Сергей Игнатов. Фидель да Габриэль. Повесть-фантазия. Сергей Игнатов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Сергей Игнатов

Фидель да Габриэль

Об авторе | Сергей Николаевич Игнатов родился в Москве в 1965 году

Об авторе | Сергей Николаевич Игнатов родился в Москве в 1965 году. В 1990 году окончил факультет журналистики МГУ. С 1991 по 2007 год работал на телевидении корреспондентом, затем обозревателем телекомпании ТВЦ. С 2007 года — фрилансер.

В журнале «Знамя» были опубликованы повесть «Муха» (2005, № 1) и рассказы (2006, № 3). Живет в Москве.

 

 

 

Фабула этой повести пришла ко мне откуда-то извне в мае 2013 года. Пришла вся сразу, в законченном виде. Только сиди и записывай. Что я и сделал. Работалось мне легко и радостно. Ведь оба горячо любимых мной человека — Фидель Кастро и Габриэль Гарсиа Маркес — тогда были живы. Мне казалось, что пишу я в их присутствии и чувствую, что в тексте они одобряют, а что нет и где необидно смеются над моими выдумками. Ощущение было такое, что я на самом деле провел в их обществе некоторое время. Интересное, скажу я вам, ощущение.

Повесть была закончена через три месяца. В августе 2013-го. А еще через полгода с небольшим Габо умер. Фидель остался один. Их совместные рыбалки и беседы остались в прошлом.

Действие же моей повести происходит годом раньше. И я решил не менять настоящее время повествования на прошлое. В конце концов Кастро и Маркес принадлежат вечности, для которой что прошлое, что будущее — только слова. И потом, каждый, в чьем сердце есть место для Фиделя да Габриэля, должен иметь возможность присесть на Коралл рядом с ними в том времени, когда оба они были живы. И тихонько послушать, о чем это они говорят между собой. Ну, или могли бы говорить.

1

Умопомрачительный карибский закат сегодня творится только для них двоих. Только им двоим в этот вечер сияет трансцендентальная, растворенная в повседневной вечности панорама, которую каждый из них впервые увидел еще тогда, когда матери младенцами вынесли их на побережье, чтобы грудное молоко пропиталось закатным океанским солнцем. Панорама, которую каждый из них долго еще будет видеть даже после смерти.

Ни одно человеческое существо не может любоваться этим закатом над Кубой здесь и сейчас. Только они двое, если не считать окаменевших костей конкистадоров, еще более древних костей индейцев племени таино, вырезанных конкистадорами, добела обглоданных сухопутными крабами костей защитников Плайа-Хирон да совсем юных, невыразительных и случайных здесь костей современных утопленников.

Они двое — единственные живые души внутри плотного кольца из подводных лодок и штурмовых катеров с моря, вооруженных до зубов моторизованных военных и отборной гвардии телохранителей со стороны суши. Все это предназначено одному из них, но он позвал в гости другого, и они оба так дорожат этими редкими встречами, что тот, кому все это предназначено, впервые в жизни думает: сомнительное удовольствие быть вечным пленником своей охраны все же иногда имеет свои плюсы. А еще, сразу за кольцом, притаилось множество карет «скорой помощи», нашпигованных самым современным оборудованием, и пара санитарных вертолетов. Это уже предназначено им обоим. Потому что старость у них — общая. Они оба знают про эту засаду, но оба улыбаются, когда думают об этом. Они-то знают: если кому-то из них приспичит дать дуба именно сейчас — все равно никто не успеет. Они-то знают, что отнять человека можно только у чужой, случайной смерти, но у своей собственной, той самой, с которой они оба уже давно обо всем договорились, — никогда. Они-то знают: все кареты «скорой помощи» носятся по миру с грохотом и воем только из чистейшей досады, что вечно всегда и везде опаздывают.

Они стоят рядом, глядя на океан в благостном стариковском умилении влажными, прозрачными, как будто полыми внутри, глазами, выцветшими от того, что им приходилось видеть помимо этого не делимого на двоих заката. Они стоят очень близко друг к другу. Очень старенькие, ослабленные длинной жизнью. И несильные порывы ветра с океана слегка покачивают их из стороны в сторону, как подвешенные на ниточках высушенные шкурки игуан. Время от времени ветер сталкивает их плечами, и оба смеются смехом, похожим на звук, с которым перекатываются в огромном стручке малинче сухие семена. Они смеются, потому что дух их все еще настолько свеж, что его хватит на многие поколения вперед. И первые из тех, грядущих поколений уже берут взаймы силу духа этих двух гигантов и пользуются ею, как своей собственной. А они стоят и смеются над своей старческой слабостью. Зажившиеся, изжившиеся, пережившие несколько поколений иллюзорных друзей, настоящих врагов, временных соратников и вечных завистников, созданных одним из них в сказках, а другим — в реальности и перемешанных теперь в неразберихе человеческой памяти.

Два их профиля такие четкие, твердые и острые, что кажется — тронь и обрежешься. Такие же спрессованные и окаменевшие, как Коралл, на котором они стоят. Такие же древние и загадочные, как он. И точно так же, как он в незапамятные времена был выдавлен из океана, так и они были подняты над текучим человеческим морем. И так же, как Коралл, после смерти они станут атрибутами вечности.

Многие полагают дружбу между почтенными сеньорами Габриэлем и Фиделем чем-то само собой разумеющимся. Как домохозяйки считают вполне естественным ставить два блюда одинаковой величины на одну полку. Это не так. Вернее, не совсем так. Уважать и почитать друг друга они начали еще заочно. Как только сеньор Фидель впервые прочел книгу сеньора Габриэля. А сеньор Габриэль впервые узнал о делах сеньора Фиделя из хроники. Он уже и не помнит — из газет или по радио. А вот дружба пришла потом. Настоящая, щемящая сердце дружба с безоговорочным и полным приятием друг друга как есть, без лести, оценок, деления на хорошее и плохое, на добро и зло. Началась после первой личной встречи и, как все самые верные и бескорыстные дружбы на свете, не от хорошей жизни.

На самом деле они встречаются не для того, чтобы порыбачить, а для того, чтобы удостовериться в собственной реальности. Как два человека, выживших в катастрофе, о которой, кроме них, никто не знает или в которую, кроме них двоих, никто не хочет верить.

Дело в том, что, едва пообщавшись на общие темы, выразив, согласно этикету, свое отношение друг к другу и окружающему миру, они пришли к одному и тому же неутешительному выводу. Оказалось, что столь различные реально-сти, созданные ими в жизни, независимо от воли каждого из них, с течением времени перерождаются в свои противоположности, сближаются и неизбежно станут неотличимы, как только оба пересекут пределы нашего мира.

Магическая, сказочная реальность книг сеньора Габриэля, погружаясь в человеческое море, выныривала из него пропитанной такими подробностями, такими мелочами повседневного бытия, какие сеньору Габриэлю и в голову не могли прийти, когда он сочинял свои сказки. Но многочисленные показания «участников» и «свидетелей» придуманных сеньором Габриэлем событий превращали эти вымыслы в то, что все считали самой настоящей правдой. И люди говорили: «Да, так и было на самом деле. Иначе и быть не могло».

Реальность же сеньора Фиделя, такая, что реальнее, вроде бы, уже и некуда — физическая, историческая, географическая и вся остальная, — вела себя с точностью до наоборот. Его Революция, труднейшие годы построения социалистического государства в окружении врагов и просто-таки адски тяжелые годы, посвященные обоснованию того, что это — хорошо, все подвергалось сомнению. Стараниями таких же «свидетелей» и «участников», что бесили сеньора Габриэля, а также при поддержке слухов, прессы, ученых и бюро внешней пропаганды Пентагона реальность сеньора Фиделя плыла, как марево над раскаленными песками действительности. Все, что он пережил, все, что совершил сам и на что сподвиг совершить других, все, что видел своими глазами и заставил увидеть весь мир, — все превращалось в легенду, сказку, метафору, обобщение — во все что угодно, только не в то, чем оно было на самом деле.

2

— Вы представляете, глубокоуважаемый сеньор Фидель, — жаловался сеньор Габриэль, — приходит ко мне недавно человек и с порога заявляет, что в молодости он де имел сексуальную связь с Камиллой Сагастуме1. И что она в благодарность мне за то, что прославил ее имя, женские прелести и аппетит, велела передать поклон (незнакомец глубоко поклонился) и букетик фиалок. В доказательство правдивости своих слов врун достал откуда-то из-под мышки жестяную коробочку, открыл ее, поддев слоящимся желтым ногтем, и высыпал на мой рабочий стол кучку трухи. Конечно, сотню с лишним лет назад эта труха могла быть чем угодно. Да хоть бы и фиалками. И действительно, надо отдать гостю должное, труха и по сей день источала тонкий аромат ночных фиалок. Причем лучший из тех, какие приходилось мне обонять за долгую жизнь.

У другого непрошенного посетителя сеньора Габриэля был бешеный, не свойственный его преклонному возрасту взгляд и дерганая, порывистая жестикуляция разуверившегося во всем революционера-неврастеника. Не обращая внимания на явные нестыковки во времени, он утверждал, будто он — восемнадцатый сын полковника Аурелиано Буэндиа2.

Сын — не написанный и не явленный миру пером сеньора Габриэля, а потому и не убитый ни в ночь бойни, когда погибли шестнадцать из семнадцати его братьев, ни через много лет, когда убили Аурелиано Влюбленного1. Послед-него из семнадцати.

— Куда им, этим канальям, убить меня! — шепелявил старик, нервно хихикая и беспричинно оглядываясь по сторонам, — меня ведь нет, пока вы меня не написали! Отличная конспирация, ведь правда, сеньор Габриэль?! Я даже эксперимента ради прямо в глаза угрожал этим ублюдкам расправой. А они смеются и не верят, что я есть. Вы представляете, сеньор Габриэль, не верят своим глазам! А вам — верят!

Он — восемнадцатый сын полковника Аурелиано Буэндиа, Аурелиано Вечный! Так он себя назвал по аналогии с прозвищами убитых братьев. И он, Аурелиано Вечный, собирается развязать тридцать третью освободительную войну после тридцати двух, проигранных его отцом, и выиграть ее.

Не вдаваясь в мелкие подробности, кого и от кого он собирается освобождать, дерганый, как марионетка в неумелых руках, визитер умолял сеньора Габриэля всего о двух простых вещах: написать эту тридцать третью войну и написать его самого — Аурелиано Вечного! Вот так просто, сесть за свой стол и написать, как он написал все остальное! И тогда, продолжал визитер, бегая гнилым взглядом, когда и ход войны, и ее итоги будут написаны и незыблемы, удастся избежать огромных человеческих жертв, свойственных реальным войнам. И, что не менее важно, удастся избежать злокозненной фальсификации, которой подвергают политики и обыватели реальные исторические события. Ведь кому, посудите сами, придет в голову вымарывать и переписывать историю, сначала написанную и только потом случившуюся. Да к тому же со всех сторон защищенную «Законом об авторском праве и смежных правах». «Да и мне не протянуть столько, чтобы пережить настоящую войну», — печально и как-то очень доверительно добавил посетитель.

Старик говорил так горячо и убедительно, так заражал своим предсмертным энтузиазмом, что, наверное, убедил бы кого угодно. Если бы перед ним не сидел один из величайших и лучший среди живущих сказочников мира.

Как акт отчаяния и последнее, самое неопровержимое доказательство своей правоты старикан предъявил золотую рыбку с выковырянными в тяжелые времена глазами. Незнакомец утверждал, что эта рыбка сделана лично его отцом, полковником Аурелиано Буэндиа, за неделю до смерти в одиночестве, среди бесконечного дождя над Макондо2.

Незнакомец замолчал, достал идеально чистый носовой платок, вытер им слезы, сопли, слюни и пот. Потом подбоченился, выпрямился и совершенно официально предложил сеньору Маркесу пост министра культуры или любой другой на выбор в Новом Мировом Правительстве. Это Правительство возникнет немедленно после тридцать третьей победоносной войны, которую сеньор Габриэль и напишет прямо сейчас, не сходя с этого самого места. Незнакомец вычурно и с достоинством извинился, что не предлагает сеньору Габриэлю президентское кресло. Ведь оно по праву принадлежит ему самому. И наконец, на секунду превзойдя великого сказочника, старик, словно иллюзионист, взял из воздуха сверкающий белизной хорошей бумаги документ и протянул его хозяину. Это был официальный приказ Президента Нового Мирового Правительства о том, что сеньор Габриэль назначается министром Всего Чего Угодно. Документ был скреплен дюжиной печатей и одной-единственной размашистой подписью с залихватской загогулиной на конце.

Ну прямо из вашей книжки персонаж, уважаемый сеньор Габриэль, — с пониманием заметил сеньор Фидель.

