Виктор
Коваль.
Персональная выставка. — Самара: Засекин (Цирк Олимп), 2014.
Свежая
книга Коваля спешит упредить, что автор этого поэтического сборника — художник.
Искусства кажутся пресноватыми в своем изначальном виде в нынешнее время
проектов; они меняют агрегатные состояния: книжка превращается в экспозицию,
читатель — в зрителя, стихи — в портреты, пейзажи и зарисовки.
Насколько содержимое этой книжки шире, чем персональная
выставка (картины на стенах, графика под стеклом), настолько Коваль больше чем
поэт с художественным образованием (или художник с поэтическим восприятием). В
этом смысле название и структура книжки ей узковаты, они, по застенчивости ли,
преуменьшают значение этих стихов.
Кстати, как многим известно, Коваль еще и актер. Разве что
вот музыкальное дарование, по признанию автора, обошло его стороной: «Мне бог
велел на музыке играть, / а вот природа в слухе отказала», — однако
всяк, кто видел и слышал выступления Коваля, человека-оркестра, сочтет,
что автор кокетничает.
Взгляд Коваля — не столько художника, сколько наблюдателя,
акына. Коваль что видит, о том и поет, только вот сюжеты в поле его зрения
попадаются отборные. Что естественно — с такой-то оптикой!
Действительность, как подсолнух за солнцем, следует за
поэтом, греясь в лучах его радостного интереса. Осуществляется энергообмен, продуктом которого
становятся стихи, улыбящие самый плотно сжатый рот.
Дело не в смехоте, не в юморе, а в участливом,
нежно-веселом азарте, с которым автор смотрит по сторонам, развивая
действительность, приращивая ее новыми смыслами, уводя в песенно-поговорочные
дали.
Эмпатия за
ручку с симпатией — в свите Коваля Вити, вернее, в компании, потому что Коваль
— хоть король, но без свиты и прочей атрибутики.
Королевского в нем
— величавость, несуетность, какая-то врожденная
литературная пунктуальность. Особый, заботливый (как к подданным) интерес к
малым и великим сим. Мы пройдем мимо лягушки, ну, глянем, а Коваль напишет о
ней, притом как о гражданке. Все насельники его стихов равны меж собой, и всем
им равен автор — искренний, открытый, свободный. Простой, да не простой.
Рыцарственный. Немного странный в этой своей чуть смущенной открытости, однако исключающий фамильярность и амикошонство (король!).
Возвышенное косноязычие (как бы) Коваля: проявление той самой
свободы, которую не выпрямить размерами и рамками. Этой свободой говорения
достигается невероятное изящество, чисто ковалевское скороговорчатое шаманство.
Не выходя из квартиры, только лишь оглядевшись, из картины
окружающего он извлекает вот такое 3D:
Вид сверху: в
трещинах паркет.
Вид снизу:
потолок протек.
Вид сбоку:
выцвели обои.
Давно,
усталый раб,
замыслил
я побелку, оклейку и циклевку.
Под взглядом Коваля расцветает все,
на что он падает: бумага возле телефона, «исписанная всяким вздором»,
неисправный домофон, записка на парадном, соседи по лифту, опенок (говорящий).
В финале фантасмагоричной и убийственно-точной
картинки оптового рынка — по ступенькам из пяти строк автор провожает нас в
товарно-денежную преисподнюю, смешную, но и страшноватую.
Особенность конкретного простора: «Замылка взора, / Тыщи как
копейки, / Рука судьбы, / Плечо индейки». И, наоборот, пугало в бушлате Коваль
возводит в ранг садово-парковых скульптур, равняя с Зевсом в Летнем саду.
Ему интересны природа живая и
неживая, люди и вещи, отбрасывающие друг на друга рефлексы, цветовые и
смысловые, и в этом он особенно художник. Как многие художники, Коваль
сохраняет детскость взгляда, негромко изумляется многоцветности мира, — в
отличие от взрослых, погрязающих в себе.
Что сделает с мухой взрослый?
Отмахнется. Брызнет дихлофосом. Ребенок попробует ее
приручить, художник подкрадется и нарисует. В повествовании о конфликте девушки
Розы и мух симпатии Коваля — на стороне последних. Впрочем, мухи у Коваля
непротивные, эстетически выдержанные, радужные, некоторые даже — с именами.
Коваль смотрит на мир дружелюбно,
он готов превращать в игру любое обстоятельство, кидающее ему мячик
впечатления. Стихи «На Арбатской»
— пример такой игры (в данном случае футбола), разрастающейся в целый безумный
матч и задействующей все больше героев, где у каждого
своя партия. Автор выступает здесь и драматургом, сочинившим историю, и жертвой
фатума:
Не хочешь — а
влипаешь в передрягу,
Хоть ты
запрись, да окна все закрой!
