но не ее качество.
Даже патриота из патриотов не зажечь «рукопашными стихами» Вяземского (который,
кстати, по возрасту в Крымской войне не участвовал, а много путешествовал по
Европе). Вообще говоря, «рукопашные», будь
они оригинальны («Кто там шагает правой? / Левой! / Левой! / Левой!»), не хуже других. Но
Вяземский прибег к cтилизации под простонародный дух, используя штампы
полувековой давности, притом что в эти же годы написал несколько прекрасных
лирических вещей не о войне. Татьяна Степанищева расследует, как состоялось
опрощение искреннего патриота Вяземского на полях военной темы: доблестный
участник войны 1812 года видел новую войну России с Европой в свете неувядаемой
для него эпохи. Неудачи царской дипломатии
на новый, европейский манер Вяземский приписывал не порокам властной системы
Николая I, а русскому национальному характеру: мол, «негоциации» России исторический
успех никогда не приносили; «хвать в рожу и за бороду» — замечал он в записной
книжке 1853 года — «вот наша дипломатика». Так было в 1812-м, по
Вяземскому, и оставалось через сорок лет. Оттого стихотворец и положился на
поэтику «рукопашных стихов» — наиболее внятных русскому народу, как мерещилось
старому князю. («Слишком долгая
поэтическая память» — элегантно иронизирует литературовед в заголовке
статьи.) В выборе простонародной поэтики проявилось уже устаревшее самосознание
аристократа с его понятием о долге вести за собой простой народ. Народ уже не
был прост. (Нужны аристократы! — уже который год взывает к общественности
современный писатель Александр Мелихов... что не означает, конечно, что он
соскучился по тривиальной поэзии.) А вот Вяземский-публицист свою эпоху
опередил, одним из первых различив в журнальной полемике черты того
судьбоносного процесса, что мы сейчас понимаем как информационную войну.
Противоположную,
не идейную, а чуть ли не физиологическую связь поэтики с политикой вырисовывает
Владимир Хазан в статье
«Политика как поэтика. (Случай Андрея Соболя)» (вернее, скажу, не слишком
преувеличивая, в историко-литературной повести). Начиная с народовольцев,
практика терроризма, вызвавшая к жизни институты конспирации и провокаторства, породила, естественно, не только новую
острую сюжетику, но еще и новую поэтику прозы.
Действия противоборствующих сил — охранительных органов власти и ее
оппозиционеров, — поначалу определяясь соответственно полицейским уставом и
партийными программами, с обострением борьбы оборачивались, метафорически
говоря, «политическими спектаклями» в самых разных жанрах (трагедия, фарс, триллер и пр.). Наиболее эстетически
чувствительные к «поэтике политики» писатели, особенно из участвовавших в активной конфронтации с властью,
порой впадали в стилистическую зависимость от политики. Иногда литературе это
шло на пользу. Талантливый прозаик Андрей Соболь (1887–1926), беглый
каторжанин, политэмигрант, ярый антибольшевик (эсер),
в пореволюционные годы, чтобы
наконец жить на родине, примкнул к «писателям-попутчикам» (но жил, увы,
недолго: застрелился в 1926 году, не высидев, можно сказать, спектакля
собственной жизни). Конспиративная жизнь подпольщика настолько была его
повседневностью вплоть до Февральской революции, что со временем
«конвертировалась», по формуле Вл.
Хазана, в «конспиративную поэтику», стратегия которой сводится к применению
«детективного стилевого арсенала внутри совершенно не детективной по содержанию
и целям прозы». Вот несколько приемов этого
письма: «дефицит сведений о герое, точнее, нарратив, построенный в виде такого
дефицита», вообще всяческие «текстовые недоговоренности, умолчания, интригующие
обмолвки, авторские “объяснения”, ничего на самом деле не объясняющие и не
проясня-ющие, а только еще более запутывающие дело и пр., и пр.». В жанре
детектива водить читателя за нос сам бог велел, ну а в нежанровой прозе?
Куда выводит вся эта конспирация слова у Андрея Соболя? К выразительной прозе,
к хорошей литературе о жизни как таковой, судя по сочинениям Соболя (переизданным
только в постсоветское время). «Художественный мир соболевской
прозы разворачивается не увиденным в широкой визуальной перспективе, а в
качестве выхваченного из общего “течения действительности” отдельными,
дискретными порциями, деталями, кусочками, как бы “подсмотренный”» —
подытоживает Вл. Хазан. И,
может быть, тем успешнее читателю удается конвертировать чтение в знание.
Возможно ли оценить количественно силу связи между двумя
поэтиками — политики и литературы? С какой-то степенью точности — да, и легче
это сделать для поэзии. Кирилл
Постоутенко в статье «От нормативной поэтики к поэтическим нормам: микросоциологические наблюдения над советской поэзией 30-х
гг.» обсуждает все еще нерешенный в социологии
поэзии (тоже мало разработанная дисциплина) вопрос — что такое
поэтическая норма. В качестве иллюстрации к одному из пунктов своей методологии
Постоутенко приводит составленную им числовую таблицу со статистикой, которая
подтверждает интуитивное предположение о влиянии политической атмосферы в
обществе на звук стиха. Бесспорно воздействие всего духа революционной эпохи на
просодию сочинявшихся стихов, Маяковскому («Как делать стихи») не возразишь.