Тот помолчал, а потом улыбнулся каким-то своим мыслям и рассказал еще одну историю из своей бездонной коллекции абсурдов. Историю, довольно милую, чтобы не так воротило с души от всех прочих.

Буквально на днях, бесцеремонно нарушив дорогой ценой добытые сеньором Габриэлем покой и одиночество своей свежестью, красотой и обезоруживающей наивностью, его посетила девушка. Еще почти ребенок. Она приволокла с собой увесистый букет алых маков и шлепнула его на стол прямо под нос сеньора Габриэля. Она сказала, что остов испанского галеона1 по-прежнему там, среди сельвы. И вокруг него по-прежнему безбрежное море алых маков. И вот они, эти маки. И что она очень сожалеет, что сеньор Габриэль рассказал об этом сказочном месте всему свету. Больше ста лет об этих маках никто не вспоминал. Но теперь, в эпоху кризисов, какому-то долбаному коммерсанту (она так и сказала — долбаному) пришла в голову мысль использовать галеон, окруженный маками, как туристическую достопримечательность, а имя сеньора Габриэля как раскрученный бренд в рекламе этого сказочного места. И крупнейшие туристические агентства мира включили его в свои прайс-листы. И что он, сеньор Габриэль, может теперь радоваться! Потому что и макам, и галеону, и сельве очень скоро — пипец (она так и сказала — пипец) из-за его невоздержанности на язык! Она, к счастью, успела нарвать маков до массового появления туристов. Но на обратном пути видела с вертолета, что к безбрежному полю маков сквозь сельву рубят дорогу. Да так рубят, что у нормального человека захватывает дух и слезы наворачиваются на глаза. Сначала строем идут какие-то ужасные огромные мясорубки, похожие на механических серийных убийц. Они соскабливают с земли всю растительность. За ними, опять же строем, идут катерпиллеры и сравнивают с землей саму Землю-Мать. За ними — исполинские грузовики со щебенкой и дымящимся асфальтом. За грузовиками — катки, после которых остается новенькая, ровнехонькая дорога. А дальше, словно игрушечные в сравнении с этими монстрами, движутся изящные белые автомобильчики, которые рисуют дорожную разметку. И, наконец, по всем четырем полосам только что материализованного из ничего автобана медленно течет река легковых автомобилей всех цветов, размеров, форм и марок. Они идут плотно, бампер к бамперу, и битком набиты туристами, гамбургерами, фотоаппаратами, собачонками, скукой, самодовольством, комиксами, тоской и прочими стандартными атрибутами экологической катастрофы. Вся эта мерзость воняет на обе Америки и простирается до самого горизонта, покуда видит глаз. И вся эта сволочь не сможет притормозить, даже если захочет, чтобы в последний раз увидеть море маков, а пройдет его насквозь. Потому что задние напирают на передних, а дороги обратно не предусмотрено по коммерческим соображениям. А вдоль новенькой магистрали стоят новенькие указатели: «До безбрежного моря алых маков 100 миль», «50 миль» и так далее. По обе стороны готового шоссе с неимоверной, видимой даже на глаз скоростью строятся мотели, гостиницы, супермаркеты и рестораны быстрого питания. От последних, перебивая смрад выхлопных газов и миазмы жизнедеятельности туристов, нестерпимо разит фастфудом.

Девушка, раскрасневшаяся от своего трогательного детского гнева, неожиданно замолчала и попросила автограф. И, пока сеньор Габриэль расписывался на каком-то клочке бумаги, она сконфуженно пробормотала в объяснение своей беспардонности: «Это для того… ну… в общем, пока вы не умерли, сеньор Габриэль». Поняв, что она только что ляпнула, девчонка сконфузилась еще больше, порывисто чмокнула сеньора Габриэля в щеку и выбежала на улицу. Там ее ждал «Мазератти» с водителем-нянькой и джип с охраной. Конечно, она тоже была лгунишкой. Правда, единственной из лгунов, от кого у сеньора Габриэля осталось что-то хорошее — воспоминания и букет алых маков, проросших сквозь оранжереи его фантазии прямехонько в реальность, чтобы порадовать этого ребенка.

По большому счету, почитателей творчества сеньора Габриэля можно понять. Неудержимое воображение, талант переживать жизненный опыт сотен людей как свой личный и единственный, гипнотический слог — согласитесь, не каждый выдержит напор такой сказки. Ведь сверкающий поток вымысла врывается в читательскую повседневность, как к себе домой, и с самых первых строк составляет серьезную конкуренцию реальности в чистоте цвета, силе звука, насыщенности запаха, да и, что там говорить, в правдивости самой правды. И кое у кого, конечно, сносит крышу. Не без того. И потом, отсутствие точных дат делает события, описанные сеньором Габриэлем, более убедительными в глазах читателей и более значительными для истории. Иногда настольно значительными, что сказки сеньора Габриэля приобретают эпический масштаб, а случайные имена действующих лиц становятся нарицательными на всех континентах мира.

3

А вот у сеньора Фиделя все было наоборот.

— Они не смогли уничтожить нас физически, — говорил он зло и сокрушенно, — не смогли удавить экономически — кишка тонка. Так вы знаете, уважаемый сеньор Габриэль, что они придумали? Они принялись за историю!

И действительно: пусть Команданте самолично участвовал в некой военной операции и помнил весь ее ход поминутно! Пусть в этой операции участвовали десятки человек и сотни были свидетелями! И пусть даже сохранились подлинные кадры кинохроники, добытые и неоспоримо подтвержденные оператором-самоучкой ценой собственной жизни! Но только один хрен! Бо?льшая часть исторических опусов, которые появляются в так называемом цивилизованном мире, имеет мало отношения к тому, что было на самом деле. И чем дальше во времени — тем меньше. Последовательность событий, их причины, следствия и значение для истории многократно и с удовольствием перевирались закордонными бумагомараками. Всем известные и поминутно зафиксированные документально события подвергались сомнению. Их даты произвольно переставлялись под бдительным присмотром самых отъявленных научных авторитетов. А учебники истории за пределами Кубы так много раз переписывались, и каждый раз с такой оголтелой субъективностью, самоотверженной авторской энергией и неудержимой фантазией, что превратились в беллетристику.

— Не стоит так расстраиваться, уважаемый сеньор Фидель, — попытался успокоить друга сеньор Габриэль. — Ведь есть вы, есть я, и есть еще много тех, кто знает, как было на самом деле.

Сеньор Фидель грустно улыбнулся:

— Не обольщайтесь, мой дорогой друг. Для тех, кто пишет эту галиматью, и для тех, кто ее читает, нет никакой разницы, есть мы с вами или нет. Они берут наши имена, вставляют в книжки, там из живых людей превращают нас в литературных персонажей, а потом заставляют их прыгать по своему усмотрению, как дрессированных собачонок.

— Да наплюйте вы на них, дорогой мой друг! — в сердцах воскликнул сеньор Габриэль, которого за живое задело последнее сравнение сеньора Фиделя. — Что вам за дело до их небылиц!

— Наплевал бы, уважаемый сеньор Габриэль, да не могу. Эти самые, как вы метко выразились, небылицы, если их упаковать под обложку учебника истории, обретают физическую силу. Вплоть до того, что с легкостью убивают живых и воскрешают мертвецов в реальном мире.

— Сильная метафора, дорогой мой друг, хотя и не новая, — улыбнулся сеньор Габриэль.

— Никаких метафор, мой друг, никаких метафор. Вот в Гаване рассказывают такую историю. Где-то рядом с магазином колониальной парфюмерии, на 23-й улице, до сих пор живет Бессмертный боец Первой колонны Революции1. Однажды в дом этого очень старого и уважаемого сеньора загадочным образом попала запрещенная книга. Это была новехонькая хрестоматия по истории латиноамериканских революций, изданная на испанском в одной из континентальных стран. Старый сеньор почти не видел, и поэтому, как всегда в таких случаях, попросил внучку почитать ему книгу на страницах, посвященных его юности. Прилежная школьница быстро нашла нужное место и стала читать. Дед внимательно слушал, не перебивая, до самого конца. Потом попросил перечитать еще раз. Потом попросил девочку уточнить, ту ли страницу она открыла, не перепутала ли она место, время и характер событий. Девочка еще раз внимательно все проверила и ответила, что в учебнике все именно так, как она и прочитала. Дед некоторое время посидел тихо, размышляя над главными событиями своей жизни, за которые он, кстати, получает пенсию и которых, как теперь оказалось, не было вовсе. Потом встал, отодвинул занавеску, служившую вместо двери, вышел на балкон, кряхтя и сетуя на старческую немочь, перегнулся через низкие перила и выбросил себя на мостовую с третьего этажа.

Его похоронили, как хоронят героев Революции — с помпой, речами и вы-стрелами над свежей могилой. А когда усталые и заплаканные родственники вернулись домой, они обнаружили деда живым и здоровым, сидящим за столом в ожидании своих собственных поминок на том самом месте, где тот всегда сидел при жизни. Это был, конечно, шок. Но, спокойно и торжественно восседая перед строем перекошенных лиц, выпученных глаз и отвисших челюстей, ехидный старикашка вернул всех в реальность сакраментальной фразой: «А как, по-вашему, сукины вы дети, мне было сдохнуть, если, вашу мать, меня и вовсе-то не было на свете?!». И все успокоились, убрали приготовленное ими с поми-нального стола и зажили по-прежнему. А старый вояка взял новую моду. Когда встречался на улице с изумленным, перекошенным лицом, то, не дожидаясь глупого вопроса, сразу говорил, громко и отчетливо шепелявя: «Вот теперь-то точно не дождешься, паскуда!». А потом долго ехидно и жизнерадостно хихикал. Пенсию ему, правда, платить перестали. Как официальному покойнику. А зарегистрировать его воскресение актом гражданского состояния никто не решился. Потому что всем известно, кому принадлежит монополия на воскресение.

Иногда эти небылицы были настолько наивными, безобидными и сюрреалистичными, что сеньора Фиделя просто смех разбирал.

Вот, к примеру, один из старых государственных функционеров с почерневшими листами исторических хроник в руках убедительно доказывал сеньору Фиделю, что остров Куба — это панцирь огромной библейской черепахи. Той самой, на которой с доисторических времен держится мир. Правда, зверюга немного усохла за свою практически бесконечную жизнь. Но наше счастье, с воодушевлением восклицал чиновник, что рептилия не утонула от старости и испытаний водородных бомб. А дальше, не моргнув глазом, на полном серьезе предлагал использовать этот факт в переговорах с лидерами недружественных стран как непререкаемый аргумент в пользу вечной военной неприкосновенности Кубы и, что не менее важно, как естественное обоснование беспошлинной торговли кубинскими товарами по всему миру.

Другие враки были кощунством в чистом виде. Они унижали живых и оскорбляли мертвых.

Однажды некий очень известный журналист из одного крупного континентального агентства новостей записал длиннющее интервью с сеньором Фиделем. Но, вместо того чтобы откланяться и уйти, писака неожиданно заговорил, да так громко, чтобы слышали все, кто был в помещении. А камера, как потом оказалось, все еще была включена.

Ссылаясь на выгоревшие на солнце газетные вырезки и обрывки восьмимиллиметровой кинопленки, этот подонок пытался доказать сеньору Фиделю, что 17 апреля 1961 года в заливе Лос Кочинос не было никакого вторжения. То есть война-то была, но ненастоящая. Будто бы это просто снимали фильм. И даже не совсем фильм, а так, эпизод, фрагмент батальной сцены для одного голливудского боевика, который до сих пор с большим успехом идет в лучших кинотеатрах мира и, во-преки минувшему времени, продолжает давать отличные сборы. А когда Фидель только собрался задать один из своих каверзных вопросов, который, как всегда, вдребезги разобьет лживые вражеские инсинуации, ему, Фиделю, этот ублюдок даже рта не дал раскрыть, перебив: «Ну что вы, что вы, Команданте! Теперь любой ребенок знает, что кости в заливе и обелиски по берегам, равно как почести выжившим и траур по погибшим, — все это остатки декораций. Их либо бросили за ненадобностью, либо забыли забрать с собой киношники».

— Вы представляете, уважаемый сеньор Габриэль, — сокрушенно жаловался сеньор Фидель. — Вы представляете, до чего они доврались?! Они ведь не щадят даже память Че!

Уже несколько лет многочисленные и незнакомые между собой информаторы из разных уголков планеты сообщают о неуловимых провокаторах, которые, якобы, лично видели Эрнесто Гевару уже после его широко объявленной смерти и даже говорили с ним. Удивляет не то, что про Команданте Че Гевару распространяют слухи. Удивляет то, что их разносчики, находясь в тысячах километров друг от друга, врут фактически одно и то же. Будто их всех научили этому в одном месте, а потом развезли по миру или привезли каждому заранее заготовленный текст.