Четвертая
секунда — и «Бродягу»
Играет
нищий. Да. Одной рукой.
Сюжеты напрыгивают на поэта везде —
в маршрутке, в метро, на бульваре, в лесу, в лифте, и эта география легла в
основу сразу двух разделов книжки: Пейзажи и Москов-ские зарисовки.
В его поэзии смешное и забавное замешано со
взрослой мудрой печалью; добавленная в тысячных долях промилле, она мало
обращает на себя внимания и почти не различается зрением и слухом: скорбная —
или свет так упал? — складка...
Какое дело ему до двух вместе живущих стареющих сестриц?
Женщины Натальи с котом, мужем и свекровью? Радужных мух? Страждущего алкаша,
которому не отпускают настойку боярышника? Коваль застенчиво любуется нехитрым
узором их бытия, различает и слышит цветистую муку чужой жизни, жалеет, но так,
чтобы не обидеть.
Такт! Щепетильность! Вот что придает его остроумным текстам
особую вибрацию, несравненную ковалевскую интонацию.
Коваль вежлив, предупредителен и, обратная сторона медали, преисполнен чувства
собственного достоинства. Вот, скажем, его превосходный, практически
хрестоматийный текст-отчет о встрече с завучем школы. Обыденная, хоть априори
неприятная ситуация «вызова в школу» в передаче Коваля превращается в
трагикомедию положений. Заботливый отец, Коваль сначала ставится завучем на
место школьницы-дочери, оттуда он перебирается на место солдата срочной службы.
Чувствуя, что выходит из себя, свободолюбивый Коваль выходит из диалога, из
кабинета, из стихотворения —
Меня тут нет. Я
отслужил — и хватит!
Мне зав.
учебной частью — не жена.
Так что ж
она гундит, как старшина?
Зачем
безличный воздух виноватит? —
отчуждаясь,
как персонажи его знаменитой Лекции по политэкономии. «От этой заморочки Джон ходит в оболочке!»
Чувствительный к красоте (в широком смысле), Коваль «На
Гоголевском бульваре» издалека, сдержанно — нельзя же обижать брата-художника —
выражает свое неодобрение городской скульптуре. При этом претензия
функционально-эстетического характера чеканно точна: «Шолохов в лодке сидит
поперек людского потока... Но мимо — как ни пройду — спотыкаюсь».
В забитом людьми лифте, будучи загерметизирован
на несколько мучительных секунд, Коваль уходит в изучение носков собственных
ботинок. Но и здесь ему нескучно, есть чем поживиться!
В трагической сцене дорожного происшествия Коваль ухитряется
увидеть «хорошее»:
У развилки на
Вербилки
«Запорожец»,
дико воя,
Неделимое
раздвоил:
Дух
водителя такого-то
от плохого
отделил
Тела
смертного, хмельного.
А вот какие строки — бессмертные, как дух водителя, — вложены
автором в уста майора и обращены к толпе не желающих расходиться «в
демонстрации протеста против пагубного места»: «Расходитесь по домам! / Ваши
катастрофы там!».
Нижеследующий текст — выход в несколько измерений. Смесь
смешного, нежного, величественного и обыденного, яви и сна, принадлежности
Вселенной и метафизиче-ского одиночества.
На даче все мои
остыли чувства.
Теперь
одна, за то, что бесконечна,
Меня
вселенная волнует и капуста,
Тем, что
вся в лист ушла без кочана.
Известно,
надо жить с собою в мире
И о
самом себе особенно не грезить.
Считаю,
засыпая: ?…три, четыре…?
И дальше
снится мне, что девять десять.
Эта книжка Коваля тише, созерцательнее, чем предыдущая, огишная. Поэт, художник, артист, гражданин Вселенной и ее
же король, Виктор Коваль идет по выставке — собственной книге. Большеглазый, с гуцульскими усами, трогательный. С ним тянет
потолковать, но выставка — виртуальная, посетители лишены возможности с Ковалем
поговорить и уж тем более выпить.
В идеале стихи Коваля нужно слушать и смотреть в его
собственном исполнении. Но всякий держащий эту книгу в руках попадает в орбиту
космического обаяния, дружелюбия, рыцарственной галантности, величавой
чудаковатости. «Персональная выставка» Коваля — счастливая возможность немного
замедлиться, перенастроить оптику, смахнуть с чела и плеч суету. Да, и немного
захмелеть — безо всякого фуршета.