Да, в 20-е годы тонический метр,
один из параметров «революционной» поэтики, стал теснить традиционную силлабо-тонику; нередко в пределах одной
строфы тонический метр перемежался с силлабо-тоническим — как новый мир со
старым в реальной жизни. Но когда революционный тон в советском обществе пошел на спад, силлабо-тоника вернулась. Постоутенко прослеживает
эволюцию метрических норм, сравнивая публикации в советских журналах «Звезда» и
«Октябрь» в 1930 и 1938 годах на фоне эмигрантского журнала «Современные
записки» (где в рассматриваемый период преобладал, конечно, традиционный стих).
Вот избранные из таблицы говорящие числа
(округленные ради удобства читателей): в 1930 году в «Октябре» среди всей
напечатанной стихотворной продукции доля силлабо-тонического стиха — 39%,
тонического — 32%, нерегулярного (смеси того и другого) — 29%; в 1938 году
числа соответственно таковы: 85%, 0%, 15%. Журнал «Звезда» дает похожую картину
(к чистому нулю тоническую просодию, правда, не сводит). «Силлабо-тоника стала на долгие годы
таким же знаком социокультурной стабильности, как советский рубль или Сталин на
трибуне Мавзолея».
Надо сказать
и о тех немногих работах сборника, где рассматривается влияние художественного
слова на политику, а не наоборот. Точнее говоря, связь двух феноменов
прослеживается тут на той стадии, когда автор, значимо задетый политической
атмо-сферой своего времени, создает в ответ произведение, значимо
воздействующее на властную систему.
Любовь Киселева в статье «На
подступах к николаевской идеологии: “национальное представление” в русском
театре начала 1820-х гг.» знакомит в деталях с двумя историческими (вернее,
псевдоисторическими) пьесами Р.М. Зотова, который создал специально для них
жанровую модификацию драмы — “национальное представление” (с подзаголовком
«русское сочинение»). Историк литературы
раскрывает вклад этих канувших в литературное небытие сочинений (степень сочиненности исторических событий в них
поражает: Иван III сражается
с Тамерланом, уже тридцать пять лет лежащим в могиле, и пр., и пр.) в развитие
национальной идеологии, в появление уваровской триады (Самодержавие, Православие и Народность), «легко вошедшей в
сознание современников», по мнению Л. Киселевой.
Противоположный
случай генератора с отрицательной обратной связью представлен в статье «Не соцреализмом единым. Обсуждение романа
Владимира Дудинцева “Не хлебом единым” в Советском Союзе в 1956–1957 гг.». Сусан Иконен дает полный отчет о том, как не вполне
соцреалистическая поэтика (в то, насколько «не вполне», статья не углубляется)
вызвала зигзагообразную реакцию власти и в конечном случае способствовала
политике оттепели. Полнота отчета, включившего в себя ранее неизвестные
«партийные документы», не говоря о систематизации соответствующей газетно-журнальной массы, выводит его на уровень
энциклопедии «дела Дудинцева».
Статья Евгения Пономарева «Последний
советский учебник» возвращает метафоре «поэтика власти» ее узкий смысл —
система словесных пропагандистских конструкций. Речь идет о комплекте школьных
учебников по литературе с 8-го по 10-й класс (выходивших в разных редакциях с
1968 по 1976 год), вдохновленном оттепелью к очередному переписыванию русской
классики и «успешно притворившимся научным и свободным от идеологии». Евгений
Пономарев подробнейшим образом прослеживает «притворство» учебника,
напоминающего ему «тягучее желе».
Статьи
сборника затрагивают самые разные аспекты взаимодействия политики и поэтики — в
отдельных случаях не слишком сильного, а порой и... нулевого. Словно здесь
политика понимается в переносном значении слова, политика как стратегия автора
для достижения тех или иных личных целей — как в творчестве, так и карьере. К
примеру, статьи «Стратегия текста автобиографической направленности в поэзии
Фета 1860-х» Леи Пильд
или «Марк Алданов и Нобелевская премия» Магнуса Юнггрена или Дениса Ахапкина «Об “изумлении
языком”: Бродский и Геродот» интересны и важны для истории литературы, но — не
темой связи литературы с государственной политикой или «поэтикой власти», как
ни понимай эту метафору и какое удовольствие ни получай от чтения. То, что
проблематика сборника, тематизируясь на весьма
широком культурном поле, выразилась в крайне пестрой мозаике
литературоведческих сюжетов, удивляет столь же мало, сколь мало разочаровывает:
все работы хорошие и разные. Их почти два десятка, о всех сколько-нибудь подробно не скажешь, в рецензию
не поместится даже мозаика аннотаций ко всем статьям, но процитируем хотя бы
выразительные заголовки не упомянутых. У заголовков есть своя поэтика.
Тимур Гузаиров.
«“Неправильность языка” Пушкина в “Истории Пугачевского бунта”». Юрий Цивьян.
«Кино и власть — первое свидание». Антон
Кюналь. «Святой на оперной сцене:
мимикрия и маскировка». Геннадий Обатнин. «К реконструкции обстоятельств
одного доклада об арийцах и семитах». Эдуард
Вайсбанд. «Стихотворение Ф. Сологуба
“Братьям”: польско-еврейская адресация в контексте Первой мировой войны». Николай Поселягин.
«Речь и язык революции в романе Б.Л. Пастернака “Доктор Живаго”». Олег Лекманов, Михаил Свердлов.
«Николай Олейников в Бахмуте в 1921–1925 гг.». Александра Чабан. «“Адам, созданный
чудом революции”: литературная позиция М. Зенкевича в критических статьях
1918–1922 гг.». Татьяна Никольская.
«Богема и власть (“Голубые роги” и “H2SO4”). Михаил Ефимов. «Мирский как советский
критик: стратегия / трагедия двусмысленности».