Эти подонки утверждают, что Команданте Нумеро Зеро самолично подменил себя другим человеком. Двойником, которого он, Гевара, специально для такого случая припас заранее. Будучи врачом, собственноручно изготовил путем многочисленных и длительных вивисекторских операций, что пострашнее пыток. Изготовил из ни в чем не повинного живого человека, которого вместо него и шлепнули в Боливии. А у него, то есть у Команданте Че, — домик в джунг-лях, больше похожий на небольшой дворец, взлетная полоса с Боингом 747-430 на ней и, несмотря на возраст, — молодая жена с кучей детишек, а также крепкие связи среди двадцати богатейших семей планеты. И в самое ближайшее время семейство сеньора Гевары станет двадцать первым.

Говорят, что вся эта история с Кубинской революцией, от которой ему ничего не досталось, и со всеми прочими революциями, какие безрезультатно пытался развязать Команданте Че, и, главное, его героическая смерть были не чем иным, как грамотным маркетинговым ходом и отвлекающим маневром гениального коммерсанта. Того самого, который и живет теперь во дворце. Будто бы его осенило еще в молодости, когда он слонялся по Мексике на мотоциклетке. Маркетинговый ход получился следующим: из всех идей, которые, как воздух, необходимы тонущему в собственном дерьме человечеству, чтобы не ощущать себя таковым, самая эффектная, востребованная и коммерчески привлекательная — идея борьбы с тем, что принципиально непобедимо. А именно — идея борьбы с собственным дерьмом. Следовательно, человек, сознательно погибший в неравной, изначально бесперспективной схватке с тем, что непобедимо, и есть герой. Но чтобы стать реципиентом всех дивидендов от успешно провернутого дельца, надо умереть не реально, а идеально — в головах человечества.

И теперь Команданте Нумеро Зеро единолично контролирует весь мировой бизнес сувенирной продукции со своим изображением. Делает он это эффективно и жестоко, используя методы герильи. Говорят, что любое, абсолютно любое его изображение на свете приносит доход оригиналу. Злые языки говорят, что даже если глупый подросток нарисует на стене граффити с его рожей, то к родителям ребенка приходят люди интеллигентного вида и объясняют ситуацию. Если те не верят, то люди интеллигентного вида говорят примерно следующее: «Вы уж лучше, дорогие родители, поверьте нам. Если вы не заплатите, то потом сами сможете сколько угодно рисовать портреты сеньора Гевары на стенах, макая пальцы в мозги вашего прелестного ребенка». И не было случая, чтобы кто-то не заплатил.

И еще болтают, будто этот гениальный коммерсант патологически влюблен в созданный им образ Гевары и относится к нему с болезненной ревностью. В частности, в 1997 году он был настолько раздосадован и взбешен эксгумацией мощей Команданте Че из-под взлетной полосы в Валлегранде и переносом их на Кубу, что испытал мощнейший гипертонический криз. И целая рота врачей за огромные деньги еле вытащила его с того света. Будто, едва оклемавшись, этот упырь обрушил на Фиделя и его людей шквал проклятий и сквернословия. «Ублюдки, дегенераты, тупые крестьяне! — якобы, кричал он, гримасничая и трясясь всем телом. — Какая тупость, какая банальщина — мощи, мавзолей… Твари! Они устроили из меня аттракцион для дегенератов! Недоноски! Вырожденцы! Твари!» — Ему дали успокоительное. А когда он обмяк и порозовел, его спросили, что он имел в виду? Он отвечал зло и обстоятельно: «Метафора, господа, метафора! Они так и не поняли ее. Крестьяне, господа, они крестьяне и есть. Посудите сами, — сколько всякой сволочи по миру пылится в мавзолеях. А взлетная полоса была у меня одного. (Он не отделял себя живого от Че Гевары мертвого.) Когда его спросили, причем здесь взлетная полоса, он улыбнулся и сказал: «Это никакая не взлетная полоса, господа. — Пауза получилась такая напряженная и долгая, что присутствующие начали переглядываться. — Это не взлетная полоса, господа. Это положенный на землю обелиск. Самый высокий в мире!»

Сеньор Габриэль слушал сеньора Фиделя с негодованием.

— Они так лгут, так лгут! — почти в отчаянии сокрушался он.

А сеньор Фидель выразил суть их общего настроения. В угоду другу он ма-стерски спародировал свойственную тому в высшей степени изящную манеру излагать сложные вещи просто:

— Если так пойдет и дальше, глубокоуважаемый сеньор Габриэль, то нам с вами, чтобы не потерять веру в реальность собственного геморроя, придется постоянно ходить с пальцем в заднице.

Сеньор Габриэль оценил и расхохотался, как молодой.

4

Они, почтенные сеньоры Фидель да Габриэль, были сугубо предупредительны в своих взаимоотношениях. И хотя называли друг друга запросто, по-дружески, Фиделем да Габриэлем, но исключительно на «вы» и «сеньор»: «Usted, sen’or Gabriel. Usted, sen’or Fidel». И все в таком духе. Хотя и без чопорности, но обстоятельно и чинно, как подобает двум пожилым уважаемым кабальеро.

Никто на свете не знает точно, о чем они говорят наедине, и кто-то, возможно, подумает: мол, так, обо всяких пустяках. Ну о чем еще могут калякать два старика, стоя на Коралле, окрашенном в закат, со смешными современными удочками в руках? Но если это и пустяки, то пустяки только лишь в сравнении с величием момента и с масштабом личности тех, о ком идет речь. Наверняка на свете найдется немало людей, готовых отдать свою руку, только бы хоть краешком уха подслушать этот разговор. И вовсе не из утилитарной пользы информации, которую можно было бы извлечь. Тут-то как раз дело не в том, что говорят, а в том, кто говорит. Это вроде как эпоха в двух ипостасях — мистиче-ской и физической — о чем-то тихонечко калякает сама с собой. И присутствовать при этом значит не влипнуть в историю, как это бывает у простых смертных, а войти в нее.

Оставаясь вдвоем, уважаемые сеньоры Фидель да Габриэль использовали как бы два языка. Один — понятный всем. Тот, на котором сеньор Габриэль писал свои книги, а сеньор Фидель говорил свои речи. А вот другой был чем-то вроде их эсперанто, хотя говорили сеньоры Фидель да Габриэль на чистейшем и, как вы сами понимаете, очень хорошем испанском языке. Полунамеки, метафоры и неявные аллюзии. Какое-нибудь слово вне контекста, но понятое собеседником конкретно, с точной привязкой к дате, месту и какой-нибудь личности.

Так что в какой-нибудь обрывок фразы в три с половиной слова каждый из них легко заворачивал целое событие. И картина представала прямо перед ними, на фоне бесконечного лазурного с позолотой карибского неба: звуки, запахи, фигурки действующих лиц и статистов, проросшие в прошлое и в будущее, слегка размытые и немного нечеткие сквозь толщу времен. А почтенные сеньоры Габриэль да Фидель комментировали друг другу наиболее интересное с помощью кивков, полужестов, междометий досады или же похвалы.

Иногда кто-то из них произносил одно-единственное, но идеально отточенное слово. И оно, это слово, под обоюдным наблюдением сеньоров Габриэля да Фиделя пронзало своим острием трепещущую и влажную от крови верхнюю ткань истории человечества. Потом легко, как слоеный пирог, протыкало несколько слежавшихся, заскорузлых и вязких, как гудрон, исторических слоев и выходило наружу с другой стороны, скажем, 18 апреля 1514 года в перуанской сельве в разгар конкисты.

И случилось так, что в этот раз оно, как жало, выползло прямо под сапог Пульхерио Хуанеса де Сильвы, одного из людей Франсиско Писарро. Пульхерио наступил на зазубренное, измазанное ядовитой грязью нескольких эпох острие, с воем повалился под ноги усталых товарищей и принялся на чем свет стоит ругать сельву с ее колючками, изношенную до дыр обувь, гнилую жратву, досточтимого сеньора Франсиско, конкисту и весь этот поганый мир, где, прежде чем сдохнуть, приходится вытерпеть столько мучений.

А ровно через четыре века, восемьдесят восемь лет, шесть месяцев и одиннадцать дней Пульхерио станет пра-пра-пра-пра-прадедушкой одной очень миленькой девочки. Она появится на свет аккурат тогда, когда Фидель да Габриэль рыбачат на Коралле. В семье одного известного гаванского адвоката в тот самый момент, когда острие слова вошло в ткань истории.

Девочка и впрямь родилась прехорошенькая — черноволосая, подвижная, жизнерадостная и прожорливая, чем напугала мать и вмиг обаяла всю родню. Она родилась с уже прорезавшимся молочным зубом — очень редкое явление у новорожденных. Нижний резец плотоядно вытарчивал из слюнявого ротика, когда девочка улыбалась, и придавал ее ангельскому облику совершенно бандитское, я бы даже сказал, пиратское выражение. И куда только подевались эти жалкие четыре века, восемьдесят восемь лет, шесть месяцев и одиннадцать дней. Вылитый пра-пра-пра-пра-прадедушка Пульхерио. Та же бандитская рожа.

Должно быть, что-то случилось там, внутри слоев истории, когда слово Фиделя да Габриэля буравило их своим острием. Должно быть, уважаемые пожилые сеньоры, сами того не желая и не подозревая, потревожили там нечто такое, что тревожить-то было совсем ни к чему. Потому что во внешности новорожденной проявилось кое-что такое, чего вовсе быть не могло: крошка родилась от двух абсолютно белых родителей, белых, правда, по кубинским меркам, белых настолько, насколько может быть белым коренной кубинец в бог знает каком поколении. Но если бы на Коралле остался жив хотя бы один коренной индеец, он моментально и безошибочно признал бы в девочке свою. По ласковой коже цвета красной кубинской почвы, на которой теперь так хорошо растут апельсиновые деревья. По упругим прямым волосам такой безупречной, такой чистой черноты, которая теперь встречается только очень глубоко между слоями истории, спекшимися от пролитой крови. И еще по взгляду. Потому что мокрые, смешные и бессмысленные глаза новорожденной уже смотрели на клубящуюся муть этого мира, как сквозь прицел.

А вот что станет дальше с девочкой, адвокатом, с историей, да и со всем этим миром, не знают даже сеньоры Фидель да Габриэль.

5

В то самое время, когда почтенные сеньоры Фидель да Габриэль в кои-то веки нашли возможность и время порыбачить вместе, в то самое время, когда они стояли со своими смешными удочками на краю Коралла и чинно беседовали, буйный, как сорняк, могучий, как циклон апокалипсиса, и прекрасный, как волшебный сон, живой мир Карибов, осознавая важность момента, снизил обороты жизни и притих. Само солнце, чтобы не торопить беседу двух почтенных сеньоров, притормозило над горизонтом и садилось чуть ли не втрое медленнее обычного. Белесые сухопутные крабы, доедая падаль, старались как можно тише греметь клешнями об известковые наросты панцирей. Термиты, которых многие считают тупыми и бесцеремонными, чтобы не мешать двум старым кабальеро скрежетом челюстей по древесине, решили терпеть голод до рассвета. Извилистыми белесыми струйками они уже двинулись к своему дому, стараясь топать как можно тише. Термитник висел на стволе ближайшей к почтенным сеньорам низкорослой пальмы и был похож на огромную грыжу, обклеенную обгорелой бумагой. Все, что бегало, прыгало, ползало на земле и под ней, затаилось и притихло. Мол, пусть себе спокойно рыбачат и судачат, раз они такие важные. Природа — она тоже ведь не дура. Тоже ведь понимает, что к чему.

А вот в подводном мире, невидимом и неслышимом здесь, наверху, стоял душераздирающий гвалт и царила колоссальная суматоха. Тоже понимая историческую важность момента и не желая ударить мордой в грязь перед лицом истории, подводный мир Карибского моря преисполнился несгибаемой решимости превратить обычную рыбалку этих двух очень старых и очень почтенных кабальеро в торжественный акт мировой истории с тайным честолюбивым умыслом — войти в нее, в эту самую историю.

Самые лучшие, самые крупные и самые красивые экземпляры карибских рыб в неурочное время поднялись из глубин и окружили снасти двух почтенных сеньоров, словно сверкающий живой шар. Самоотверженно и с достоинством они отстаивали друг у друга честь первыми оказаться на крючке. Идеально скроенные и безукоризненно сшитые на безжалостном конвейере естественного отбора, стремительные и точные, как оружие, и нереально красивые, они медленно пошевеливали хвостами, каждую секунду готовые сорваться с места, схватить приманку и лечь на раскаленную сковороду истории. Вокруг сферы, всеми правдами и неправдами пытаясь прорваться внутрь, к снастям, сновали американские сельди. Они изворачивались под немыслимыми углами, закатное солнце, пробиваясь сквозь чистую воду, взрывалось снопами света на их чешуе, и от этого казалось, что радужная пульсирующая сфера искрит, словно набита электричеством под самую завязку. Никогда еще у Коралла не бывало такого могучего, такого красочного столпотворения, такого волшебного, калейдоскопического зрелища. Впрочем, зрелища, которое не видел никто из тех, кто мог бы оценить. Среди расфуфыренных в пух и прах разноцветных рыб сосредоточенно и хищно сновали, сверкая металлом, филигранные барракуды. Они никого не трогали и только с досады щелкали челюстями, прекрасно понимая, что они рыбаков не интересуют.

Внизу на камнях, растопырив как можно шире антенны и конечности, чтобы казаться еще больше и еще аппетитнее, сотнями сидели легендарные карибские лангусты. Они тоже хотели войти в историю и не расползлись по своим норам даже после того, как им резонно объяснили: «Где это вы видели, чтобы членистоногих ловили на удочку?».

Весь легендарный подводный мир Карибского моря в полном составе, то есть буквально весь, до последней козявки, был готов принести себя в жертву на алтарь истории, но находился в замешательстве, граничащем с истерикой: на лесках обоих почтенных кабальеро не было крючков! А ведь время клева уже началось. Да и солнце, хотя и тянет время, не будет садиться вечно.

6

Мы считаем рыб тупыми. А знаете почему? Потому что верный способ стать самым тупым на свете — это считать тупыми всех остальных. Особенно тех, кто говорит меньше твоего. Но рыбы проявили мудрость в принятии решения и продемонстрировали идеально отлаженную организацию коллективных действий, с тем чтобы немедленно разрешить досадное недоразумение с отсутствием крючков.

Быстренько посовещавшись между собой и сожрав десяток сельдей, чья чрезмерная болтливость была неуместна в условиях дефицита времени, карибский подводный народ постановил следующее. Первое: среди своих найти того, кто смог бы поговорить с людьми. Второе: среди людей найти человека. Такого человека, который мог бы понять не человека. Третье: организовать им встречу. И, наконец, четвертое и последнее: узнать у этого человека, как подводному карибскому народу поступить в этой сложной ситуации с отсутствием крючков на удочках двух почтенный кабальеро. Так и сделали.

В дикой суматохе и толчее обитателям карибских глубин удалось отыскать лангуста, который славился способностью к телепатии даже среди таких признанных мастеров этого непростого дела как ракообразные. Ему объяснили задачу. Тот вложил передние конечности в ротовое отверстие и безмолвно оглушительно свистнул. Примерно как тот самый рак из поговорки. Шар из рыбьих тел колыхнуло, как взрывной волной. На дно посыпались обломанные отростки кораллов. Море раздвинулось, и среди обычных пологих волн вечернего бриза родилась та самая четырнадцатая волна, которая, по слухам и сбивчивым рассказам выживших, топит все корабли на свете. Родилась и стала расти по мере удаления от Коралла. Это был тот самый неакустический звук, услышав который некоторые пассажиры обреченных рейсов отказываются лететь, и самолет разбивается без них. Это был тот самый безмолвный крик, которым нестерпимо для всего живого визжат маленькие нерожденные люди во всех абортариях мира, когда матери выпотрашивают их из себя, и который оставляет сквозные, не заживающие даже после смерти, дыры в душах родителей.

На свист лангуста мгновенно прибыли два марлина, подняли его над поверх-ностью вод и, встав на могучие хвосты, стали медленно кружить. Тот словно окаменел и, погрузившись в темное море вселенского безмолвия, на полную мощность врубил свой пеленгатор. Такой, о котором человеческие инженеры будут мечтать еще не одну тысячу лет. На вычурной, причудливо изогнутой силовыми полями и фантастически раскрашенной сетке его маленького осциллографа отобразился мир человеческих душ. Лангуст никогда здесь не был, — какой смысл существу, от рождения до смерти живущему в состоянии счастья, искать чего-то иного? И при первом же опыте его нервная система, не знавшая никаких других состояний, кроме гармонии, была потрясена до основания и едва не выведена из строя. Нематериальная часть нашего, человеческого, мира, та, которую видел теперь лангуст, та самая, где мы с вами не насыщаемся, не развлекаемся и не совокупляемся, на предельной мощности излучала непереносимое, как удушье, физическое ощущение пустоты, безысходности и одиночества. Привычная для лангуста нематериальная ипостась живой природы, где преобладала левая часть спектра, и неживой природы, где преобладала его правая часть, светились, смешивались, играли друг с другом, переливались и были не чем иным, как светом, погруженным в свет. Но мир человеческих душ был погружен во мрак. Света там было совсем чуть. И от этого мир выглядел умирающим.

На особых частотах своего восприятия лангуст видел, как, словно глубоководный ил, над сферой планеты клубится густой слоистый мрак человеческого бытия. Он видел, как на поверхность черной мути выныривали крохотные блестки новопреставленных душ, опутанных цепкими шевелящимися волокнами. Он видел, как, вибрируя от напряжения, эти крохотные блестки стремились вверх, нить за нитью обрывая удерживающую их паутину привычки жить. Как они стремительно, словно искры от костра, проносились сквозь черноту вверх, где становились неразличимы, присоединившись к холодному голубоватому гало вокруг планеты, светившему мертвенно, торжественно и тревожно. Видел одинокие свищи белого слепящего света, извивающиеся, как волосы. Они били вверх из тех мест, где живут люди, которых на Кубе называют жрецами культа сантерии, а в других человеческих культурах дервишами, старцами, колдунами, шаманами или йогами. Видел, как время от времени вспыхивали гигантские радуги протуберанцев, свойственных природным гениям. Как тут же из мрака вверх выстреливали щупальцы липких серых волокон, облепляли их и втягивали обратно во мрак.

Инстинктивно стараясь как можно скорее прекратить пытку, какой было для него пребывание на этом уровне восприятия, лангуст еще раз позвал. На этот раз не марлинов, а человека, способного безмолвно перемолвиться с ним, лангустом. И человек тут же отозвался. В сущности, их было довольно много, крохотных рубиновых огоньков, свидетельствующих о наличии надчеловеческой сигнальной системы в людях, большинство из которых об этом даже и не подозревало. Да и как человек узнает, что умеет говорить, если с ним никто никогда не разговаривал? В расположении этих светлячков проглядывалась закономерность — они избегали человеческих поселений, линий коммуникаций и, в большинстве своем, жались к океанам как к последнему прибежищу. И все огоньки были очень-очень далеко. Кроме одного. Он светился всего в нескольких сотнях взмахов крыльев небольшой чайки. Где-то на периметре линии оцепления вокруг двух почтенных сеньоров. Подводному народцу повезло. Человек был рядом.

7

Он носил имя, выданное ему генератором случайных и не всегда добровольных встреч его разношерстных предков, — Вергилио Треспасос де Малалуна. И это была лишь мизерная сохранившаяся в памяти и документах часть его гигант-ского, на несколько страниц, имени. Он был потомком кубинских индейцев. Племени таино. Тех самых тридцати тысяч человек коренного населения, вырезанных с особым цинизмом предками нынешних обитателей Острова. И лишь единичные, случайные капли индейской крови, словно самостоятельные живые существа, выжили и сохранились во времени. Эти считаные капли индейской крови брезгливо сосуществовали сейчас в артериях и венах Вергилио Треспасоса де Малалуна с галлонами креольской, негритянской, английской и бог знает еще какой крови. И именно благодаря этим каплям он осознавал себя индейцем, законным, хотя и тайным хозяином Коралла, и имел совершенно особый взгляд на мир. Ибо был уверен: после того, что сделали пришлые с его предками — мужчинами, женщинами, стариками и детьми, после того, что они сотворили со всеми вместе и с каждым в отдельности, совершенно неважно, чем люди считают Кубу — публичным домом Америки, непотопляемым авианосцем коммунизма, заповедником Юнеско или куском дерьма среди океана. Потому что все это не то, что есть Коралл на самом деле.

Ведь это никакое не Карибское море, и это никакая не Куба. Не Гавана, не Тринидад, не Пинар-дель-Рио, не Матансас, не Варадеро и так далее, до самых далеких пределов обеих Америк. Это всё — уродливые погонялы и собачьи клички, намалеванные поверх втоптанных в породу монументальных имен этой земли, этого моря, этого неба. И сейчас никто на свете не знает, как все это звучит на самом деле. И как, должно быть, красиво все это звучит! Но Индеец верил — рано или поздно все эти слова проявятся в материальном мире. Они всплывут удивительно четко, рельефно и окончательно из самых глубин забвения, вернув на свет божий все народы, сведенные с лица Земли пришлыми. Всплывут, как титры после парадоксального телефарса и исторического абсурда. И титры эти, как бы они ни выглядели, для текущей цивилизации будут так же понятны, как и неизбежны, — «КОНЕЦ».

Благодаря нескольким каплям крови своих предков, как и все они когда-то, Вергилио Треспасос де Малалуна умел находить общий язык с живой и мертвой природой мира. Кроме людей. Ведь для того, полагал он, чтобы читать желания жрать и совокупляться, написанные на лбу любого представителя текущей цивилизации, совершенно не обязательно пользоваться чем-то вроде телепатии. С людьми он общался по-другому. Вынужденный жить внутри чужой культуры, среди убийц своего народа, пользоваться чужим языком при полном отсутствии родного, он чувствовал себя законспирированным агентом в таком глубоком вражеском тылу, какой трудно даже представить. Ведь от родины он был отделен не расстоянием, а временем. И чтобы просто присесть у очага среди любимых родичей, ему пришлось бы пересечь не половину мира, а половину тысячелетия. Пребывая в состоянии этого трудно представимого для обычного человека одиночества и прекрасно осознавая его, Вергилио Треспасос де Малалуна приучил себя не испытывать эмоций в отношении окружающих. А в общении с людьми отличался особенной, ровной доброжелательностью, свойственной обычно профессиональным забойщикам скота. Той самой рассеянной доброжелательностью, которая таила в себе почти осязаемую угрозу, поскольку в любой момент могла переродиться в холодную, сосредоточенную и деятельную жестокость.

8

Лангуст шепнул что-то марлинам, и они ударами хвостов по воде привлекли внимание чаек. Лангуст поставил им задачу.

Чайки поднялись высоко в небо, чтобы их крики не потревожили двух пожилых кабальеро, коротко посовещались и отрядили гонца на ближний край сельвы, где уже собрались на ночлег падальщики. Люди называют их грифами-индейками. Хотя чайки побаивались их и презирали за неопрятность, склочность и превосходящую все мыслимые пределы подлость, другого выхода не было. Все на побережье до последнего мокреца понимали, что этот вечерний разговор двух пожилых кабальеро на Коралле войдет в вечность. А значит, в историю войдет все, что так или иначе связано с этим разговором, — небо, море, закат, чайки, термиты, лангусты, рыбы, в общем, все-все-все и всё-всё-всё, в присутствии кого и на фоне чего разворачивается это историческое событие. И когда историки с должной тщательностью опишут все это, а детишки потом узнают, как это было, из школьных программ, ни у кого не должно возникнуть никаких сомнений: уж кто-кто, а живая карибская природа предстала во всем своем величии, мощи и блеске.

Грифы-индейки подошли к решению вопроса настолько по-деловому и си-стемно, проявили такую практическую смекалку, умение быстро принимать правильные решения и жертвовать собой ради общественных интересов, что чайка-посыльный полностью изменила свое отношение к падальщикам. Во-первых, они поняли все сразу, не задавали вопросов и моментально поручили дело самому сильному, выносливому и сытому собрату. Тот без звука подчинился. Во-вторых, чтобы полностью гарантировать безопасность лангуста-посредника от инстинктов падальщика, которые могут перевесить доводы разума, они велели ему до отказа набить желудок. А поскольку за падалью лететь было далеко и долго, ему велели наклеваться до отвала собственного дерьма. Тот и в этом подчинился беспрекословно. И в-третьих, именно грифам-индейкам принадлежала идея, без которой, каким бы блестящим ни был замысел, вся операция, безусловно, провалилась бы в самом начале. Они сказали, что, пока не прибудут десятка два-три пеликанов, их уполномоченный с ветки не сдвинется.

Не мне вам рассказывать, что самые интересные события в природе остаются незамеченными людьми. Даже канал «Нэйшнл джеографикс» со своими операторами-волшебниками и камерами, которые умеют вытаскивать на свет самые сокровенные потроха действительности, снимает свои шедевры не там и не тогда, когда и где происходит самое интересное. И дело здесь вовсе не в непрофессионализме людей и возможностях техники. Дело в слабости воображения. А то, во что люди не способны поверить, никакая их техника никогда не зафиксирует.

Солнце вот-вот коснется океана и зашипит. Полоса закатного сияния расплавляет время, соединяя легкую лазурь небес, неподъемную синь океана и шершавую пестроту острова Куба в один трансцендентальный вздох, в котором ответом на все прошлые, настоящие и будущие вопросы звучит императив вечной жизни. И через все это, ничуть не сомневаясь в реальности всего на свете и в своей собственной, летит гриф-индейка. В когтях у него гигантский даже для этих мест лангуст. Он медленно и торжественно пошевеливает растопыренными сочленениями, его метровые антенны посвистывают на ветру и загибаются назад, как исполинские рога, плавно покачиваясь в такт взмахам крыльев падальщика. Ровный строй из двух с половиной десятков пеликанов с заносчивой осанкой летит рядом. Через равные промежутки времени первый из них окатывает лангуста водой из клюва, спускается к океану за новой порцией и пристраивается в хвост колонны. Гриф-индейка, лангуст и пеликаны заключены в плотное каре из сотен чаек, которые, сразу видно, порвут любое живое существо, вставшее на пути процессии. И все это в полной, неправдоподобной тишине, которая кажется еще тише от еле уловимого шороха, когда водные дребезги стекающей с лангуста воды шлейфом из цельного куска радуги достигают поверхности океана.

9

Габриэль да Фидель, прервав на время беседу, молча наблюдают пролетающую над ними процессию. Реальность происходящего не вызывает у них никакого сомнения.

— Очень напоминает эпизод из одной вашей истории, сеньор Габриэль. Ну просто у вас слизано, — говорит Фидель, улыбаясь в бороду.

— Мне кажется, уважаемый сеньор Фидель, эта фраза уже звучала сегодня из ваших уст.

— Неужели?! — искренне удивляется сеньор Фидель. — Надо же, старею, — хитро улыбается он.

На самом деле сеньор Фидель обычно укладывал так много единиц речи в единицу времени, что на повторы уже никто давно не обращал внимания. В особенности он сам. Хотя повторы эти, ритмично и многократно используемые в нужных местах и с нужной интонацией, в сущности и составляли гипнотиче-скую основу его стереоскопических публичных выступлений.

И оба они продолжали смотреть на процессию. Но смотрели по-разному. Сеньор Габриэль смотрел так, будто всем телом, как губка, впитывал картинку. Медленно и со вкусом. Так, как всегда жадно поглощал картины бытия, с тем чтобы реставрировать их в мастерской своей нечеловеческой фантазии и уже как шедевры развесить по галереям вечности. Он редко моргал, а если моргал, то надолго закрывал глаза, чтобы дать возможность избыточной соли Кариб-ского моря смешаться со слезами и упасть ему под ноги, на Коралл.

Сеньор Фидель смотрел, задрав бороду вверх. И через ее знакомые всему миру клочья местами пробивались оранжевые блестки заката, который стал уже волнистой полосой расплавленного солнца между морем и небом.

Фидель, в отличие от Габриэля, моргал часто, щурился, явно не старался ничего запомнить, а что-то вспоминал и проводил параллели. Похоже, он взвешивал на весах своей феноменальной памяти то, что видел сейчас, и то, что видывал много раньше. Похоже, сравнение было не в пользу «сейчас», потому что сеньор Фидель улыбался со свойственным ему обманчиво добрым сарказмом. Он едва заметно кивал с явной насмешкой, будто говоря пеликанам, чайкам, падальщикам, лангустам и всему прочему мелкому карибскому сброду: «Зря выпендриваетесь, мучачос! Видали мы балаган и понаряднее вашего!».

— Вот ведь, — сказал сеньор Габриэль задумчиво, — можно всю жизнь прожить на Карибах и не увидеть такого. Какая удача!

Сеньор Фидель энергично закивал. Сначала очень серьезно, но потом не выдержал, прыснул в бороду и отвернулся, вроде как посмотреть на поплавок. Уж кто-кто, а он-то отлично знал, как готовятся дешевые шоу для Первых Лиц и как выглядят их потроха. Потроха дешевых шоу, конечно. Хотя и про Первых Лиц сеньор Фидель тоже знал много интересного.

Сеньор Габриэль, понятное дело, обратил внимание на мимические метаморфозы своего уважаемого друга. Он всегда обращал внимание на самые незаметные мелочи жизни, которые, по его твердому убеждению, одни только могли вывести серьезного кабальеро на следы серьезных событий, веских причин и неодолимых следствий. Понятное дело, сеньор Габриэль совершенно правильно истолковал те рожи, которые корчил его уважаемый друг. Понял, что уважаемый сеньор Фидель нисколько не впечатлен немыслимым представлением птиц и членистоногих. Что он не видит в этом ни чуда, ни абсурда. И, видимо, находит, что этот, на его взгляд, дешевый балаган примитивен, сделан дилетантски и ни в какое сравнение не идет с тем действительно феерическим цирком, какой ему доводилось не раз видеть.

Сеньор Габриэль наклонил голову вбок, так что шляпа едва удерживалась на макушке, и тоже состроил рожу, на которой явственно читалось недоверие.

— Неужели?! — сказал он ехидным писклявым голосом. — Ну, например?

И дело вовсе не в том, что он не верил своему почтенному другу. Совсем напротив. Сеньор Габриэль всегда безоговорочно верил сеньору Фиделю. Он прочитал все его книги, ну или почти все. Он слышал все его речи, ну разве только кроме тех, которые не дослушал до конца, потому что уснул. Сеньор Габриэль всегда верил во все, что говорил сеньор Фидель. Даже более того — он верил и в то, что тот делал. Уж кто-кто, а сеньор Габриэль умел верить, как никто. Он так усердно верил в левитацию падре Никанора, песни Франсиско-Человека и россказни Хосе Аркадио Второго1 про бесконечный поезд, груженный трупами, что вызвал эти сущности к вечной жизни. Такому человеку не составляло никакого труда поверить и в более густую пургу, которую сначала нес, а потом воплощал в реальность его уважаемый друг — сеньор Фидель. Почтенные сеньоры Габриэль да Фидель, оба они, прекрасно знали, что уж кто-кто, а сказочники должны друг другу верить. И если вдруг один сказочник не поверит другому — то грош ему после этого цена. И никакой он после этого не сказочник. Ну, тот, который не поверил, конечно. Просто сеньор Габриэль изо всех сил провоцировал своего уважаемого друга. Ему очень хотелось, чтобы сеньор Фидель забросил лесу своей памяти поглубже в море воспоминаний и выудил оттуда историю — блестящую, трепещущую, живую и вкусную.

Надо сказать, что истории сеньор Габриэль любил больше рыбы. И сеньор Фидель не обманул его самых смелых ожиданий.

10

— Понимаете, глубокоуважаемый сеньор Габриэль, — проговорил он серьезно и жестко, — есть вещи, в которые неподготовленный человек не может поверить, даже если это происходит прямо у него под носом. Но это еще куда ни шло. Так ведь у нас под самым носом, как самые обычные, случаются и такие вещи, глядя на которые даже самый что ни на есть подготовленный человек должен делать вид, будто ничего особенного не происходит. Настолько, дорогой сеньор Габриэль, эти события абсурдны.

— Глубокоуважаемый сеньор Фидель, безусловно, готов побаловать своего старого друга одной из таких замечательных историй? — сглотнув обильную слюну предвкушения, сеньор Габриэль отметил про себя, что чувствует едва заметный гипнотический озноб.

И что есть только два человека на свете, способных его вызывать с помощью слова. Сеньор Фидель и он сам. И что диалог их — магический реализм в чистом виде. Художественный метод, авторство которого критики приписывают ему. Но, слушая речи сеньора Фиделя, сеньор Габриэль всегда с улыбкой думал, что это, пожалуй, не совсем так.

— Поверьте, друг мой, — продолжал сеньор Фидель, не я — автор того фарса, о котором пойдет речь, хотя злые языки приписывают его мне, как, впрочем, и все остальное, что случается на Острове, но не лезет ни в какие рамки. Это была идея одного партийного активиста-карьериста, который притворялся, что старается угодить мне, а на самом деле таким замысловатым образом лизал задницу тем, от кого зависит его кормушка. Я — и вы хорошо это знаете, мой друг, — давно уже не лезу в реальность. Или другими словами — вам-то, уважаемый сеньор Габриэль, я могу сказать — я уже давно здесь ничего не решаю. Знаете ли, теперь моя работа — быть иконой. Они здорово это придумали, приписывать мне все, что происходит на Острове. И, как только я выйду в тираж, они спишут все на меня одного. От массовых репрессий до собственных внебрачных детей. А сами пожгут архивы, достанут из-под грязного тряпья новенькие паспорта, наденут кремовые костюмы и скупят здесь все, что смогут отбить у янки.

Сеньор Габриэль кивал, отвернувшись, чтобы сеньор Фидель не заметил жалости и сострадания в его глазах.

— Вы ведь знаете, мой дорогой друг, — перешел к сути сеньор Фидель, — площадь в Гаване напротив американского посольства?

— Безусловно, — кивнул сеньор Габриэль, поворачиваясь к собеседнику лицом, но предварительно освободив свои глаза от выражения жалости.

— До некоторых пор, — продолжал сеньор Фидель, — на этой площади проходили демонстрации кубинского народа против североамериканского империализма. Да и где еще на нашем Острове проводить эти демонстрации так, чтобы их гарантированно увидел адресат, как не под самыми окнами американского посольства.

Так вот, демонстрантов по заранее подготовленной разнарядке собирают по заводам, фабрикам и госучреждениям. Сажают рядами в грузовики и привозят на площадь перед посольством. Каждый из них знает, что за участие в демонстрации получит отгул или какое-нибудь еще уместное поощрение. Как и за отказ участвовать, соответственно, — большие неприятности. Таким образом достигается максимальная искренность негодования народных масс против хищнического, паразитического и все такое североамериканского империализма. Трудящиеся из разных провинций прибывают на место одновременно, в строго установленный срок. Все они одеты в свою профессиональную одежду, чистую и выглаженную. Врачи — в белых халатах, фабричные — в синих, сборщики тростника и табачного листа — тоже в чем-то своем. И я не знаю, уважаемый сеньор Габриэль, та же это самая одежда, в которой они работают каждый день, или же им специально к случаю выдают форму со складов парткомов, куда они и обязаны вернуть ее под расписку в чистом виде после окончания акции. И вот тут, уважаемый сеньор Габриэль, — проговорил сеньор Фидель, улыбаясь, отчего растительность вокруг его рта забавно зашевелилась, — вот тут я бы просил вас особенно внимательно следить за ходом моего рассказа. Вернее, следить за той картинкой, которую мои не особенно выразительные слова наверняка вызовут, соприкоснувшись с вашей фантазией.

Так вот, прибывшие рабочие и служащие организованно, быстро и слаженно выпрыгивают из кузовов. Причем все происходит в полной тишине. В том смысле, что слышны только удары каблуков об асфальт да шорох одежды. А так — полное молчание. Ни слова, ни звука! Затем, опять же в полной тишине, из машин извлекаются… ммм, ну, сеньор Габриэль, я назвал бы это инвентарем. Да. Так лучше всего — инвентарем народного гнева: плакаты, транспаранты, щиты с соответствующими надписями и все такое.

Кстати, о надписях. Вы уж простите мне это отступление. В последние годы я все больше думаю о надписях, которые мы используем для воспитания людей и для придания правильного направления их повседневным мыслям. Куба — необычная страна. В том плане, что в обычных странах все свободные стены, заборы и придорожные вывески сплошь исписаны самой отборной матерщиной. У нас же все, что возможно, вдоль и поперек исписано высказываниями и цитатами, которые выдумывают специально обученные и хорошо подкормленные щелкоперы. Но официально авторство большинства этих эрзац-шедевров закреплено либо за мной, либо за Эрнесто. И я до сих пор не могу решить, что сильнее и действеннее в своем влиянии на широкие народные массы — анонимная, спонтанная и неофициальная матерщина или же глубоко научная, тщательно выверенная, персонифицированная и абсолютно официальная эпистолярная фигня. Все же, мой уважаемый друг, я склоняюсь к тому, что сквернословие посильнее будет. И чем гаже, тем сильнее его воспитательный эффект. Да и сами нецензурные выражения, при полном сохранении смысла, получаются намного короче. На одних фломастерах какая экономия! Или вот, к примеру, возьмем некоторых ваших героев, уважаемый сеньор Габриэль. Они не витийствуют и в выражениях не стесняются. Мне кажется, что именно поэтому они выглядят более живыми и настоящими, чем большинство действующих политиков. Включая, кстати, и Эрнесто, и Рауля, да и меня, старика. Вам так не кажется, дорогой мой друг?

Сеньор Габриэль серьезно посмотрел на собеседника:

— К сожалению, уважаемый сеньор Фидель, — проговорил он печальным и трескучим, как ломающийся пергамент, голосом, — я не могу до конца с вами согласиться. С одной стороны — да. Одно-единственное, коротенькое, к месту ввернутое матерное словцо какого-нибудь придурка может быть таким же гипнотическим, как длинная, размазанная языком по нёбу речь политика. Но сквернословие вместе с той бесценной энергией, которую оно высвобождает, — роскошь, доступная только свободным людям и романтикам. А вот если политик вообразит себя свободным человеком или вдруг окажется романтиком — то здесь ему и крышка. Такие политики долго не живут. Вспомните Альенде или хотя бы вашего Гевару. А вам, дорогой мой друг, мне кажется, сквернословить уже поз-д-но. Да и для сердца вредно. И потом, говорю вам это как профессиональный литератор, в последние годы авторов, которые излишне сквернословят, печатают все меньше.

— Ну да, конечно, — отозвался задумчиво сеньор Фидель, — политкоррект-ность. — А потом добавил: — Печатают-то все меньше, зато читают все больше.

И оба засмеялись смехом, похожим на жесткий сухой шелест листьев тропической акации, опадающих перед сезоном дождей.

11

— Вы бы, мой дорогой друг, — напомнил сеньор Габриэль улыбаясь, — дорассказали мне все-таки про ваших рабочих.

— Ах да! — сеньор Фидель шлепнул себя ладонью по лбу и захохотал молодым, гогочущим смехом. — Склероз, друг мой, склероз! Так на чем я…

— На том, мой друг, что демонстранты достают, как вы метко выразились, «инвентарь протеста» в полном молчании.

— Ну да, ну да! В полном молчании, — повторил сеньор Фидель. — Они сноровисты, и каждый знает, что ему делать. Стоит рабочая, деловая суета. И тут еще одно обстоятельство, мой дорогой друг, на которое стоит натравить силу вашего воображения. — И сеньор Фидель продолжал, подняв палец и делая ударение на каждом слове: — Никто никому не смотрит в глаза. Вы представляете, уважаемый сеньор Габриэль?

— Отчего же, — отозвался сеньор Габриэль, — очень даже хорошо представляю. Говоря обтекаемо, я же не знаю, насколько искренни в своих проте-стах ваши забияки.

— Вот и я не знаю, — задумчиво проговорил сеньор Фидель, вопросительно глядя на солнце, которое вот уже больше часа как должно было закатиться.

Сеньор Габриэль на это улыбнулся и вопросительно поднял бровь.

Сеньор Фидель тоже отреагировал улыбкой, только какой-то рассеянной и очень доброй:

— Конечно, конечно, дорогой мой друг. Конечно же, знаю. Поверить не хочу. Ну так вот: выстраиваются мои оболтусы в ряды лицом к посольству, поднимают инвентарь протеста так, чтобы его видели из окон, и замирают, будто у них разом кончился завод. Несколько секунд стоит мертвая тишина. Все смотрят прямо перед собой, и никто не шелохнется. Только ветер с моря, перескочив Малекон, шевелит волосы людей да покачивает плакаты. А вокруг — обычная городская жизнь: по Малекону едут машины, молодежь сидит на парапете, куда-то бегут прохожие — Гавана есть Гавана. И никто будто не замечает, что происходит у посольства. Будто демонстрация протеста в центре столицы Кубы готовится в отдельном от всей остальной жизни, параллельном ей пространстве и времени. Понимаете, уважаемый сеньор Габриэль, окружающие отказываются пускать этих демонстрантов в свою, более или менее благополучную, реальность. Они не пускают их даже в свои мысли, чтобы не замараться. Это вроде как в вашей книжке, дорогой мой друг: и демонстрация протеста была, и пулеметы были, и были тысячи трупов, которые погрузили в ненормально длинный поезд и сбросили в море, как бракованные бананы. А потом получается так, что, вроде, ничего и не было. И главное что? Главное то, что потом никто никогда не сможет сказать определенно — была демонстрация рабочих на самом деле или это чей-то бред.

Ну да ладно. Стоят они рядами, смотрят перед собой, молчат и вроде даже не дышат. И вдруг, ни с того ни с сего как начнут орать не своими голосами! Да так громко и слаженно, что диву даешься. Ручонками машут, кулачками грозят, слюнькой брызжут, глазенки повыпучили. В общем — народный гнев, ярость, ненависть, непримиримость! А смотрят, прошу вас заметить, дорогой мой друг, все равно прямо перед собой! Как вам это?!

Сеньор Габриэль ответил сразу, без малейшей паузы:

— Помню, уважаемый сеньор Фидель, еще в Сипакире, когда я был ребенком и учился в интернате, случилась такая история. Как-то прямо посреди урока арифметики один мальчик — он сидел через парту от меня — наделал в штаны. Так вот, когда он выходил из класса под всеобщее улюлюканье, он тоже смотрел прямо перед собой.

— Вы удивляете меня, дорогой мой друг, — проговорил сеньор Фидель, высоко подняв косматые брови и смешно вытянув губы трубочкой. — В том, что ребенок опростался в штаны — ну с кем не бывает? Ребенок есть ребенок, хоть в Сипакире, хоть еще где. Мы же с вами, уважаемый сеньор Габриэль, позволю себе напомнить, говорим о вещах, в которые неподготовленному человеку поверить трудно. Даже если эти вещи происходят прямо у него под носом. Ведь мы с вами говорим о вещах, более или менее абсурдных, хотя и вполне реальных. Правда? Вроде этого парада пернатых, — и сеньор Фидель мотнул бородой в сторону депутации из сотен чаек, десятков пеликанов, грифа-индейки и лангуста-медиума.

Процессия была уже очень далеко и теперь походила на таинственный иероглиф, начертанный тоненькой кисточкой на той части неба, куда сквозь закат проваливаются несбывшиеся надежды минувшего дня.

— Виноват, друг мой, старею, — отозвался миролюбиво сеньор Габриэль. — Но сдается мне, что самая абсурдная часть вашей истории ждет нас впереди.

— Конечно, конечно! — горячо закивал сеньор Фидель. — Тем более что любая история имеет смысл только тогда, когда самое интересное еще впереди. Иначе, если это, к примеру, история литературная, ее просто не станут читать. И не мне вам об этом рассказывать. Иначе, если это, к примеру, история государства, в нее никто и не подумает вкладывать силы и жизни. Говорю вам это как политик и, более того, как человек, который большую часть жизни положил на то, чтобы сделать будущее своей страны таким интересным, чтобы аж дух захватывало. Но, с другой стороны, если вернуться к нашему абсурду, совершенно необязательно, чтобы это самое интересное реально существовало в будущем. Главное, друг мой, чтобы те, кто читает книгу или делает историю, верили в это. Чтобы эмоциональная сила ожидания будущего полностью затмила собой реальность настоящего. Говорю вам это как старый человек, с молодых ногтей вынужденный рисовать будущее других только для того, чтобы пережить свое собственное настоящее.

Последние слова сеньор Фидель говорил, уже разговаривая сам с собой. Взгляд его был растворен в Карибском море, голос серьезен, тон обреченный, а лицо начисто лишено мимики.

— Дорогой сеньор Фидель, — проговорил сеньор Габриэль чрезмерно бодрым и громким голосом. — А услышу ли я, наконец, финал истории про демонстрацию протеста в Гаване у самой цитадели мирового зла?

12

Почтенный сеньор Фидель долго молчал. И не потому, что обдумывал или вспоминал. Просто каждому из нас, если мы вдруг вспомнили начало нашей жизни, требуется какое-то время, чтобы добежать по извилистой, крутой на поворотах линии судьбы от юности к старости. Особенно если судьба такая извилистая, а жизнь такая длинная, как у почтенного сеньора Фиделя. И так же, как у него, под завязку набита плотно утрамбованными событиями и отборным абсурдом, которые с течением времени все труднее отличить друг от друга. Но почтенный сеньор Фидель собрался и рассказал-таки до конца эту историю — ее самое интересное место.

— Кричат они, значит, дорогой мой друг, пять минут, кричат десять, кричат пятнадцать. Начинают уставать. Драть глотку столько времени, да еще на жаре, скажу я вам, — не сахар. Здоровье нужно крепкое, а еще важнее — мотивация серьезная. Вы уж поверьте моему опыту.

— Знаю, знаю, дорогой сеньор Фидель, — отозвался сеньор Габриэль с нескрываемым восхищением.

Почтенный сеньор Фидель оценил комплимент, улыбнулся и продолжил:

— Устали мои бедолаги. Неудержимый напор народного гнева начал потихоньку сдуваться, пока чуть было не издох совсем. Как вдруг парадные двери цитадели мирового империализма распахнулись настежь, и оттуда, строго соблюдая субординацию и штатное расписание, вываливается весь персонал американского посольства на Острове Свободы в полном составе. Все как один человек!

Возглавил процессию сам господин Посол — стареющий лощеный пидор в огромной белой панаме, в майке с надписью «FUСKOFF», в легкомысленных, тропической раскраски, трусах по колено и в растоптанных домашних шлепанцах. На плече у него болталось огромное махровое полотенце цветов американского флага. За господином Послом в полном боевом порядке, с опаской ступая по земле, словно по минному полю, тощими, мосластыми, как у кузнечиков, ногами, двигались первый и второй секретари. За ними, демонстрируя военную выправку, здоровый юмор сильных, информированных мужчин, привычно печатая шаг, маршировали сотрудники ЦРУ. Потом — контрразведка. За ней, гротескно похожие на таинственные значки какого-то мутного языка программирования, клубясь, как рябь в полуденном воздухе, извивались сотрудники IT-сервиса, и за ними по мостовой скользили оборванные провода их связи с внешним миром. И все, как один, в легкомысленных пляжных одеждах и с полотенцами цветов американского флага через плечо.

За айтишниками, во всем блеске своей юности, а также политической и сексуальной распущенности, радостно шагая от бедра, вертя, как вентиляторами, подкачанными задницами и воинственно потрясая неотразимым оружием полуприкрытых сисек, стройной колонной шагал обслуживающий персонал. Как то: машинистки-стенографистки, стенографистки-машинистки, радистки, курьерши, поварихи, официантки, уборщицы и профессиональные шлюхи на окладе госдепартамента США. Среди последних, невыгодно отличаясь от них впалой грудью, тощим задом, кувшинным рылом, торчащими вперед, как лопасти культиватора, резцами, дробно семенила одетая под мальчика любовница господина Посла — юный сэр Барчер Ван Гульден, выписанный специально для этого дела из Англии. И все-все, дорогой мой сеньор Габриэль, в пляжном прикиде и со звездно-полосатыми полотенцами. И идут, сволочи, не просто так. Идут, как на военном параде, с наглым классовым вызовом и глубоким политическим подтекстом. Но направляются при этом, как вы сами понимаете, мой дорогой друг, — на пляж!

Мои охломоны, как только увидели это оголтелое бесчинство империализма в разгар рабочего дня, так куда только подевалась вся усталость, и откуда только взялось столько сил и усердия. И это уже был настоящий протест!!! Протест из самой глубины возмущенной пролетарской души! Протест животный и, я бы даже сказал, физиологический. Учитывая жару. Зубы оскалены. Глаза горят желтым яростным огнем, как у кайманов ночью. Марионеточная жестикуляция стала настоящей, как перед штурмом казарм. Настолько настоящей, что кажется, спусти их с цепи, так порвут пиндосов в мелкий фарш!

И вот что здесь важно, друг мой! Вот что поражает и восхищает: легко и радостно сражаться с вооруженным до зубов, злобным, безжалостным врагом в открытом бою. Когда тебя хотят убить. И убьют, если ты не успеешь убить первым. Легко и радостно сражаться с врагом в любом бою, когда враг выглядит, как враг, и ведет себя, как враг. Но когда полуголые, жизнерадостные, беспечные, безоружные и, сразу видно, счастливые люди идут на пляж, чтобы просто искупаться… Что можно противопоставить такому врагу? Чем можно его взять и чем можно поднять себя на борьбу? Что дает нам силы для борьбы? Какой источник питает наш энтузиазм и боевой дух?

Сеньор Фидель резко замолчал на самом пике крещендо своей фронтовой речи и приступил к созданию бесконечной звенящей паузы — одному из самых тяжелых и разрушительных орудий своих бесконечных речей. Но пауза, рассчитанная на многотысячные толпы ремесленников, никак не подействовала на одного-единственного профессионала, мастера. И сеньор Габриэль, поковыряв в ухе пальцем, спокойно погасил канонаду тяжелой артиллерии сухим треском выстрела одного-единственного слова:

— Зависть, — полувопросительно, но и полуутвердительно прошелестел он.

Сеньор Фидель помолчал немного, давая себе время без одышки спуститься с высот ораторского искусства на равнину здравого смысла, кротко, по-стариков-ски улыбнулся и самым что ни на есть миролюбивым, бытовым тоном подытожил:

— В сущности, дорогой мой сеньор Габриэль, если соскоблить с фактов шелуху пропаганды, плесень мелкой корысти и вонючую слизь амбиций, то мы и получим зерно. Мотив любой революции, — самую обычную, постыдную зависть. Я не сразу это понял, но когда понял, постарался сделать так, чтобы всё у всех на Острове, по возможности, было одинаковым. К сожалению, это оказалось не так просто, как мечталось в молодости.

— Скажите, уважаемый сеньор Фидель, правда ли, что, как мне рассказывали, одна из работниц некой гаванской фабрики использовала митинги у посольства, чтобы покинуть Кубу?

Сеньор Фидель вопросительно поднял брови.

— Я говорю о молодой и очень красивой мулатке. Ее, как говорят, звали Алисия. Будто бы она приняла участие почти во всех акциях протеста у американского посольства. Будто бы она всегда становилась в первый ряд, как можно ближе к окнам, и, несмотря на невзрачную рабочую робу, исхитрялась выглядеть так вызывающе и сексуально, что ее заметил молодой шифровальщик американцев. Он без труда нашел ее в городе и, говорят, когда пообщался с ней лично, тут же по уши влюбился. Думаю, девушка знала, чего хочет. И, наверное, лишним будет говорить, что вскоре она уже покинула Остров в качестве официальной жены упомянутого шифровальщика.

— Все это правда, — без выражения сказал сеньор Фидель, — только зовут ее не Алисия, а Пилар. Пилар де Оведа. Пиля не только удивительно красивая девушка, но и талантливый, сверхпродуктивный агент. Она по уши влюбила шифровальщика не просто в себя. Она влюбила его без памяти в свою Родину — в Кубу, истинной дочерью и физическим воплощением которой она является во всем своем блеске и соблазнительности. Шифровальщик теперь работает на нас. И, заметьте, глубокоуважаемый сеньор Габриэль, — совершенно бесплатно. Жаль только, что через шифровальные машины американского посольства на Кубе давно уже не проходит ничего, кроме такой муры, какую не продашь даже русским.

— Вы, друг мой, говорите, совершенно бесплатно, — съязвил ехидный сеньор Габриэль. — А как же сама Пилар? Пилар де Оведа? Воплощение Кубы?!

— Да, воплощение Кубы, — эхом отозвался почтенный сеньор Фидель.

13

Двигаясь по касательной к кольцу отчуждения, очерченному службами безопасности вокруг двоих, наверное, уже самых неопасных стариков на земле, легко избегая ненужных встреч и любопытных глаз, депутация карибского народца приближалась к Индейцу. И он ждал. Он давно уже ощущал этот зов. Будто нечто одной с ним природы, но гораздо более могущественное, чем всё, что он мог себе представить, стремится вобрать его в себя. Будто нечто бесформенное, но целенаправленное нащупало в пространстве невидимый свет, исходящий от его жизни, и неумолимо приближается. Индеец не боялся, но с нетерпением ждал встречи. А зов, который ощущал, как приятный зуд во всем теле, воспринимал с радостью как неожиданное подтверждение своего родства со своей землей и со своим народом. Как приближение нежданного связного, который, благополучно преодолев расстояние в пять веков, несет Индейцу весточку от тех, по кому тот так скучает.

Вергилио Треспасос де Малалуна, капитан Службы безопасности, передал пост младшему по званию, сказав, что ему нужно в кусты. Туда он и направился. Ловко, по-кошачьи прокравшись сквозь широкую полосу густой растительности, он вышел на берег, скрестил руки на груди и внутренне приготовился к встрече.

Он был с иголочки и не без бравады одет в полную парадную форму гвардейца. Невысокий, компактный и быстрый. Со сложением, где угадывался избыточный ресурс, необходимый для тяжелой, продолжительной жизни. Прирожденный военный, дисциплинированный, немногословный, спокойный, но стремительный и неумолимый непосредственно после того, как получен приказ действовать. Начальство его ценило, как машину, на которую всегда можно положиться. Сослуживцы старались поддерживать с ним хорошие отношения и откровенно побаивались. И спроси кого из них — почему? — никто не смог бы сказать ничего вразумительного. Никто из тех, кто его знал, не смог бы припомнить с его стороны ни одного случая проявления враждебности, агрессии, же-стокости или даже простой человеческой несдержанности. Разве что полное отсутствие эмоций во время исполнения приказов начальства. Только четкость и полное соблюдение всех инструкций. Да и после этого, когда одни напивались, а других колотило, Вергилио Треспасос де Малалуна вел себя так, будто вернулся с прогулки. Но с другой стороны, таким и должен быть профессионал. Именно за это ценило его начальство и двигало вверх по служебной лестнице.

Действительно, он ничем ни разу себя не выдал. И это было бы невозможно для нормального человека, если бы тот испытывал такую же лютую, такую испепеляющую и такую осознанную ненависть ко всем потомкам убийц своего народа, как Вергилио Треспасос де Малалуна. Ко всем без исключения. Начиная от своих собственных родителей, которых он не то что не считал, а физически не ощущал таковыми, и заканчивая новорожденными младенцами, само появление которых на свет здесь, на Кубе, было прямым следствием уничтожения его маленького народа и продлением во времени этой несправедливости.

По твердому убеждению Вергилио Треспасоса де Малалуны, есть вещи, у которых нет срока давности. Потому что есть вещи, которые останавливают время, склеивая воедино числа на двух календарях, между которыми могут лежать и сто, и пятьсот лет, и целая вечность. Потому что если есть событие и есть тот, кто о нем помнит, то времени нет. Вы понимаете, о чем я? Вергилио Треспасос де Малалуна жил в мире, населенном людьми, которые пятьсот лет назад физически, своими руками убили его народ, его семью. Все тридцать тысяч. Одного за другим. Он не видел никакой разницы между завоевателями и их потомками. И, прогуливаясь после службы по Гаване в начале XXI века, Вергилио Треспасос де Малалуна все воспринимал именно так.

Вот навстречу ему идет мужчина лет тридцати пяти. Почти белый. Явно гаванец, служащий. Спортивный, неплохо одетый. Таких здесь тысячи. А ведь это он, вместе с такими, как он, зарубил тогда, пятьсот лет назад, всех мужчин деревни. А потом поджег ее. А потом вспорол животы оставшимся без защиты женщинам, а потом дубинками по головам добивал совсем уже беззащитных детей вместе с деревенскими собачонками, которые до последнего защищали свой мир.

Вот на углу стоит женщина лет двадцати пяти. Вергилио Треспасос де Малалуна посмотрел на нее, и она ему улыбнулась. Весело, игриво и с достоинством. Настоящая кубинка. Загорелая, грудастая, попастая, полная жизненных сил и оптимизма. В ушах у нее очень старые серебряные серьги с розовым кораллом. От бабушки достались, должно быть. А ведь это те самые серьги, которые один испанец вырвал из ушей индейской девочки лет пятнадцати. Он так торопился грабить дальше, что не стал дожидаться, когда она умрет, от паха до подбородка распоротая его ножом. Одной рукой он прижал ее голову к Кораллу, чтобы конвульсии тела не мешали ему работать, а другой рвал серьги. Окровавленные руки его соскальзывали с маленьких ушей, и он грязно ругал дикарей за то, что у них такие твердые уши и такие маленькие серьги. А потом этот ублюдок преподнес эти серьги своей шлюхе. А потом эта шлюха наплодила этому ублюдку еще кучу маленьких ублюдков. И все они — большой ублюдок, его шлюха и их маленькие ублюдки — живут на свете вместо тех, кого они уничтожили, дышат не своим воздухом и пьют соки не своей земли.

Для того чтобы убрать отсюда всю эту шваль и вернуть всех своих, нужно время. Много времени. Может быть, сотни лет, может быть — тысячи. Но Вергилио Треспасоса де Малалуну не волновали такие мелочи. Ведь если нет срока давности, то и времени тоже нет. А сам он — есть. А в нем есть три капли индейской крови.

О своеобразном ходе его мыслей никто не должен был знать, и никто не знал. В противном случае его и близко не подпустили бы не только к службе в национальной гвардии, но и к государственной службе вообще. А вместо этого что кубинцы, что американцы, что русские — просто сгноили бы в тюрьме. А если кто поумнее, то кончили бы его на месте, как и весь его маленький народ в свое время. Потому что он, Вергилио Треспасос де Малалуна, был не просто сторонником самого глубокого, самого фундаментального и самого жестокого реванша, какой только может быть. Гораздо круче. Он сам и был этим реваншем. Он никогда, ни при каких условиях, не смог бы избавиться от своего предназначения, даже если бы и захотел. Никому на свете не удалось бы с ним договориться. И в первую очередь — ему самому. Три капли крови индейцев племени таино, единственных в пространстве и времени, пусть и мертвых, хозяев и детей Коралла, вдохновляли его душу малиновым светом своих костров из трясин Сапаты и, в конце концов, определяли ежедневный ход его мыслей.

В результате, если смотреть на него со стороны, то это был самый обычный кубинец — результат и участник актуального исторического процесса, внутри которого он существовал, казалось бы, абсолютно органично. Но если посмотреть наоборот, изнутри Вергилио де Малалуны, на мир, то получалось так, будто кинопроектор истории отмотали назад на пять веков и запустили вновь. То, что для всех на свете было историей, для Вергилио Треспасоса де Малалуны продолжалось во времени и было его единственной реальностью. Его сознание не было захламлено историческим мусором последних пяти сотен лет. Короткие, извивающиеся в конвульсиях несуразных событий обрубки времени, соизмеримые с длиной человеческой жизни и с длительностью периодов человеческой истории, не совпадали с масштабом времени, где пребывал Вергилио Треспасос де Малалуна.

14

Иногда в своих снах Индеец видел себя убитым вместе с родителями, любимой красавицей женой и восемью детьми пять веков назад. Девятого ребенка, годовалую девочку, пришлые оставили в живых для собственного развлечения и вырастили на скотном дворе, как что-то среднее между рабыней и экзотическим животным. А потом, когда она подросла и стала еще красивее, чем ее убитая мать, пришлые стали размывать ее индейскую кровь. Насильственно, конечно. А потом она нарожала выродков, которые подросли, разбрелись по Кораллу и принялись дальше размывать кровь Малалуны, но уже добровольно. И так дальше, пока на свет не появился он сам, Вергилио Треспасос де Малалуна — выродок выродков, ублюдок ублюдков, спящий палач, бомба времени со взрывателем из трех капель крови.

Учитывая, что мы все живем в мире душ, кто бы там что ни говорил, на острове Куба нет недостатка в скитающихся индейских душах, которые только того и ждут, чтобы вернуться в свои же собственные тела, наполненные своей же собственной кровью. Это они, тридцать тысяч душ индейцев племени таино, единственных и вечных хозяев Коралла, восстают по ночам туманом над теплыми болотами Сапаты, своим последним прижизненным прибежищем, а по утрам снова со вздохом погружаются в трясину.

Любой из тех, кто бывал на Великих Болотах Кубы, слышал звуки, похожие на шепот и вздохи. Многие, ежась, говорят, что звуки эти уж больно странные. Что, мол, не может обычная грязь звучать настолько странно. Так, будто бы там, под ней, прячется что-то одушевленное и осмысленное.

Некоторые утверждают, что по тембру этот звук больше всего напоминает безнадежную, разрывающую сердце жалобу. Другие им резко возражают, мол, нет в этих звуках и тени печали, тоски или жалобы, а одно только нетерпение и прицельная ярость. А есть еще и третьи, которые, полностью соглашаясь со вторыми, добавляют шепотом: рано или поздно, чем или кем ни была бы эта штука, она обязательно поднимется из болот и материализуется в нечто такое… В общем, тогда лучше держаться подальше от Кубы. Убраться куда-нибудь на самый дальний край Земли. А лучше всего вообще на другую планету.

 

Мир, в котором жил Вергилио Треспасос де Малалуна, ограничивался Кораллом и был его раем. Только не потерянным, а отнятым. Только не мистиче-ским, а физическим. Раем с точными географическими координатами. Раем, по которому он ходил собственными ногами, но все равно не мог попасть туда до тех пор, пока не изгонит пришлых и не вернет туда свой народ самым что ни на есть реальным образом. В пространстве и времени. Раем, откуда его народ, в отличие от христианских Адама и Евы, был изгнан не в мир, а прямо в смерть. И если первыми шли головорезы, орудуя секирами, то следом бежали попы, отощавшие за время путешествия из Европы и голодные до всего мирского. Они орудовали крестами не хуже, чем конкистадоры секирами, выдавали свою алчность и свою похоть за волю Божию и придавали всему этому аду силу закона, и утверждали, что это — хорошо.

Говорят, когда Христофор Колумб впервые увидел Кубу, он сказал, что не видел в жизни ничего более красивого, что это рай на земле. Сегодня, через половину тысячелетия, толпы туристов говорят то же самое. И это несмотря на то, что тех пейзажей давно уже нет. Несмотря даже на то, что на этой самой земле кровавым крестом пересеклись унижение и уничтожение двух рас.

Рай, полагал Вергилио Треспасос де Малалуна, он рай и есть. Что с ним ни твори. Не умозрительный христианский, а настоящий, данный его народу по рождению, а не по смерти. Рай без провалов во времени, логических несуразиц и проповеди самоуничижения в качестве индульгенции или пропуска. Рай, который существует в природе, а не в многочисленных руководствах по праведной жизни. К тому же многократно переписанных, исправленных и перлюстрированных в соответствии с очередными изменениями конъюнктуры на невольничьих рынках человеческих душ.

Вергилио Треспасосу де Малалуне было наплевать на время и на религию. Ему было все равно, где и как жить, кем быть и кому служить. Главное — выжить и передать свои три капельки индейской крови дальше.

Есть вещи, которых не остановить. И они происходят прямо сейчас. В маленьких деревеньках на самом востоке Коралла, в семьях потомков черных рабов, и в больших городах Кубы, в семьях потомков белых завоевателей, нет-нет да и появляется на свет мальчик или девочка с прямыми черными волосами, с кожей цвета красной кубинской почвы и взглядом, как сквозь прицел.

Раз такие дети родятся, значит, когда-то они обязательно встретятся. И, где-то в далеком будущем в ком-то этих капель накопится достаточно, чтобы по ним, как по разорванному когда-то и снова нанизанному на нить времени ожерелью человеческих судеб, восстановить связь времен. И тогда из небытия, мрака, тлена и смертной тоски непрожитых жизней на Коралл плоть за плотью, кровь за кровью, человек за человеком вернется весь народ. Он вернется вместе со всей своей любовью, энергией и нерастраченным за столетия смерти желанием жить. Народ вернется, словно никогда не уходил, и станет быть.

15

Вергилио Треспасос де Малалуна уже четверть часа стоял без движения, глядя на закат, всем телом ощущая, что к нему приближается нечто. Почему-то именно сейчас, впервые в жизни, он ощутил всю тяжесть одиночества, всю тоску сиротства человека, у которого нет родни, нет друзей, нет надежды на нормальную человеческую жизнь. Сколько себя помнил, он никогда не позволял себе такой слабости.

Он не знал другой жизни, кроме жизни воина, окруженного врагами, в глубоком тылу времени. Воина, который твердо стоит на тропе войны в пяти сотнях лет от соплеменников и родичей. Воина, который отлично понимает, что никогда не увидит того, ради чего жертвует полной соблазнов и радостей простой человеческой жизнью. Но почему-то именно сейчас, учитывая нечеловеческий канал связи, которым воспользовался кто-то, он надеялся на облегчение. Он не представлял, кто или что зовет его, но теперь уже надеялся, что Великий Дух Болот, наконец, готов дать ему подсказку, или совет, или хотя бы товарища.

 

Подспудно ожидая чего-то сверхъестественного, Индеец удивился настолько, насколько только мог удивиться человек его склада, когда с небес, распро-страняя отчетливый запах гнили, спустился гриф-индейка, положил к его ногам гигантского лангуста, бандитской походкой отошел в сторону и там замер. Потом к лангусту, переваливаясь с ноги на ногу, как жирный домашний гусь, подошел пеликан и стал поливать того из клюва тонкой струйкой, явно экономя воду. Вергилио Треспасосу де Малалуне понадобилось несколько секунд, чтобы воспринять ситуацию такой, какая она есть. В конце концов, думал он, созерцая эту картинку из чьего-то сна, неважно, в каком обличии посещает нас Великий Дух Болот. Важно то, что он скажет.

И лангуст заговорил, молча шевеля антеннами. Его речь Индеец воспринимал как ритмичные, болезненные, но не опасные для здоровья удары в грудь. Лангуст вещал так:

— …Два почтенных сеньора ловят, как нам кажется, рыбу. Подводный и надводный народцы Лазурного мира понимают, какие они важные и главные, эти два почтенных старых сеньора. И мы, подводный и надводный народцы Лазурного мира, хотели бы предстать перед двумя почтенными сеньорами в самом лучшем виде. И в этом же лучшем виде вместе с двумя почтенными сеньорами войти в историю, где они, как представляется нам, словно у себя дома. Самые большие, красивые, сильные и вкусные рыбы уже давно здесь. Все они собрались под водой у ног почтенных сеньоров и готовы хоть сейчас сесть на крючок, пожертвовав собой ради удовольствия двух почтенных сеньоров и ради будущей славы подводного и надводного народцев Лазурного мира. Но! К лескам двух почтенных сеньоров, как видится нам, забыли привязать крючки. И мы, оба народца Лазурного мира, хотели бы спросить у вас: как нам действовать в этих чрезвычайных обстоятельствах? Это, как нам кажется, всё, о чем хотят спросить вас оба народца Лазурного мира. Но есть, как представляется нам, кое-что еще. Великий Дух Болот… — Вергилио Треспасос де Малалуна напрягся и всем телом подался вперед, чувствуя, как стремительные скорпионы предчувствия вместе с ручейками пота побежали вдоль позвоночника. — …Великий Дух Болот, — монотонно и флегматично продолжал лангуст, — просил вас поторопиться с ответом. Великий Дух Болот говорит, что ему уже надоело сдерживать закат. Да и вообще, говорит Великий Дух Болот, не дело это — останавливать закат, даже учитывая важность двух почтенных сеньоров, величие самого момента и даже тот прискорбный факт, что вместе в этом мире они рыбачат в по-следний раз.

Индеец молчал, чувствуя, как постепенно уходит из груди боль и расслабляются мышцы, сведенные, как теперь оказалось, пустыми надеждами. Сохраняя тишину на всех диапазонах, тяжело дышал лангуст, ожидая ответа. Пеликаны поливали его водой, сменяя друг друга, и по одному улетали. Их оставалось все меньше. Падальщик сидел поодаль без единого движения, наблюдая кончик своего клюва, отчего казался обескураженным, придурковатым и опасным.

И тут мертвую тишину, какая бывает только между вопросом и ответом, разорвал хохот. Индеец смеялся искренне, мощно и заразительно. Таким был его способ быстро и навсегда расправляться с разочарованиями. Отсмеявшись, он сел перед лангустом по-турецки и обстоятельно, как только мог, ответил на вопрос.

— Ни в коем случае ничего не предпринимайте. Немедленно расползайтесь по своим норам и сидите там тихо. А Великому Духу Болот передай, чтобы вырубил, наконец, свою керосинку. Мы тут все торчим с самого утра на ногах, а старые пердуны так и будут отсвечивать на берегу, пока солнце не сядет. Эти два старых болтливых козла встретились тут исключительно для того, чтобы поточить лясы. И они будут делать это бесконечно, если не дать им под зад, потому что болтовня — любимое занятие обоих. На фиг им не нужна никакая ваша рыба. Прямо здесь, в кустах, стоят морозильные установки, доверху набитые вашими собратьями, уже выпотрошенными, нашпигованными пряно-стями и полностью готовыми к сковороде. Там вообще полно жратвы. Самой лучшей, со всего мира. А старые пердуны ни к чему и не притронутся, разве что примут по клизме на ночь.

А лески для того без крючков, чтобы по дури кому-нибудь из этих двух доходяг не попалась какая-нибудь козявка и не стащила его с обрыва в воду. И тогда Службе безопасности придется вылавливать эти куски дерьма специальными большими сачками. Крючки обрезал лично сеньор полковник Клаудио Тибурон, мой непосредственный начальник. А сеньор полковник знает, что делает. А теперь проваливайте отсюда, недоноски!

Вергилио Треспасос де Малалуна повернулся спиной к депутации и пошел к лесополосе. Сначала медленно, потом быстрее, шаг за шагом снова взваливая на себя груз абсолютного одиночества, который он так опрометчиво надеялся с кем-нибудь разделить. Вергилио Треспасос де Малалуна не испытывал ни досады, ни разочарования из-за того, что трансцендентальное нечто, на которое он понадеялся, подвело его. Индеец понимал, что его подвело не оно. Его подвела простая человеческая слабость — способность испытывать надежды. В сущно-сти, он сам подвел себя. И теперь уже твердо знал: надеяться можно только на себя. И любое, даже самое ничтожное отступление от этого драгоценного правила лишит его опоры.

В ту самую секунду, когда за Индейцем захлопнулись створки густой растительности, стало быстро темнеть, как и положено в тропиках. В ту же самую секунду пеликаны, будто напуганные чем-то, одновременно и шумно поднялись в воздух. В ту же секунду падальщик походкой вурдалака, коряво растопырив крылья, не торопясь, приблизился к лангусту и воссел над ним. Коротким, отточенным движением, с характерным хрустом он, словно консервную банку, вскрыл панцирь медиума. Еще живого, стал по кусочкам выковыривать его оттуда и сладострастно пожирать с чувством выполненного долга, восстанавливая таким образом незыблемую и равнодушную повседневную реальность этого мира.

 

Оказавшись в центре лесополосы, Вергилио Треспасос де Малалуна присел на выступ слоновьей ноги1, чтобы внутренне привести себя в порядок перед тем, как вернуться в чужой мир. Он испытывал облегчение, почти радость от того, что произошло. Ведь теперь его личное будущее и, соответственно, будущее его народа больше не зависит от иллюзий. Он думал, что, в отличие от всех обычных людей, связанных узами привязанностей и условностей, ему, Индейцу, живется просто в окружении одних лишь только врагов. Нелегко, но просто. Без чего бы то ни было лишнего.

Ведь он, в отличие от всех остальных, имеет полное право не таскать с собой таких обуз, как совесть, стыд, жалость, сострадание, справедливость или верность служебному долгу. Ведь он, мать вашу, живет налегке, имея при себе только инстинкт самосохранения. Но зато этот инстинкт такой совершенный, такой неуязвимый, что его хватит на весь народ, надежно спрятанный пока внутри Вергилио Треспасоса де Малалуны, в трех капельках индейской крови.

16

А досточтимые сеньоры Фидель да Габриэль в это самое время уже медленно уходили от берега, осторожно ступая по неровностям Коралла, на всякий случай с дружеским участием поддерживая друг друга за локти. Дорогу им специальными фонариками освещали специальные холуи, выросшие словно из-под земли в ту самую секунду, как почтенные сеньоры двинулись от берега. Они шли к специальным машинам, чтобы домчаться на них до специальной резиденции и уснуть. Несмотря на усталость, почтенные сеньоры продолжали беседовать. И сколько бы я отдал, чтобы услышать, о чем на самом деле они говорят. О чем могут говорить между собой два мастодонта эпохи, два старых человека, каждый из которых — эпоха сам по себе. Два величайших на свете, недосягаемых уже для смертных реалиста и в то же время два непревзойденных сказочника. Два магических реалиста, которые, каждый по-своему, с помощью одного только воображения и испанского языка создали таинственные страны. Каждый свою.

Один — селение Макондо, другой — Республику Куба. И пусть никого не вводит в заблуждение разная степень реальности двух этих миров. Что один — разбросан по книгам, а другой — плывет в океане. Природа двух этих стран — одна и та же. Почтенные сеньоры вытащили их из небытия: Маркес — Макондо, Кастро — Республику Куба. Они — обладатели одного и того же редкого дара: заставлять огромные массы людей видеть как реальность плоды своего воображения. И ты посмотри, как одинаково ведут себя обе их магические реально-сти, соприкасаясь со временем и постепенно погружаясь в него.

«Пройдет много лет»2, и обе эти истории люди станут читать как сказку. Ведь «все, в них записанное, никогда и ни за что больше не повторится». Потому что даже таким людям, как Габриэль Гарсиа Маркес и Фидель Кастро Рус, «не суждено появиться на земле дважды»3.

 

30 мая — 24 августа 2013 года

 

Стр. 98

 1 Камилла Сагастуме — персонаж романа Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества». Отличалась титанической тучностью, неправдоподобным аппетитом и, при всем этом, потрясающим женским обаянием. (Здесь и далее примечания автора.)

2 Аурелиано Буэндиа — персонаж романа Маркеса «Сто лет одиночества».

 

Стр. 99

 1 Некоторые из семнадцати внебрачных сыновей полковника Аурелиано Буэндиа, а их всех звали Аурелиано, имели прозвища: Аурелиано Печальный, Ржаной и тому подобные.

2 Макондо — вымышленное селение, где происходит действие романа Маркеса «Сто лет одиночества».

 

Стр. 100

1 Остов испанского галеона в сельве, среди безбрежного моря алых маков — образ из романа Маркеса «Сто лет одиночества».

 

Стр. 102

1 Каждый участник Кубинской революции, сражавшийся под руководством Фиделя Кастро, имеет что-то вроде официального титула. Например, «Боец номер такой-то Первой колонны Кубинской революции».

 

Стр. 112

 1 Персонажи романа Маркеса «Сто лет одиночества».

 

Стр. 124

1 Слоновья нога — название пальмы, распространенной на Кубе.

2 Первые слова романа Маркеса «Сто лет одиночества».

 3 Последние слова романа Маркеса «Сто лет одиночества».

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru