Александр Кабаков. Камера хранения. Каталог. Александр Кабаков
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Александр Кабаков

Камера хранения

От редакции | Александр Кабаков — многолетний, постоянный автор «Знамени»

От редакции | Александр Кабаков — многолетний, постоянный автор «Знамени». Настоящая публикация — фрагменты его книги «Камера хранения», готовящейся к печати в издательстве АСТ. Редакция Елены Шубиной.

 

 

Каталог

 

Мемуары — жанр, по моему мнению, для автора малоприятный и, наверное, по этой причине любимый читателями. За всякий успех у потребителя производитель продукта должен платить, и чем безусловней успех, тем больше плата. Вспоминая свою жизнь, пишущий подсознательно прощается с нею: ведь вспоминать можно только то, что уже случилось, безвозвратно произошло. Писание мемуаров есть завершение пожизненно совершаемого сочинительского труда, после мемуаров начать роман или даже рассказ было бы нечестно — такое действие стало бы обманом аудитории. Только, значит, вы дочитали полную и завершенную жизнь, удовлетворились тем, что про автора теперь известно все и окончательно, как он вылез с непредусмотренным продолжением. Такая жизнь после жизни вызывает законное раздражение. Том воспоминаний должен завершать полное собрание сочинений, именно полное — все предшествовавшие были просто собраниями… После мемуаров, в сущности, возможен единственный жанр, но в нем, как правило, выступают уже коллеги и друзья героя.

И я не хотел и не хочу писать воспоминания.

Но писать-то надо.

И вот я придумал! А если точнее, если не врать с первых строк, то не я придумал, а неизменный и незаменимый мой книжный редактор — не скажешь же про нее «редакторша» — с ее шестым чувством, с никогда не подводящим ее чутьем книжной удачи. Напиши воспоминания о вещах, сказала она, кому ж, как не тебе, ты же каждую пуговицу из тысяч застегнутых и расстегнутых за всю твою жизнь помнишь, у тебя ж и репутация собирателя деталей, напиши мемуары о предметах, среди которых жил и живешь! И это не будут итоги, потому что вещи бесконечны.

Спасибо за идею.

Я попытался собрать в этой книге все, что плохо лежало во времени.

Старье беру, иначе все пропадет бесследно.

Это не мемуары — это просто опись того, что хранится на складах памяти.

И того, что хранилось, но пропало.

В этой описи будет много повторов.

В жизни тоже повторов не избежать.

Моя собственная камера хранения.

Мой блошиный рынок,

marche aux puces,

flohmarkt,

flea market…

Вот небольшая часть этого хранилища. Возможно, вы найдете здесь нечто и вам принадлежавшее.

 

 

МАЛЫЕ НАРОДЫ СЕВЕРА

 

Было во времена нерушимой братской дружбы такое понятие. Оно объединяло чукчей, эвенков и прочих жителей вечной мерзлоты. На заботу великого русского народа, подарившего им грамоту, спирт и снабжавшего боеприпасами к охотничьим винтовкам, они отвечали пушниной и «рыбьей костью». Из кости они резали фигурки — большей частью собачьи упряжки, несущиеся по изображающим тундру бивням. Несметное количество такой мелкой пластики наполняло Музей подарков Сталину. Была такая постоянная экспозиция в рамках Музея революции. А Музей этот располагался в здании бывшего Английского клуба на бывшей Тверской. А ныне это музей современной истории на бывшей улице Горького…

Кроме костяной резьбы, чукчи вошли в советскую культуру книгой писателя Тихона Семушкина «Алитет уходит в горы» об установлении и укреплении советского образа жизни среди чукчей же. Впоследствии неведомого Семушкина потеснил чукотский франт и ленинградский плейбой Юрий Рытхэу. Это были уже много более поздние советские времена, Рытхэу писал про нечто похожее на настоящую чукотскую жизнь и в качестве представителя современного чукотского народа постоянно посещал этнических братьев — живущих на Аляске алеутов или эскимосов. В сущности, американские братья не отличались образом жизни от советских — та же мерзлота и морская охота. Разве что спирт ходил по Аляске не так сокрушительно, да переселяли американцы алеутов в яранги из нейлона, а не в бараки, как советская власть переселяла чукчей — ставивших внутри этих бараков яранги обычные, из шкур…

Увлекся, однако.

Перейдем к предмету этого рассказа — к истории моей самой первой игрушки. Заложившая, полагаю, основы женственного, как у многих сочинителей и прочих художественных натур, характера, игрушка эта была куклой.

Недолгое время, предшествовавшее переквалификации в ракетчики и поселению с семьей на полигоне Капустин Яр («Москва-400» в секретном обозначении), мой отец служил по военно-железнодорожной части в белорусском городе Орша. Там мы получили комнату в офицерском бараке, стоявшем среди других военно-железнодорожных бараков, один из которых частично занимал магазин с простым и понятным названием «Военторг». В нем продавались:

волнистый трехцветный мармелад, обсыпанный липкими крупинками сахара;

бязь в рулоне, от которого отматывали три метра, если какая-нибудь жена офицера решала снабдить мужа дополнительной парой портянок;

зеленые и лиловые тонкие граненые вазы, похожие формой на берцовые кости, какими их изображали под черепом над предупреждением «Не влезай — убьет!»;

и множество других необходимых в жизни вещей.

Включая детские игрушки вообще и кукол в частности.

Портянки и вазы оставим на потом, сейчас не о них речь.

Итак, игрушки.

Мне еще не было трех лет, но кое-что из тех времен я помню в подробно-стях. Впоследствии эта память на всякую мелочь только развивалась, результатом чего стали моя литературная манера и кличка «певец пуговиц», справедливо данная мне одним критиком.

Я отлично помню, как мы пришли в магазин «Военторг» и отец спросил у меня, какую игрушку я хочу. Мое воображение вначале поразил размерами грузовик из досок — колеса тоже были деревянными, — окрашенный в ярко-зеленый цвет. В этот грузовик я вполне помещался. Вероятно, именно поэтому я отверг его — меня всегда пугало величие. И, почти не задумавшись после того, как рассеялось потрясение грузовиком, я ткнул в малоприметную куклу, сидевшую, свесив ноги, на верхней магазинной полке. Отец внимательно посмотрел на меня (возможно, провидя в этот момент мою судьбу), пожал плечами, отчего погоны поднялись золотыми крылышками, и купил куклу.

Кукла была сделана из серой байки, набитой, как впоследствии оказалось, мелкими опилками. Байка изображала комбинезон, который был снабжен капюшоном, обшитым полоской ваты, обозначающей как бы меховую оторочку. К рукавам были приделаны ладони с растопыренными толстыми пальцами из розового ситца. Все это вместе называлось «Кукла эскимос», что отец и прочел на торчавшем из бокового шва тряпочном ценнике с размазанными чернильными буквами.

Я твердо заявил, что ничего не хочу, даже дощатый грузовик — только эту куклу с кремовым целлулоидным круглым лицом, на котором были довольно натурально нарисованы коричневые узкие и сильно раскосые — не было, слава Богу, политкорректности и в помине — глаза. «Хочу куклу!» — с мужской твердостью высказал я девчачье желание. Я почти не плакал в детстве (зато теперь могу уронить слезу под самый дурацкий сериал), и отец, думаю, это ценил. Так что эскимос был куплен беспрекословно…

Отвлекусь на целлулоидное лицо.

В те давние бедные времена в игрушечных магазинах водились две основные породы кукол. Одни были сделаны целиком из пластмассы, потому корпус имели твердый и сплошной — только руки-ноги, соединенные внутри корпуса резинками, крутились. Изредка можно было налететь на быструю продажу таких кукол, у которых в положении «лежа на спине» с помощью специального механизма-противовеса, скрытого внутри головы, закрывались, закатывались глаза. В таком положении это случается и с живыми девушками, чего, конечно, мальчишки еще не знали и к таким куклам с «закрывательными», как говорилось в быту, глазами испытывали интерес исключительно как к техническому устройству… Но все это было для богатых детей, счастливо заполучивших родителей с большими возможностями.

А прочие играли куклами тряпочными, тело которых и все его части представляли собой фигурные мешочки, набитые опилками или — расточительно — гречкой. К этим мешочкам пришивались сверху (а шов скрывался какой-нибудь дополнительной деталью) бюсты, именно бюсты, напоминавшие торжественные изображения вождей и классиков, стоявшие тогда везде — в комнатах ожидания маленького вокзала, в фойе Дома офицеров, на площади по соседству с главной городской лужей… В целлулоидном кукольном бюсте для пришивания к тряпочному туловищу имелись специальные мелкие и частые дырочки, так что при желании розовое лицо спортсмена, например, можно было отпороть от туго набитого, но износившегося тела и пришить к самостоятельно скроенному корпусу... ну, моряка, допустим. Это точная метафора выбора, перед которым многие оказываются в жизни…

Но сейчас речь не об этом. А о том, как кукла участвовала в трагической ситуации.

Вечером к нам пришли гости — три офицерские семьи. Народ это был молодой, детьми обзавестись еще не успевший, так что я пользовался вниманием монопольно. Чувствуя это выигрышное положение, я приставал ко всем, желая познакомить каждого с моим эскимосом…

Между тем, ненадолго отвлекаясь на разговоры с ребенком, компания обсуждала — это уж мне мать рассказала лет двадцать спустя — событие, заставившее тихо бурлить военную общественность Орши. А именно: накануне под утро наряд особого отдела арестовал начальника управления снабжения гарнизона и, по вообще-то не принятому в армии совместительству, начальника магазина «Военторг» майора интендантской службы Табачника. Был этот Табачник безусловным прохиндеем, но человеком добрым и услужливым, что наиболее умным прохиндеям свойственно, войну прошел полковым интендантом и не был расстрелян, а после войны осел в Орше и вскоре добился, что офицеры на него просто молились. Семейным, например, он помогал достать техническую новинку, дефицитный керогаз вместо устаревшего маломощного примуса, а холостым просто ссужал тысчонку-другую до очередной выплаты денежного содержания…

И вот его забрали особисты, причем не местные, а, вроде бы, из округа. Плохие дела у майора... Замолчав, офицеры глотнули спирта, заели жирной и хорошо ложащейся на спирт печенью трески.

— Ну, Саня, — продышавшись, возобновил общение со мною один из лейтенантов, — а ты знаешь, где эскимосы живут-то?

Я в этом возрасте говорил уже абсолютно чисто, но внутри слов путался. Например, при диком грохоте, оповещающем о приближении трофейного BMW с коляской (на коляске сохранилась пулеметная турель), на котором передвигался старшина железнодорожной роты Холопко, я уверенно произносил «мацатыкал»… Названием собственного изобретения, но созвучным настоящему, наделил я и новообретенную куклу:

Еськи-моськи, — уверенно сообщил я, — живут в военторге.

За столом немедленно установилось молчание.

Негромко нарушил его старший лейтенант Соболевский:

— Жили, — сказал он, — жили Еськи-Моськи в военторге

И вскоре все разошлись.

Офицеры хорошо относились к майору Табачнику Иосифу Моисеевичу.

Был слух, что его всего лишь разжаловали в младшие лейтенанты и отправили для продолжения службы куда-то на Север.

 

 

РУЧКА-КАРАНДАШ СКЛАДНАЯ

 

Я пошел в школу неполных семи лет осенью 1950 года.

Дата сегодня представляется невероятной.

Мы ходили в школьной форме из серого сукна и — в широких гимнастерках, рубахах со стоячими воротниками, заправленных под ремни, — выглядели ожившими мелкими фигурами с картинки «Нижние чины перед отправкой на позиции» из иллюстрированного дореволюционного журнала — такой почему-то валялся у нас дома. Старшеклассникам полагались вместо гимнастерок кители вроде офицерских, мы им завидовали, потому что в нашем военном городке офицерская форма была единственной мужской одеждой. Девочки носили коричневые платья с длинными черными — или белыми по праздникам — фартуками. Фартуки были с крылышками, скрывавшими плечи и те места, где предполагалась грудь… Эта гимназическая стилистика вполне укладывалась в общую позднесталинскую, с погонами и мундирами для всех ведомств. Форменная одежда имелась у шахтеров и дипломатов, юристов и лесников, дело шло к общим чиновничьим мундирам и шпагам. Офицерам к парадной форме, с гербовыми фрачными пуговицами на пояснице (они сами придумали дразнилку «человек во фраке, пуговицы на сразу видно, важный человек»), полагалась сабля. Империя возвращалась — по крайней мере, костюмы государственных людей, а государственными считались все — к истокам…

Обучение в больших городах было раздельным, мальчики и девочки учились врозь, встречаясь только на торжественных пионерских построениях и на вечерах по большим праздникам. На вечерах парами танцевали па-де-катр и па-де-патинер, советские кадеты-суворовцы в черных мундирах и брюках с алыми лампасами давали сто очков вперед обычной гражданской шпане, неловко топтавшейся на месте. Нам повезло: школа в военном городке была приравнена к сельской, а сельские были общими по причине нехватки детей военных лет рождения. Так что мы учились вместе с девочками, что роковым образом повлияло на мою семейную судьбу.

Как ни странно, ожесточенней всего школа боролась со школьниками не за соблюдение формы одежды — многим родителям даже нашего небедного военного поселения форма была просто не по карману. Мальчишки к гимнастерке, из ставших короткими рукавов которой торчали худые запястья, донашивали отцовские штаны, девчачьи фартуки приходилось наращивать в ширину… И с этим учителя смирялись.

А беспощадную борьбу школа вела с любыми вольностями в использовании письменных приборов и приспособлений. Форма ручки для письма, артикул стального перышка, которым она оснащалась, цвет чернил и конструкция переносной чернильницы — все это почему-то строжайшим образом регламентировалось.

Возможно, техника письма так жестко контролировалась потому, что было ощущение близости между ее вольностями и неуправляемостью содержания, между пренебрежением каллиграфией и сомнительностью смыслов.

Каноническая ручка — основной прибор для письма — представляла собой тонкую палочку синего или красного эмалевого цвета, на одном конце которой был смонтирован держатель для стального пера, двойной жестяной зажим, в его щель и вставлялось с некоторым усилием перо.

Моделей перьев, тонких, слегка изогнутых обрезков закаленной стали, зачем-то производилось множество. Было каноническое, обязательное для школьников «№ 86» с острым раздвоенным концом, начинавшее по мере износа царапать тетрадную бумагу и ставить чернильные кляксы. Было запретное «с шишечкой № 21», имевшее закрепленную в названии шишечку на пишущем конце. Шишечка оставляла след «без нажима» и не удовлетворяла школьным требованиям. Вопреки репрессиям, «с шишечкой» писали школьные диссиденты — я этой формой протеста пренебрегал, у меня и без того почерка не было никакого, и тройку по чистописанию учительница младших классов Антонина Павловна исправляла на четверку только из уважения к моим успехам в родной речи. Еще было изысканное «рондо», технических отличий которого я не помню, узенькое «чертежное», наносившее на бумагу тончайшую линию, жесткое «№ 11», которым было выгодно играть «в перышки»… Впрочем, об этой игре можно рассказывать отдельно и долго, как-нибудь в другой раз. А тут речь идет о приспособлениях для письма, с помощью которых я начинал занятие, продолжающе-еся до сей поры — вязание букв и слов в необходимые последовательности.

Рядом с перьями нельзя не упомянуть чернильницы. Назывались они многообещающе «непроливайки» и, действительно, были так устроены, что чернила — полагались обязательно фиолетовые — вроде бы, не должны из них выливаться: края небольшой фаянсовой чашечки с голубым изображением пионера на боку загибались внутрь, так что при переворачивании содержимое задерживалось этими краями. На деле чернила выливались за милую душу, портя тетрадки — ни в коем случае не толстые, «общие»! — и внутренности портфеля — никаких рюкзаков…

А теперь случай, ради которого и затеян этот рассказ.

Классе в пятом-шестом нас обуяла мода на особой конструкции ручки. Это были железные трубочки, с двух сторон заткнутые железными же пробочками. В одной из этих пробочек был смонтирован обычный держатель для перьев, в другую вставлялся огрызок простого карандаша, отечественного «Конструктора» или пижонского желтого чехословацкого Koh-i-Noor, неведомым промыслом иногда попадавшего в отдел канцелярских товаров нашего военторга. В нерабочем состоянии пробочки затыкались пером и карандашом внутрь трубочки, так что можно было небрежно сунуть ее в карман или бросить без всякого опасения в портфель. В случае надобности соответствующая пробочка переворачивалась, возникало обычное орудие для письма или даже небольшого рисования.

Создание технического гения середины прошлого столетия, эти трубочки по удобству использования предшествовали шариковым ручкам.

При этом у ручек-трубочек было еще одно высоко ценившееся в нашем кругу потребительское качество: если вынуть обе затычки, оставшуюся сквозную трубочку можно было использовать для плевания жеваной промокашкой.

Надо ли упоминать, что школа вела с проклятыми трубочками войну на истребление? И что мы постоянно плевали сквозь эти трубочки? Так что мода на них — официальное торговое название было, если не ошибаюсь, «ручка-карандаш складная» — была вполне объяснимой.

Пользуясь местом отличника за первой партой и неписаным правилом, по которому на плевок можно было отвечать плевком же, но не затрещиной, я плевал без промаха. Мои мишени, в свою очередь, при любом возможном случае — например, когда я на уроке литературы вдохновенно читал что-нибудь у доски — плевали в меня и тоже попадали. Несмотря на противные ощущения от мокрой бумаги, это было довольно мирное переплевывание.

Географичка наша Фаина Арсеньевна к концу каждого учебного года уходила в декретный отпуск. Не помню, вызывало ли это у нас какой-либо физиологический интерес, но помню, что мы принимали с естественным энтузиазмом отмену уроков географии. Впрочем, иногда урок не отменяли, а заменяли — приходил свободный учитель, и начиналась биология, а то и физика…

В тот день пришел Герман Михайлович, директор школы, преподававший историю. Как сейчас помню, речь зашла о набегах Большой Степи на русские — или какие они тогда были — княжества.

Сейчас я так опишу свое состояние в те минуты: мною вертел бес. То ли воинственные истории борьбы со степняками меня воодушевили, то ли я просто потерял на какое-то время рассудок… Во всяком случае, как говорит в боевиках мой любимый Брюс Уиллис, ничего личного не было в моем поступке, к директору я относился с ровным уважением, он был молчаливый и не слишком строгий.

Тем не менее, автоматическими, будто во сне, движениями я проделал всю подготовку к плевку:

нажевал кусок розовой промокашки и свернул его в тугой шарик;

под партой затолкал этот шарик в ручку-трубочку, затычки из которой были давно вынуты и лежали в парте же;

вынул из-под парты кулак с зажатой в нем трубочкой и поднес его ко рту, будто опершись подбородком на руку в приступе интереса к истории…

И плюнул, как только Герман Михайлович повернулся к доске, чтобы нарисовать направления набегов неразумных хазар и вечно пляшущих половцев.

Розовый комок попал точно в высоко подбритый, «под полубокс», директорский затылок и прилип.

Время остановилось.

В этом остановившемся времени я обернулся и оглядел класс.

Старательные девочки следили за уроком по учебнику со штриховыми изо-бражениями кочевников, нестарательные расплетали и заплетали перекинутые на грудь косы, двоечники на задних партах тихо дрались, остальные играли в упомянутые перышки и рисовали танки в тетрадках. В целом царила обычная школьная симуляция порядка, но на самом деле всё все видели и ждали продолжения кошмара.

Герман Михайлович, не поворачиваясь, занес руку к затылку и сбросил мерз-кий снаряд. Потом он повернулся к классу и посмотрел мне прямо в глаза. В его взгляде не было сомнения.

Время не двигалось. Я приготовился ко всему.

Директор усмехнулся.

Кабаков, иди к доске, — сказал он, — перескажи краткое содержание сегодняшнего урока.

От доски я увидел, как Вовка Ю. готовится к плевку. Он не мог не использовать такой случай — меня вызывали редко, поскольку учителя были уверены в пятерках. Промокашка, склеенная слюной переростка, не замедлила прилететь прямо в мой лоб. Я непроизвольно отмахнулся.

— Что ты машешь руками, — все с той же усмешкой сказал Герман Михайлович, — продолжай рассказывать.

Генка М. неудачно прицелился и попал всего лишь в пуговицу кителя, жеваный шарик шмякнулся на пол.

Я продолжал рассказывать про набеги.

Класс правильно понял директорскую усмешку: я стоял под градом плевков.

К тому времени, как прогремел избавлением звонок, все понял и я.

— Герман Михайлович, простите меня, — еле слышно пробормотал я, топчась рядом со столом, на котором директор заполнял классный журнал. — Я… я не хотел…

— Неправда, хотел, — возразил директор, закрывая журнал, и опять посмотрел мне в глаза без сомнения во взгляде. — И плохо, что хотел именно в затылок… Давай.

Он протянул руку, и я отдал трубку.

— Но хорошо, что сам не отворачивался и не жаловался, — сказал он и сунул ее в карман.

А на выпускном вечере, когда мы с ребятами уже сговаривались пойти за оранжерею в школьном дворе и распить там заранее заготовленную бутылку зеленого ликера «Шартрез», он опять молча усмехнулся и вернул мне чертову трубку.

И она долго валялась в ящике моего стола с другим старьем, а потом куда-то делась.

 

 

«КРОКОДИЛ» И «ДРУЖБА»

 

В отрочестве мои отношения с сатирическим журналом ЦК КПСС определялись комплексом любви-ненависти.

Дело в том, что эта иллюстрировавшаяся прекрасными художниками и заполнявшаяся текстами самых остроумных людей страны тонкая тетрадка большого формата, сшитая из плохой, рыхлой, желтоватой бумаги, должна была обличать зло, признанное таковым на последнем партийном съезде или пленуме, — а она делала это зло привлекательным!

Можно ли было не уважать капиталистов с толстыми, набитыми долларами животами? Художником Е. они были нарисованы такими живыми, такими привлекательными в своей алчности, их ботинки зеркально сверкали, по?лы их фраков — где художник видел тогда капиталистов во фраках? но ведь работало! — развевались, цилиндры лоснились… А через пару страниц поражали еще большей живостью и естественностью отечественные пьяницы и прогульщики, расхитители мелкой народной собственности и бюрократы-формалисты. И тут рабочих одевали в невиданные комбинезоны, и тут бюрократы были комически безвредны и обаятельно отвратительны — рисунки были точны, линии единственно возможны…

Большое искусство внушает любовь к людям даже вопреки воле художника.

Не стану перечислять рисовальщиков и авторов политически верных анекдотов — всех не вспомню. Но прекрасно помню главное: мне хотелось быть похожим на этих отрицательных персонажей, нарисованных с мастерством, превращающим их в безусловно привлекательных. На капиталиста я не тянул, равно как и на бюрократа, прогульщика и бракодела.

Оставались стиляги.

Эта категория молодых людей, чуждых великому делу построения социализма в отдельно взятой стране, была симпатична мне и без влияния крокодильских карикатур. Они демонстрировали возможность свободы и одновременно последствия этой возможности. Они предлагали образ «чужого» и превращали «чужого» в «своего».

В конце концов, они были просто живописны — дальше я тогда не думал.

Лучшая карикатура, клеймившая стиляг, была прорисована так тонко, что танцующая пара на ней почти двигалась — они изгибались, как полевые цветы-сорняки, которых и изображали, от них невозможно было отвести глаз…

Дома в разгар дня было пусто, во дворе стояла пыльная жара, разогнавшая всю мою компанию.

Я открыл крышу радиолы «Урал» и поставил пластинку.

«…Ай да парень-паренек, из парнишки будет толк…»

«…Исп. вокальный квартет на русском и польском языках…»

В шкафу на веревочке, протянутой поперек дверцы, висели дядькины галстуки, из них один, синий парчовый в райских розовых птицах, привезенный дядькиным приятелем из китайской командировки, мне подошел.

Я повязал галстук вокруг воротника ковбойки — ковбойка была, как настоящая, с уголками воротника на пуговицах и дополнительным уголком для пуговицы сзади, посредине воротника… Что угораздило шить такие ковбойки обычную подмосковную фабрику?

Галстук был повязан так длинно, что его широкий конец доставал мне почти до колен. Как у стиляги из «Крокодила».

В таком виде я принялся кривляться под заведенную в третий раз пластинку. «…ти?ха во?да…»

Я едва не вывихивал ноги в этом танце, не похожем ни на настоящий американский джиттер-баг, ни на его подступающую новую версию рок-энд-ролл, ни даже на отечественный «атомный стиль», как называли такую танцевальную манеру сами танцующие.

Так я стал маленьким стилягой, последышем великого племени стиляг. Журнал «Крокодил» боролся с тлетворным влиянием Запада настолько высокохудожественно, что это влияние сделалось неотразимым.

Теперь многие описывают стиляг и даже изображают их в кино и театре, но все неточно. Особенно много ерунды в деталях материального облика. Впечатление, что в качестве справочного материала, из которого черпаются все сведения о внешности и манерах героев, используется именно журнал «Крокодил» пятидесятых годов ХХ столетия. В результате получается не настоящий стиляга (и название неправильное, взятое из крокодильского же фельетона, а самоназвание было «чуваки»), взрослый человек с непоколебимым вкусом, отвергающий все советское, а тот самый я — мальчишка в дядькином галстуке до колен и ширпотребовской ковбойке…

Меж тем время шло, в лагере мира и социализма укреплялись международные торговые связи, и я понемногу двигался от карикатуры к облику нормального, но НЕсоветского человека. Импорт из народно-демократических стран и Китайской Народной Республики позволял мне выглядеть прилично.

К восьмому примерно классу, поощряемый и финансируемый из хозяйственных средств матерью — она вообще поддерживала во мне гуманитарно-художественное начало, которого отец просто не замечал, я избавился от «самострока», то есть от САМОСТОЯТЕЛЬНО СОСТРОЧЕННОЙ по картинкам из «Крокодила» одежды. Наступили новые, относительно богатые времена. На помойку отправились надевавшиеся с натугой узкие штаны из черной диагонали, сшитые терпеливой матерью, и построенный на заказ, широченный в плечах длинный пиджак с коротеньким разрезом на заднице. Вместо них возникли купленные в летней поездке латышского шитья брюки из зеленовато-серого мелкого букле с широкими отворотами внизу — вроде бы, и не модные, но явно и НЕ НАШИ. К ним безукоризненно подошли куртка грубой шерсти, с хлястиками по бокам, чехословацкой марки «Отаван» и той же марки рубашка из плотного бумажного поплина. В воротник для твердости вставлялись узкие пластмассовые планочки… Наконец, этот сдержанно-стильный вид завершали красноватого оттенка туфли чехословацкой же фирмы «Цебо» на толстой коже — про эту фирму говорили, что она унаследовала качество знаменитой досоциалистической марки «Батя». По моде короткое, выше колен пальто мешком, гэдээровское изделие, дополняло наряд народно-демократического франта.

Отдадим должное: все это вместе выглядело куда приличней, чем самодельная экстравагантность.

…А весной пятьдесят девятого (может, немного раньше) в советской торговле появились товары, которые для людей понимающих выглядели совершенно, как американские («штатские»): из КНР в СССР хлынула отличная конфекция и прочий ширпотреб с вышитым на внутренних этикетках незабвенным словом «Дружба» и кольцами. Как и почему в маоистском, идеологиче-ски стерильном Китае легкая промышленность встала на путь следования империалистическим образцам, в результате чего появились изготовленные в КНР, но почти не отличимые от американских вещи? Ходовое объяснение было чи-сто прагматическое: в Китае сохранили местных мелких капиталистов, а они, в свою очередь, сохранили связи с западными фирмами. Отсюда и лекала костюмов в американском стиле, и престижные в среде небольшого начальства авторучки — особенно с открытым пером, совершенно не отличимые от Parker, и обувь, похожая на среднего уровня английскую…

Но прежде всего вспоминаю великий прорыв, спасение наших нищих инженеров и учителей — знаменитые китайские брюки, прекрасные полотняные штаны, полностью повторяющие американский оригинал, даже с узким манжетом и одним застегивающимся задним карманом. Отличались они от настоящих американских только госценой: 72 р. 00 к. (до реформы шестидесят первого года). Это была воплощенная мечта о недорого прикрытой интеллигентской заднице.

Тяжелые черные полуботинки, «утюги», на толстой коже с круглыми выстроченными носами можно было не чинить по полгода, и они лишь слегка перекашивались. Теперь я знаю, что такие, с узором на носах, называются brogues и стоят — приличного качества — фунтов сто минимум. А тогда стоили они 150 тех рублей с копейками.

Кардиганы из верблюжьей шерсти создавали самозваный образ эсквайра, сельского джентльмена. У меня такой, не по возрасту солидный, был — стоил баснословные 260 р.

При удаче можно было налететь и на выброшенные в широкую продажу костюмы, вполне в духе Brooks Brothers, совершенно американские на вид, но с китайско-русскими этикетками. Стоили они заоблачно — 1300 р. Я о таком даже не заикался.

У стопроцентно хлопковых китайских рубашек воротнички с тупыми углами были жесткие без всяких косточек. Их чем-то пропитывали, так что они оста-вались жесткими навсегда. «Воротник крахмальный, как фанера…», — пели куплетисты, клеймившие модников… Цена — 90 с чем-то рублей.

Все это шло из Китая советским братьям по борьбе с империализмом. А главный дар китайских друзей советским сестрам — зонтик от солнца, плоский, на бамбуковом стержне и со спицами из бамбука, обтянутый голубым или розовым шелком в бледный цветок. Как вязался такой атрибут изнеженности нравов с образом суровой строительницы социализма — Бог весть. Между прочим, в правилах, регламентировавших труд путевого железнодорожного рабочего, было написано, что рабочий-женщина может перемещать за смену до шести тонн грузов и материалов. Возможно, ей не помешал бы в солнечную погоду китай-ский зонт, но оставалось непонятным, как его держать, если руки заняты перемещаемыми грузами и материалами.

Да и стоил он рублей сто пятьдесят, а то и больше — не помню.

Несмотря на это в нашем военном городке китайский зонтик имелся у всех гарнизонных дам — наряду с горжеткой и зимними ботинками на меху.

Но все перечисленное было не главным в китайско-американском проникновении на прилавки СССР.

Главными были мужские плащи все той же фирмы «Дружба», которыми жаждущая элегантности советская молодежь увлекалась неописуемо.

Плащи эти были двух фасонов — двубортный trench coat, бытовое название «спогончиками», и однобортный riding coat, русское название «балахонт», именно с «т».

Еще раз отмечу: удивительные эти продукты китайской социалистической промышленности товаров народного потребления были поразительно похожи на свои американские и английские прообразы. Легкие, без подкладки, что делало их вполне пригодными для носки теплой осенью, со множеством усовершенствований в крое, позволявших максимально изолироваться от непогоды. Например, внутри карманов плаща были прорези, которые позволяли залезать в карманы пиджака или брюк, не расстегивая плащ. Помню, что меня это хитроумие восхищало необыкновенно.

Китайские плащи были настолько популярны, что их даже не называли плащами — говорили просто «моя «Дружба». Англичане так говорят про свою знаменитую марку — My Burberry.

…Школьное время катилось к концу все быстрее. Я уже достиг своего максимального роста 185 сантиметров и тех размеров, с которыми прожил примерно половину последующей жизни. Брюки — 46. Пиджак — 52. Воротник рубашки — 43. Обувь — тоже 43. Прошли годы, следом прошла жизнь. Цифры поменялись. Брюки — 52. Пиджак — тоже 52, но застегивается плохо. Рубашка — XXL, воротник не сходится все равно. Обувь — 44, трудно найти удобную… Куда-то делась фотография, на которой я в «Дружбе» спогончиками» и в шелковом белом шарфе, свидетельствовавшем, что не чужда мне была не только мировая, но и отечественная, дворово-хулиганская мода… Вскоре после того как меня сфотографировали, плащ «спогончиками» погиб ужасной смертью — его в первую университетскую осень взял поносить однокурсник и разорвал от кармана до края полы. Но я недолго жалел о потере. Какая уж «Дружба» спогончиками», когда приятель мой, проходивший практику в Херсоне — не помню, что именно он там делал после своего второго курса медицинского, — купил у морячка настоящие джинсы! Подлинные Lee толщиной в палец.

Ладно, хватит о тряпках.

 

 

КОМОД АТЛАНТИДЫ

 

Столетие, номер которого от Рождества Христова в написании латинскими цифрами мог читаться как два неизвестных, в нашей стране было отмечено по крайней мере двумя же победившими революциями. Весь мир переживал автомобилизацию и покорение неба, радиослушание, а потом телевидение, наконец — пришествие интернета… А мы прошли не только через эти катаклизмы прогресса — мы сначала с кровью отменяли частную собственность, потом с натугой и мордобоем возвращали ее, сначала строили социализм, потом сносили его под точечную капиталистическую застройку. И когда век кончился, оказалось, что для нас он не просто исчерпался — он сгинул, исчез, утонул во времени, поднимая чудовищные цунами гражданских войн и мелкие водовороты бандитских переделов, и на поверхность поднялись обломки цивилизации, пустые бочки культуры, сундуки погибшего быта…

Комод, низкий шкаф с выдвижными ящиками, всплывает над этой Атлантидой — вместе со всем его содержимым.

Почему-то первым попадается нелепейший предмет — подвязки для муж-ских носков.

Носки с резинками в верхней их части, самостоятельно державшиеся на ноге, возникли в нашем обиходе к концу пятидесятых. Или, скорее, в начале шестидесятых. Это были полностью нейлоновые изделия западной изощренной галантереи, попадавшие на родину спутников через толкучие рынки портовых Риги, Владивостока, Архангельска и, прежде всего, Одессы. Капиталистические носки были яркие, с необыкновенными рисунками — у меня, например, имелась пара с золотистыми мустангами — и очень плотно облегали ногу. Вопреки требованиям гигиены они (как и современные им нейлоновые, голубовато-белые, но желтевшие после нескольких стирок рубашки) почти не пропускали воздух. Но это не смущало таких, как я, готовых к тому же заплатить на толчке за пару астрономические пять рублей новыми.

Зато к ним не требовались подвязки, без которых обычные советские, хлопчатобумажные, буро-коричневые или серо-черные, растягивавшиеся и ни на чем не державшиеся самостоятельно носки спускались ниже щиколотки отвратительной гармошкой.

Ниже следует краткое описание носочных подвязок.

Кажущееся теперь удивительным даже мне, вполне заставшему его в обиходе, устройство это состояло из двух, по обычному числу мужских ног, одинаковых предметов. Каждый из них представлял собой три соединенные эластичные ленты (в них была продернута тонкая резинка). Две из лент охватывали ногу под коленом и застегивались в кольцо регулирующимся под конкретную голень металлическим замком-крючком. Третья была короче первых двух и заканчивалась резиновым языком с отростком-грибком и проволочной петелькой на конце. Этой петелькой, надевавшейся с усилием на резиновый грибок, и зажимался край носка.

Теперь представьте, как все это выглядело на мужской ноге — и без того не самой привлекательной части человеческого тела. Или, не дай Бог, зимой поверх кальсонной штанины!

Нужно ли говорить, что мужчины, особенно молодые, ненавидели подвязки и бдительно следили за тем, чтобы не обнаружить, положив ногу на ногу, под вздернувшимися брюками даже часть этой упряжи…

Правда, мир вокруг меня в детстве, отрочестве и начале юности наполняли мужчины в сапогах. Обычно в тонких и начищенных до сияния хромовых, в грязное время года в грубых яловых. И, соответственно, в портянках под ними. Зимой еще надевались шерстяные носки крестьянской вязки, но к ним подвязки не требовались…

А все же удивительный это был предмет — подвязки для носков! К слову: однажды в руки мне попал каталог дореволюционного московского универмага «Мюр и Мерилиз» — ныне ЦУМ, а тогда первый в России магазин, торговавший по почте, предшественник интернет-магазинов нашего времени… Так вот, рассматривая в каталоге рекламу так называемого егерского, то есть тонкого шерстяного белья, обнаружил я там и вышеописанные подвязки. Точно такие, какие были в моем детстве. Совершенная конструкция за полвека не изменилась — а потом сгинула.

Одна из первых потерь ХХ века. Будто и не было никогда…

И теперь, попутно, вышеупомянутые портянки. Вот они в комоде, поверх остального белья — две примерно полутораметровые ленты шириной сантиметров тридцать-сорок… Товарищ старшина! Виноват, точнее не помню! И справок наводить не хочу, — это не изложение справочных сведений. Есть три наряда вне очереди.

Итак: летние портянки из бязи, зимние — из бумажной фланели, байки. Ногу ставишь большим пальцем на угол портянки, пропустив ее длинный конец с внутренней стороны стопы. После этого накручиваешь ровно и туго портянку на стопу и щиколотку, как будто пеленаешь ребенка. А кто не помнит, как пеленал ребенка, тому, похоже, пора и тот и другой опыт повторить.

Накручиванию портянок — как и многим другим полезнейшим вещам — научил меня, конечно, отец. И, могу похвастаться, я ни разу не сбил ноги, даже в двухчасовых занятиях строевой, даже в трехкилометровом кроссе… Сержант Г., демон учебки, молча смотрел, как я безошибочно и довольно быстро пеленаю ноги. Потом перешел к соседнему бойцу, который уже отчаялся превратить разваливающийся куль во что-нибудь приемлемое, и сообщил ему, откуда у него растут не только ноги, но и руки. У меня, как я понял, те и другие росли из правильных мест... И точно: сержант на вечерней поверке объявил, что я назначен командиром учебного отделения. Это несмотря на почти полную несостоятельность очкарика в физической подготовке.

Вот вам и портянки. Теперь в армии носят ботинки с носками. А место портянкам — в музее.

В особом ящике комода, в просторе, чтобы не мялись, лежали аккуратно сложенные две отцовы нарядные гражданские рубашки и две мои такие же, только на один размер воротника поменьше… Устроена эта одежда была не менее удивительным образом, чем носочные подвязки.

Но прежде конструкции — о материале. Материал назывался «зефир» и представлял собой подвижную, шелковистую, слегка тянущуюся ткань в мелкую на белом полоску двух цветов — песочного и голубого. Зефировые рубашки были таким же обязательным предметом в вещевом наборе приличного городского мужчины первого послевоенного десятилетия, как, например, калоши (или галоши?).

Да, рубашки — или, как их называли продавщицы в галантерее, сорочки. У них были пристегивающиеся к рукавам мелкими пуговицами, отворачивающиеся вдвое манжеты под запонки. Запонками же пристегивался к стойке воротник — одна запонка позади и две впереди, у крайних точек воротника. Воротниковые запонки были маленькие, эмалированные, а в манжеты вдевались запонки много более шикарные, чем вся остальная экипировка джентльмена. Встречались даже золотые с небольшими, но полыхающими синим драгоценным огнем камушками. Самыми же распространенными запонками были мутновато-серебряные, с медово-желтым янтарем, с мушками, вляпавшимися в историю…

Воротник и манжеты отстегивались для стирки, и дядька оставался в рубахе с подвернутыми рукавами и круглым хомутом вокруг шеи. В таком виде, да еще в подтяжках, крепившихся двойными матерчатыми петлями к специальным пуговицам на поясе брюк, с серебряно-седым безупречным пробором и орлиным носом, он был поразительно похож на героя вестерна — которых тогда мы еще не видели. Правда, он не стрелял из смита-энд-вессона тридцать восьмого калибра, а мирно пил чай из большого фаянсового чайника и читал газету «Советский машиностроитель»…

 

 

КОМОД АТЛАНТИДЫ II

 

Каждый ярус ящиков был разделен по вертикали надвое. То есть в каждом этаже комода было по два ящика, правый и левый.

Мужские, уже описанные выше, в нашем комоде были слева. Женские, которые я теперь собираюсь описать, но не знаю как, — справа.

Правые ящики, как и левые, были наполнены бельем, нижней одеждой тех фасонов и конструкций, которые бесследно исчезли в описываемых десятилетиях. Но это было женское белье, и дело не в том, что прошло полвека и я мог бы забыть детали, — нет, я прекрасно помню все, что знал о содержимом правых ящиков тогда, просто я мало что об этом знал. Более или менее близкое и подробное мое знакомство с женским бельем пришлось на конец шестидесятых и начало семидесятых. Но оно было уже окрашено лирическим волнением и физиологическим напряжением, искажавшими теперешние исторические зарисовки. А подростком я запомнил только то, что обнаруживалось во время домашней стирки и мелкого ремонта. При этом устройство ровесниц, включая их одежду, меня странным образом почти не интересовало. Переодевание одноклас-сниц перед уроком физкультуры в нескладные сатиновые шаровары оставляло равнодушным. А вот несколько пар чулок, вывешенных тридцатилетней крупнотелой соседкой во дворе и скрутившихся винтом под жгучим солнцем, взорвали воображение и врезались в память…

Впоследствии эта особенность психологии существенно повлияла на судьбу.

Но не буду отвлекаться.

Итак, если с ног до головы, то начнем с чулок.

То было время первого великого перелома. Нейлоновые чулки уже появились на мировых просторах, но в СССР еще были малодоступны. А бумажные, гладкие, толстые «сначесом» и — самые непривлекательные — старушечьи «врезинку» были общеупотребительны, но считались едва ли не постыдными. Еще были вискозные, довольно приятные на вид, если не обращать внимания на мелкие палочки, время от времени вылезавшие из них. И, наконец, натурально шелковые, носимые максимум час, а потом на них «ползла петля», и надо было «поднимать петлю» специальным устройством — устройства эти довольно сложной конструкции продавались на рынках теми же народными умельцами, которые продавали самодельные же иглы для чистки примусов.

Впрочем, «петли ползли» и на нейлоне, на проникающем сквозь железный занавес чуде, созданном корпорацией Дюпона. Однако при налаженном подъеме петель и должной аккуратности в но?ске — ну, например, ни в коем случае не цепляться чулками за жестяные овалы инвентарных номеров, которые были на доброй половине офицерской казенной мебели — нейлоновые чулки привлекали не только блеском и тугим прилеганием к ноге, но и прочностью. Завладев такой парой, советская женщина получала возможность долго не думать о ее замене. Правда, завладеть было нелегко — на вышеупомянутых рынках в портовых городах или у продавцов комиссионных магазинов, комиссионок, «комков».

А те, кто так и не смог добыть нейлон, шли на анекдотические ухищрения — анекдотические, но, уверяю, имевшие место в жизни. Да что говорить, одна моя родственница… Воздержусь.

Нейлоновые чулки были «спяткой» и «безпятки», «сострелкой» и «безстрелки». Названия эти самоговорящие — «пятка», например, была просто вторым слоем ткани и выглядела как более темная, чем весь чулок, фигурная заплатка, добавлявшая носительнице кокетства. А «стрелка» была просто открытым швом вдоль всего чулка, посередине его тыльной стороны. Технологически конструкция «безстрелки» была более простой и совершенной, чулок сразу изготавливался цельной трубой. Это давало удобства и потребительницам — исключалась, к примеру, необходимость долго устанавливать «стрелку» по центру на всей длине чулка — но, как водится, простота использования уменьшала обаяние. А «стрелка» делала ногу стройнее, длиннее и вообще привлекательнее. Так что «сострелкой» долго и успешно конкурировали с «безстрелки».

Настолько успешно, что те, кто не достал нейлоновых чулок, имитировали именно «сострелкой»: рисовали на голой ноге тонкую темную линию, переходящую в нарисованную же «пятку». Особенно привлекательно это выглядело на полных икрах с ироническим названием «музыкальные ножки» — в том смысле, что как у рояля…

Многое можно было бы рассказать о чулках. О выборе между ними и маникюром — чтобы сохранить трудно добытый нейлон, женщины решительно отказывались от острых ногтей. О появлении советского нейлона под именем «капрон» и чулок из него, которые русскими зимами — в те времена еще суровыми — примерзали к ногам, оставляя на них багровые пятна. О том, что три пары нейлоновых чулок (или маленький флакон французских духов) были товарным эквивалентом услуг, оказываемых некоторыми морально ущербными советскими женщинами иностранным гражданам…

Да, многое можно было бы рассказать о нейлоновых чулках, прежде чем перейти ко второму великому перелому. Но ненадолго уклонюсь от чулок в сторону просто нейлона как такового.

Нейлоновые мужские рубашки поразили советский сильный пол не столько своим видом, сколько эксплуатационными возможностями. Цвета они были одного — белого в голубизну, что вполне подходило к любому галстуку, но позволяло обходиться и без него. Ну, да Бог с ним, с цветом. А вот то, что рубашку, в том числе и сгиб воротника, можно было отстирать в гостиничной раковине туалетным мылом «Цветочное» и после этого, на казенных плечиках подвесив к форточке, снять через полчаса сухую! Это было чудо, это была мечта командированного, а по командировкам моталась большая часть мужского населения, это было счастье холостяка. Нейлоновые рубашки мгновенно вытеснили зефировые с отстегивающимися воротниками и прочее наследие давних, джентльменских времен, создав образ одержимого современностью технаря… Нейлоновая рубашка, бип-бип-бип спутника, электробритва, атомоход «Ленин»…

Но триумф нейлона продолжался недолго. И кончился не разочарованием в гигиенических качествах — вернее, в полном их отсутствии, — без гигиены мы еще могли обойтись. Но нейлоновые рубашки после десятка стирок начали желтеть, а это уже разрушало образ светлого технического будущего. Ржаво-желтые рубахи отправились на свалку истории. Поплиновые китайские наступали — см. выше. Эра синтетики завершалась синтетическим самоотрицанием.

Вот апокрифическая история нейлоновых времен.

Советская женщина с неописуемыми трудами добыла нейлоновую кофточку.

Пошла на работу — и в первые пять минут поставила на обновку чернильное пятно.

В слезах прибежала в обеденный перерыв домой, сняла кофточку и почи-стила — не имея опыта обращения с синтетикой — ацетоном.

Кофточка растворилась.

Получившуюся жидкость несчастная слила в унитаз и, надевши старенькую, немодную батистовую кофточку, в слезах еще более отчаянных вернулась на свою службу.

Тут с работы неожиданно рано пришел домой муж пострадавшей от прогресса.

Пошел в туалет, сел, закурил, бросил спичку в слив.

Взрывом его швырнуло на дверь, дверь он выбил, на лбу немедленно вспухла шишка, а на заднице возник сильнейший ожог в форме толчка.

Когда с такими травмами мужчину привезла «скорая», у медсестры в приемном покое начались истерика и смех одновременно, так что она уронила ручку. И на батистовой кофточке расплылось чернильное пятно…

Что до нейлоновых чулок — внимание, возвращаемся к теме! — то их время кончилось вторым великим переломом — наступлением эпохи колготок.

Вот они, целый ящик, первые, толстые, как обычные рейтузы, аккуратно сложенные. Чулки, чтобы не распадались пары, стягивали узлом, а колготки складывали стопками.

Вот они, вершины комфорта, герои анекдотов и скабрезных шуток, от «богатство — это когда под брюки надеваешь не рваные колготки» до «колготки и ангина — ни дать, ни взять». И вершина западной изощренности — колготки для мужчин. И возвращение чулок и пояса с резиновыми подвязками в эротическое белье…

Колготки в красивом пластиковом пакете — универсальный подарок вернувшегося из поездки советского туриста секретарю партийной организации. А секретарь — если мужчина — отдаст жене. Страшный случай: секретарь все перепутал и преподнес колготки женщине, которая их ему подарила, вернувшись из Болгарии. Отношения рухнули…

Но все это было потом, а пока — ящик чулок.

И в другом ящике — мягкий, сшитый на заказ в ателье на улице Двадцать пятого Октября (Никольской) корсет, называвшийся «грацией», с резиновыми подвязками по нижнему краю — для пристегивания чулок.

И просто узкий пояс с такими же резинками.

И на Никольской же сшитый по сложным меркам бюстгальтер из лоснящейся ткани под названием «дамаст» или попросту «атлас», сложное сооружение с пластмассовыми планочками, вдернутыми в специальные канальчики — для жесткости.

И еле умещающаяся в ящике ночная рубашка из толстой байки.

И «комбинация», тонкая сорочка с узкими лямками на плечах, которую носили под платьем даже в разгар жары — ходить без комбинации считалось неприличным…

Все это исчезло, выбыло из обихода. Ненужные вещи, назначение которых и вспомнить-то нелегко.

…А в самых нижних ящиках хранились чистые простыни, пододеяльники и наволочки. И этот обычай остался неизменным по сей день, как и обычай хранить, засунув в постельное белье, семейные сбережения. Квартирные воры туда и лезут в первую очередь.

 

 

КОМОД АТЛАНТИДЫ III

 

Местом пребывания многих важных предметов домашней жизни была верх-няя доска, крышка комода. Дешевая сосновая у дешевого соснового, богатая дубовая у богатого дубового, отдельная мраморная — у шикарного... С тех времен, когда крышка порядочного комода, выдвижная средняя полка буфета и столешница кухонного стола равно изготавливались из действительно настоящей мраморной пластины, прошли годы, за которые едва ли не все, нас окружающее, упростилось и подешевело. Теперь о мраморе напоминают только очевидно искусственная столешница кухонного прилавка да памятная доска с датами жизни…

А тогда настоящий мрамор или благородный дуб, тем более — простая сосна покрывались длинной, шириной в доску, салфеткой, ажурной, выстроченной на швейной машине, которая по рисунку обшивала аккуратные отверстия, так что они покрывали всю салфетку. Называлась эта технология, если не ошибаюсь, «ришелье» — впрочем, весьма похоже, что ошибаюсь. Салфетка могла быть и вышита — «гладью» или «крестом», цветами или геометрическим рисунком, могла быть и связана крючком, так что получались почти кружева, а могли быть и настоящие кружева — если хозяйка была умелицей.

Считалось, что салфетка укрывает крышку комода от всякого рода повреждений. На самом деле доска, особенно мраморная, от повреждений страдала меньше, чем недешево обходившаяся салфетка. Впрочем, пятно от горячего чайника, еле донесенного из кухни, непременно каким-то загадочным образом появлялось на дереве и даже на мраморе, а уж про салфетку и говорить нечего — бессчетно желтых кругов…

Но это касалось лишь примерно половины крышки комода. А другую половину занимали постоянные комодные жители.

Здесь стоял патефон, отдельной небольшой салфеткой прикрытый сверху. Рядом с ним громоздились стопкой пластинки в рваных бумажных конвертах…

Тут же возвышались две узкие стеклянные вазы без воды, синяя и лиловая или зеленая и красная, формой напоминающие стилизованные берцовые ко-сти. Воды в вазах не было, поскольку не было и цветов — в каждой торчало по одному тряпочно-проволочному изделию с густозелеными сатиновыми листьями и розовыми или кремовыми шелковыми лепестками, отчасти похожими на обобщенно-цветочные…

Между вазами помещался строй семи слонов, у одного половина хобота всегда (или мне кажется?) была отбита…

На крышке комода могла оказаться и настоящая ценность — например, тонкой работы статуэтка из некрашеного белого фарфора, техника «бисквит». Обнаженная девушка сидит на камне, грустно склонив голову, возможно, размышляет о судьбе семьи, прожившей век потерь — от изысканной мелкой пластики до базарных ваз…

Два альбома фотографий в бархатных, бордовом и фиолетовом, переплетах. Описание фотографий может занять всю книгу, хотя их набор обычный. Вот, допустим, в фиолетовом:

четверо мужчин в форменных сюртуках неизвестного ведомства, в брюках со штрипками, в начищенных ботинках, в прическах и бородках только что из цирюльни,

дама в кисейном белом платье, в белой широкополой шляпе, с белым зонтиком, позади ее кресла стоит мужчина в белом картузе, в пенсне, с ухоженной бородой-эспаньолкой, на ее коленях — ребенок непонятного пола, тогда всех маленьких детей водили в платьях, сбоку к коленям прислонился грустный мальчик в полном матросском костюме и бескозырке,

юноша в высоких сапогах, в рубахе навыпуск, с узким кавказским пояском, романтическая грива падает на плечи…

А вот в бордовом:

комдив — ромбы, навесные нагрудные карманы гимнастерки, бритая голова, рядом, на бутафорской курортной балюстраде — кожаная фуражка со звездой, с крупными серпом и молотом,

девушка, вроде бы, на том же валуне, что фарфоровая, только эта в длинных сатиновых панталонах пузырями и в широком спортивном лифчике… И плечи у нее широкие, и ноги крепкие, и живот обширный, а валун лежит в воде, и в нижнем углу фотографии белым по черному написано: «Гурзуф 1927»,

и огромная групповая фотография, человек шестьдесят, все в парадных костюмах и платьях, и над одним неразличимым лицом стоит большая галочка,

и полусмазанная карточка, человек в ватнике с цифрами на груди сидит на корточках у кострища…

И, кроме альбомов и перечисленных до этого вещей, на крышке комода, на сверкающей белизной салфетке, лежат, когда отец дома, коробка папирос с несущимся по горным вершинам джигитом и австрийская зажигалка из двух как бы гильз. Это было популярнейшее в послевоенном СССР устройство, почему-то даже более распространенное, чем не менее гениально изобретенная американскими союзниками ветроустойчивая зажигалка.

Вот украденную с крышки комода папиросу «Казбек» я и закурил впервые.

Мне не очень понравилось. Мне и сейчас не очень нравится. Но курю я с небольшими перерывами почти шестьдесят лет.

Собственно, рассказ о вещах, стоявших и лежавших на крышке комода, не имеет никакого отношения к курению.

Просто как-то так повернулось.

А хотел я сказать вот что: нравилась или не нравилась жизнь, а шла себе понемногу. Однажды, еще в прежние времена, мой рассказ пролежал в некой почтенной редакции, уже вполне одобренным, полгода, а потом все же был опубликован. Я, как мне свойственно, не обрадовался, а разнылся — вот, полгода рассказ лежал… И одна умная женщина, Царство ей Небесное, которая как раз перепечатывала мои рассказы (тогда было такое отдельное занятие — перепечатывать тексты на пишущей машинке), так вот, она сказала: «Полгода все равно прошли бы, а вот видишь, рассказ напечатали…».

С тех пор я часто говорю себе «полгода все равно прошли бы…». И жизнь все равно прошла бы, и могло в ней не быть того, что было и есть, — а вот было, произошло и даже происходит.

Слава Богу, случилось все, что случилось.

 

 

ЧУЖАЯ ЖИЗНЬ

 

Древняя история наших вещей кончилась тогда, когда они из обычных предметов скудного быта, которыми пользовались по необходимости и в отсутствии других, современных и просто новых, превратились в декорации, украшения, предметы эстетического выбора, элементы стиля.

Еще в начале шестидесятых журнальный столик в форме фасолины на раскоряченных тонких ножках (на который со стены насмешливо смотрел Хемингуэй в туристском свитере); нейлоновый дождевик «болонья» (в конвертике, если настоящий итальянский); и магнитофон «Яуза» (маленькие катушки пленки, электрический проигрыватель в том же корпусе, звук, казавшийся вполне приличным) — вот составляющие материального счастья.

А уже к концу десятилетия «болонью» донашивали пожилые провинциальные щеголи, журнальные столики типа «калужский модерн» украшали жилища только самых нищих и духовно озабоченных интеллигентов, а магнитофоны Grundig и Philips всеми неправдами осиливали даже младшие научные.

В конце шестидесятых — начале семидесятых в наши квартиры хлынуло то, что гордо называлось «антиквариатом», хотя правильное и честное название этому было бы просто «старье».

Центром столичного интеллигентского жилья стал примитивно резной буфет.

Из всех мебельных комиссионок Москвы — а их было тогда множество — выделялась скупка на Преображенском рынке. Это был целый ряд сильно запущенных сараев, набитых сломанной дешевой мебелью, в основном дореволюционного, так называемого «базарного» изготовления, колченогой, с косо висящими дверцами, рваной обивкой и дырявыми сиденьями. Полутемное пространство уходило в глубь сарая, по которому можно было бродить в поисках той рухляди, что рисовалась в мечтах, часами — если был готов выносить специфиче-ский едкий запах старья. А если ничего подходящего не находилось — то вот он, рядом, другой такой же сарай и еще один… Здесь, на Преображенке, и находили, после более или менее долгих поисков, буфет. Старая кухонная деревяшка, которой предстояло стать украшением главной (если их было больше одной) комнаты кооперативной (как правило) квартиры.

Фундамент, нижняя толстая доска, украшенная фигурными плинтусами, был, естественно, самой тяжелой частью сооружения. В лифт он не влезал, и крепкие туристы-байдарочники, напрягая все силы, оставшиеся от пения у ко-стра, перли его наверх пешком, время от времени притирая кого-нибудь к стене. Потом поднимали разобранный корпус — болтающиеся латунные петли, деревянные шпеньки, обнаружившиеся, когда панели отделяли друг от друга, полки в чайных и винных кругах. В зависимости от дизайна корпуса буфет приобретал название: «со стеклышками» — если в верхних дверцах были цветные стекла, как бы витражи; «с плитой» — если выдвижная из-под верхней части буфета полка была из мрамора; «с верхушкой» — если буфет имел венец, верхний резной карниз… Венцом, как правило, приходилось пожертвовать при сборке буфета на месте — не помещался при высоте кооперативного потолка в 2 метра 70 сантиметров максимум.

Однажды, как сейчас помню, мы вдвоем с приятелем, неудачливым музыкантом, по дружбе вперли такой буфет — пожалуй, больший среднего экземпляр — в высокий бельэтаж старого дома в центре, где тогда жил наш общий друг, выдающийся джазмен К. С фундаментом чуть не надорвались. А поскольку К. был (и остается) непьющим, то окончание буфетно-такелажных работ мы, добровольные такелажники, отметили тоже вдвоем. Была шашлычная с пивом в подвале дома на улице Богдана Хмельницкого (Маросейке), а в соседнем доме я в то время жил… Мы обсудили буфет и пришли к выводу, что если К. когда-нибудь разбогатеет (во что мы не верили, потому что какое ж на джазе богатство — и ошиблись), то буфет он выкинет к черту (и опять ошиблись). Многое выбросили те, кого все еще никак не перестанут называть шестидесятниками, но резные буфеты прочно стоят на их кухнях, а то и в гостиных. Перестройку они пережили, и кто знает, что еще переживут.

…Примерно в те же времена, когда торжествовал буфет, не многим менее популярным стал еще один полузабытый элемент интерьера — подсвечник. Объяснение этой тотальной моде на предметы, абсолютно не нужные в стране полной — по крайней мере, городской — электрификации найти можно, пока же вспомним некоторые факты из жизни подсвечников в СССР.

Добывались подсвечники в комиссионных магазинах, комиссионках разного уровня. В дорогих — из которых главная была на Арбате, торговала не только всяким художественно ничтожным старьем, но и настоящим искусством — можно было купить шикарный, прекрасно сохранившийся шандал, и даже не просто темной бронзы, а посеребренный, а при хороших отношениях с торговыми работниками — и серебряный, если больше некуда было девать советские деньги, которые действительно было некуда девать. В комиссионках попроще можно было набежать на, вроде бы, пристойный, но кое-где подпаянный по излому, а то и без в незапамятные времена отломанной чашечки для свечи… Но и чашечку при удаче можно было купить в другой заход здесь же.

Однако настоящее месторождение подсвечников и другой мелкой бронзы находилось, как было известно заинтересованным жителям обеих столиц и еще многим ценителям, в Ленинграде, в комиссионках и скупках Апраксина двора. Ангел, отодранный неизвестно от чего. Ножка керосиновой лампы из чьей-то гостиной. Наяда с целой, и на том спасибо, грудью, но одной отломанной ногой. Рыцарь без головы. И вздыбленный, поскольку передние ноги утратил, конь… Я знавал одного парня, который из Питера всегда возвращался с неподъемной сумкой. После ремонта — малый был рукодельный — он сдавал питерскую бронзу в московские магазины, и бизнес этот его почти кормил.

…Да, чуть не забыл: я же обещал попытаться дать объяснения этой распространившейся на переломе 60–70-х среди образованных горожан моде на старые вещи. Что ж, держу обещание. Ниже следует текст, написанный некогда по другому поводу, но, мне кажется, очень здесь уместный. Содержащиеся в нем повторы кое-чего, что здесь уже было сказано, думаю, извинительны ввиду обширности темы.

Итак:

«Дом на набережной» великого Трифонова, повесть, точно и беспощадно отразившая закат и разложение советской интеллигенции, открывается вот каким эпизодом: герой по фамилии Глебов приезжает в комиссионный мебельный.

Вообще-то он приехал туда за столом. Сказали, что можно взять стол, пока еще неизвестно, где, сие есть тайна, но указали концы — антикварный, с медальонами, как раз к стульям красного дерева, купленным Мариной год назад для новой квартиры. Сказали, что в мебельном возле Коптевского рынка работает некий Ефим, который знает, где стол. Глебов подъехал после обеда, в неистовый солнцепек, поставил машину в тень и направился к магазину”.

О чем это? Тем, кто не жил тогда, в начале семидесятых…

Кто не помнит адскую жару семьдесят второго, будто спалившую все основы существования…

Кто не провожал в «Шереметьеве» друзей навсегда…

Кто не ходил на закрытые просмотры, не слышал о рассыпанных наборах и не читал рассыпающиеся в десятых руках толстые журналы

— словом, тем, кто не знает, как умирал советский образ жизни — тем непонятно, почему Глебову, высокого официального ранга гуманитарию, понадобился именно такой стол.

А мне и таким, как я, доживающим век пасынкам совка, все ясно.

Нормальной мебели в магазинах не продавали вообще. По записи или по блату с переплатой можно было купить белую румынскую спальню с плохо наклеенными пластмассовыми завитушками вместо резьбы или, бери выше, югославскую гостиную «из настоящего дерева!», дурно скопированную с бидермайеровских гарнитуров низшего разбора. Стоили эти радости примерно столько же, сколько кооперативная (нужны отдельные разъяснения, места нет) квартира, для которой они покупались.

В моей среде такой интерьер назывался «мечта жлоба». Лауреата из малокультурных. Работника торговли из еще не посаженных. Выездного «журнали-ста в погонах». И руководящего товарища вообще…

А приличные люди покупали мебель старую в комиссионных или антикварных магазинах. Кто были приличные люди? Диапазон огромный. От народного артиста СССР, чью обстановку иногда можно было увидеть по телевизору: павловские неудобные диваны красного дерева в полосатом шелке, резные колонки под цветы и статуэтки, тяжелоногие круглые столы, а по стенам — темные холсты в багетах… И вплоть до меня, почти бездомного, почти безработного, с почти антисоветской повестушкой в столе и без всякой надежды опубликовать ее в вожделенной «Юности».

Был необходимый и в нашем кругу набор.

Столетний резной кухонный буфет базарного качества — покупался в мебельной скупке рублей за восемьдесят. Погрузка-разгрузка силами приятелей, доставка леваком еще за десятку. Рваные плетеные венские стулья с помойки, обнаруженной где-нибудь в районе Тишинки, там тогда сплошь сносили деревянные двухэтажки. Вообще тот район был полон сокровищ: выброшенные наследниками бабкины иконы, бронзовые дверные ручки... Безумцы стояли во-круг разведенных строителями костров и время от времени бросались за этими обломками в пламя, как герои, спасающие колхозных лошадей.

Но главным и необходимым был письменный стол под зеленым драным сукном и зеленая же настольная лампа на нем. Мы чувствовали себя как бы в Мелихове, у Антон Палыча… Хотя комплект больше напоминал допросный кабинет НКВД.

Таким образом, интеллигенция, особенно гуманитарная, создала свой интерьерный стиль: НЕсоветский, даже немного АНТИсоветский — мы сидели еще новыми американскими джинсами в барских русских креслах. Только одни, хорошо подкармливаемые властью, покупали антиквариат на Фрунзенской или на Арбате (лучшие магазины), а другие, еще не пробившиеся и нищие, рылись в тишинском барахле.

…У меня и у многих моих друзей по сей день стоит в кабинетах все то же: стол под сукном, купленный по объявлению за шестьдесят рублей, кресло со свалки и лампа, найденная на чердаке. Смешно, конечно. Квартира-музей, обставленная чужой рухлядью.

Но нам поздно ехать в ИКЕЮ.

Вот, собственно, и все. Объяснил, как сумел.

Если же те, кто родился лет на двадцать пять позже описываемого времени, то есть нынешние тридцати-с-чем-то-летние, все же не поняли, то мне, моим ровесникам и вообще всем, кто застал ту жизнь, остается только позавидовать вам, ребята. Бывают вещи на свете, которых лучше не знать, и времена, когда лучше не жить.

Самострок под лэйболами

Внимательный — и даже не очень — читатель наверняка уже заметил, что эти записки сильно перекошены в мужскую сторону. Как сказал бы более современный автор, не выдержан гендерный баланс, а я к этому добавлю: потому и не выдержан, что автор не современный и, соответственно, подвержен мужскому шовинизму, сексизму и вообще политической некорректности. Признавшему эти пороки, если не преступления, уже ничего не страшно. И я решительно заявляю: книга потому получается мужской, что, вопреки расхожему мнению, мужчины связаны с вещами гораздо теснее женщин. Женщины наряжаются — мужчины одеваются. Женщины создают уют — мужчины создают стиль. Женщина ездит на «такой большой красной» машине — мужчина знает про свой автомобиль все…

Одно из самых мужских явлений в истории сосуществования советского человека и вещи — «стиляги» и в особенности их отдельный вид — «штатники». Обычные «стиляги» отделяли себя от нашего единообразного общества пятидесятых-шестидесятых, придерживаясь неопределенной «западной», яркой, шокирующей, гротескной манеры одеваться. А «штатники» до мелочей следовали определенному стилю: они выглядели, как студенты или молодые профессора самых лучших американских (поэтому «штатники») университетов, входивших в так называемую «Лигу плюща», Ivy League. На московской, ленинградской, киевской или рижской улице непосвященный не мог определить «штатника» в скромном молодом человеке с короткой стрижкой. В неприметном синем или «в елочку» пиджаке, в немного мятой рубашке с узким галстуком в косую полоску, в мешковатых брюках с манжетами, давно вышедшими из европейской моды, в тяжелых туфлях со странноватыми, выстроченными носами — настоящий «штатник» никак не выделялся в толпе. Распознавал его только такой же «штатник», они, словно масоны, определяли друг друга лишь по им известным приметам.

Как добывалась соответствующая экипировка? Как и все, чего не было и не могло быть в обычных советских магазинах: комиссионки; знакомые, имевшие недостижимую для обычного человека возможность бывать за границей; ино-странцы, с которых скупщики-фарцовщики едва ли не на улице снимали ношеную одежду, расплачиваясь иногда рублями, а иногда сувенирными матрешками и меховыми ушанками… Сами же «штатники» иногда занимались фарцовкой, но не все — многие платили большие деньги за аутентичные американ-ские вещи, располагая деньгами обеспеченных, высокопоставленных родителей. Родители же и привозили вещи из зарубежных поездок — если хватало бедных командировочных…

Но среди «штатников» — точнее, как бы среди — существовала уж совсем экзотическая разновидность: носители просто «самострока» и «самострока под лэйболами». То есть в переводе на русский с тогдашнего сленга золотой и близкой к ней молодежи — подделок и подделок с этикетками. «Лэйбол» — это от label, именно «этикетки» по-английски.

Изготавливали любой «самострок» и носили его молодые люди из бедных семей, фанатически преданные «штатническому» стилю, но не имевшие ни малейшей возможности платить большие деньги за настоящие вещи. Не слишком поношенный американский блейзер, синий пиджак из шерстяной диагонали с бронзовыми пуговицами, украшенными гербом Гарварда или Йеля, стоил от 200 до 300 рублей («новыми», после реформы 1961 года), туфли — 150–200, рубашка — до 100… А зарплата начинающего инженера была 110, врача — 90, учителя 70–80…

Начнем с нижних конечностей самодельного русского американца.

В Центральном военторге на Калининском проспекте (Воздвиженке), неудачный макет которого недавно поставили на то же место, был отдел форменной военной обуви. Там следовало дожидаться случайного морячка, раньше срока износившего черные полуботинки, полагавшиеся к брюкам навыпуск. «Товарищ капитан-лейтенант! Купите и мне эти туфли по вашему удостоверению, а? Ну, купите, пожалуйста, мне носить нечего. Они же дешевые, а хорошие… Ну, купите, пожалуйста!» Советские военно-морские «утюги» были неотличимы от американских башмаков университетского стиля… На их нос накладывалась прозрачная бумага, называвшаяся «пергамин», с точечным рисунком в виде крыль-ев — в оригинале подобные ботинки так и назывались: wingtip brogues, крыловидные «утюги» — и этот американский рисунок переводился сапожным шилом с «пергамина» на кожу...

Результат был потрясающий. При наличии навыков у сапожника (а тогда в стране еще водились хорошие сапожники) и отчетливых представлений у заказчика, контролировавшего работу, туфли получались абсолютно точно воспроизводившими выстроченный оригинал — и это при цене 12 рублей с копейками плюс пятерка сапожнику!

К ним заодно прикупались черные шелковые носки — в это невозможно поверить, но советские офицеры могли позволить себе носки из натурального шелка, на пару хватало сдачи с любой покупки! Шелковые носки, а?

После чего наступал черед штанов.

Кроили брюки — как и прочие имитации «штатской» одежды — по образцу. На время у строгого владельца арендовались старые, доношенные до прозрачности, некогда сшитые в какой-нибудь мифической Филадельфии штаны. Арендовались, к слову, за небольшие, но деньги — рублей за пять. По этому образцу кроился материал — какая-нибудь вполне советская тонкая шерсть, купленная в угловом магазине «Ткани» у Никитских ворот. На вид эти материалы совершенно не отличались от настоящих американских, но назывались — словно ради издевательства над «низкопоклонниками» — «метро» или «ударник»…

Вечной проблемой была застежка «молния». Во-первых, ее надо было найти. Как правило, она извлекалась из предыдущих, сношенных или нечаянно порванных брюк. Иногда она бывала истинно американского происхождения, в этом случае на поводке красовалось загадочное слово Talon; чаще на поводке не было написано ничего, поскольку молния была выпорота из какого-нибудь европейского изделия — тогда будущие брюки приобретали как бы космополитический оттенок происхождения — мол, «американец в Париже», I love Paris in the summer… Во-вторых, проблемой было само вшивание молнии в ширинку, даже самые квалифицированные советские портные, включая почти европейцев прибалтов, не имели большого опыта этой операции. Трудно себе представить, но и настоящие европейцы тогда не вполне уверенно управлялись с молнией в штанах… Бывали травмы: крайне болезненные защемления.

Кроили и сшивали американские на вид брюки либо профессиональные порт-ные в «ателье мод», как назывались в СССР портняжные мастерские, под наблюдением будущих владельцев, следивших за точностью копирования американ-ского образца, либо сами носители подделки. Был еще уникум: поэт-портной Л., шивший отличные штаны. Теперь он прозаик-политик — жаль, что бросил шить…

…Все в поддельно американских брюках воспроизводилось один к одному: просторный покрой при отсутствии складок, этот простор обеспечивающих в европейских штанах; длина ровно до косточки на щиколотке, то есть изделие должно было выглядеть чуть коротковатым — никакой красоты в этом не имелось, но что ж делать, стиль важнее; обязательные манжеты-отвороты внизу штанин; два кармана сзади, притом что в Европе ограничивались одним, как правило, а в СССР всегда…

Вот тут и начинается одна трагическая история.

У меня был добрый знакомый П., фанатик «штатского самострока на лэйболах», то есть поддельной американской одежды с нашитыми в положенных потайных местах настоящими этикетками от давно сношенных до нуля вещей. Для кого это делалось? «Лэйбола?» видел только сам носитель да, может, его интимные подруги — а женщины, как было сказано, не ценят эти ухищрения. Если же решиться и продемонстрировать фальшивку приятелям, тоже никакого положительного эффекта не будет — они и сами на такие фокусы горазды

Остается думать, что вся эта сложная, кропотливая работа проделывалась для самого создателя «самострока». Бумажный самолетик подростковой мечты летел в сторону 52-й улицы, в клубе Blue Note играл Peterson, и обиженный кот навсегда уходил под дождем от Холли Голайтли… Мы сами создавали свою Америку и наряжали ее в собственноручно сшитые одежки, как девочки наряжают кукол.

…Страшное обнаружилось, когда штаны были полностью готовы, отглажены и готовы к первому выходу на прогулку от магазина «Подарки» на улице Горького до ВТО, ресторана Всесоюзного театрального общества, в первом этаже дома на углу Пушкинской площади. Как обычно, катастрофа стала следствием благородной попытки улучшить неулучшаемое и исправить ошибки, которые есть сущность предмета. Старательный портной, осуществлявший замысел, с удивлением обнаружил, что изготовитель образца сделал брак: в то время, как левый задний карман застегивался прорезной петлей на пуговицу, правый был лишен не только пуговицы, но и самой петли! Забыли прорезать, вот вам и американцы… И он, конечно, исправил ошибку: симметрично и безукоризненно были прорезаны две петли и пришиты две пуговицы. «Вот это другое дело, — сам себя похвалил старый мастер Яков Моисеевич, проведший немаленькую жизнь, сидя по-восточному на портновском верстаке. — И пуговицы, как те два глаза на жопе…» Откуда было знать старому еврею, прожившему все свои шесть-десят с лишним лет на улице Красина, бывшей Живодерке, что НАСТОЯЩИЕ американские штаны именно так и устроены — один карман застегивается, а другой ни в коем случае, и даже петли на нем нет, и все московские «штатники» это знают, и даже существует наивная легенда насчет бумажника в застегнутом кармане и кольта в том, который без пуговицы, — чтобы быстро выхватить…

П. молча стоял перед верстаком, на котором лежали испорченные брюки. Ради такого случая, совершенно убитый своей ошибкой, и Яков Моисеевич слез на пол и стоял рядом с П. на нетвердых ногах. Мысленно он подсчитывал стоимость загубленного материала — одного только «ударника» по 28 рублей ушло с запасом метр тридцать!

Штаны были подарены родственнику подходящего размера.

А П. вскоре очень повезло — знакомый продавец из комиссионки на Проспекте Мира, возле метро «Щербаковская», припрятал для него настоящие американские брюки из шерсти с нейлоном, по всем правилам — правый карман без петли и пуговицы… Попросил продавец недорого — 90 рублей, П. для ровного счета и укрепления деловых отношений дал 100.

Каких только историй не знал «самострок»! Например, превращение обычного синего пиджака в клубный — в блейзер. По английской традиции блейзеру полагаются металлические пуговицы с гербами колледжа или клуба и подкладка из алого, лимонного или кремового атласа. Ну, подкладка — вопрос терпения: все в том же магазине «Ткани» на атлас можно было налететь, если заходить каждый день. А пуговицы… В царской России была компания предпринимателя Бухова, делавшая бронзовые и серебряные пуговицы для чиновничьих мундиров всех ведомств. Пуговицы были великолепные: с накладными гербовыми орлами, выпуклые… Советские «штатники» обладали безудержной фантазией — кто еще догадался бы объединить англо-саксонскую традицию клубного пиджака с русско-имперской традицией ведомственных пуговиц?! А они догадались, и на каком-нибудь советском блейзере «самострока» шестидесятых красовались серебряные пуговицы статского советника по фискальному или землеустроительному ведомству с надписью «Буховъ» на тыльной стороне…

Но вершинами рукодельного «самострока» были самодеятельное изготовление рубашки button-down и превращение советских часов «Полет» в швейцарские.

Обмундирование порядочного «штатника» не могло считаться полным без рубашки button-down из голубого хлопчатобумажного поплина, который ткали таким образом, что возникал зрительный эффект пестроты — соответственно, полностью такая рубашка называлась oxford pin point button-down shirt, «оксфордская рубашка в булавочную точку с пуговицами внизу». Внизу — то есть в уголках воротника.

Создание «самостроком» рубашки «батн-даун» было настоящим чудом тонкой работы.

Во-первых, надо было подобрать ткань. В принципе, подходящая бывала в том самом магазине «Ткани» у Никитских, без которого «самострок» вообще был бы невозможен — но нужно было огромное везение, чтобы забрести туда именно во время продажи такого материала, причем голубого. Имитация «батн-даун» была возможна и в розовом, и в желтом оттенке, но к этим цветам предъявлялись более жесткие требования по части прочей аутентичности…

Во-вторых, надо было выпросить у недоверчивого обладателя подлинный экземпляр и, сдувая с образца пылинки, вырезать по нему лекала. Целость оригинала иногда приходилось сохранять в ущерб точности копирования…

В-третьих, надо было воспроизвести все мелкие детали конструкции и фасона — например, петельку, вшитую посередине спины под кокетку; этой петелькой снятая на ночь рубашка цеплялась за вешалку в непритязательном номере дешевого мотеля…

В-четвертых, надо было где-то найти или собственноручно воспроизвести пуговицы, не похожие на те обычные, что были доступны простому отечественному покупателю. В обычных были две дырочки для пришивания, в американ-ских — четыре. Это передавалось ключевыми словами сленга: «на два удара» и «на четыре удара». И если бы я своими глазами не видел, как «два удара» превращаются в «четыре», ни за что не поверил бы. Ювелирная работа делалась с помощью всего лишь мельчайшего сверла от бормашины, которое вращалось просто правыми указательным и большим пальцами. На одну дырку уходило полчаса. На рубашке было в полном комплекте не то четырнадцать, не то шестнадцать пуговиц…

И при этом сверление дополнительных дырок, по два лишних «удара» на пуговицу, было не самой трудоемкой операцией подготовки пуговиц к американской роли.

Дело в том, что те самые buttons, которые down, а также пуговицы на рукавах были меньшего диаметра, — чего не придумают американцы, — чем все остальные пуговицы на рубашке. Взять такие пуговицы было решительно негде. Оставалось их только сделать…

И делали! Сквозь обычную, но уже «на четыре удара» усовершенствованную пуговицу продергивалась тонкая мягкая проволока, скручивалась в жгут и становилась, таким образом, ручкой для удерживания пуговицы в пальцах при дальнейшей обработке. Затем из набора маникюрных инструментов изымалась на время пилка (по окончании работ ее следовало вернуть на место). Используя ее как мелкий напильник, пуговицу равномерно обтачивали со всех сторон, уменьшая диаметр… Из десяти семь шли в безусловный брак: неверное движение — и сточены лишние полмиллиметра, сломана просверленная перед этим дырка…

И вот, после нескольких ночей работы, в которой меньше всего было шитья, рубашка была готова. Внутри кокетки торжественно пришивался label с общеизвестной фирменной эмблемой — оперенной стрелой, и уже только знаток примерно того же класса, что и вы, мог опознать «самострок». Представляете, как ровно надо было обметать все два десятка петель, чтобы работа выглядела, как машинная!

Обидно, что теперь рубашки совершенно американского фасона, с петельками, пуговицами и прочими привлекательными деталями, продаются на любых лотках — в основном турецкого и гонконгского производства…

И, наконец, создание «швейцарских» часов на базе изделия 2-го Московского часового завода в принципе можно назвать абсолютным шедевром «самострока», хотя собственно строчки тут никакой, конечно, не требовалось. Скорее речь могла идти о виртуозной ювелирной подделке.

Поговаривали в конце шестидесятых, что в рамках разрядки, сосуществования и прочей мифологии наши часовые заводы стали выпускать часы в импортируемых японских корпусах. В это верилось: советские корпуса не могли быть такими стильными, японцы же, по своему обыкновению, копировали дизайн самых знаменитых марок… А вот механизмы, вполне вероятно, оставались советскими, но по качеству не уступали японским и даже не самым дорогим швейцарским — часовая промышленность, в сравнении с другими отраслями, у нас была приличная. Итак, корпус красивый, в лучших традициях, механизм надежный, но циферблат портил все дело: он был не просто некрасивый, в нем бесчинствовал дурной вкус.

Между тем, у «штатников» вдруг появились шикарные часы, благородных, классических форм, с лаконичными названиями великих швейцарских фирм на циферблатах.

Разве не мог быть «штатником» хороший часовщик? Или наоборот — «штатник» часовщиком? И вот он сидит с монокуляром на лбу, с гравировальной фрезой в руке, часы вскрыты, и на циферблате вместо уродливого рисунка лирико-патриотического содержания понемногу появляются известное во всем мире имя, короткая микроскопическая надпись swiss made и мелкий строгий орнамент…

Бессмертный, вечный Левша!

Лишь бы не перестала прыгать подкованная блоха…

 

 

ИЗДЕЛИЕ № 2

 

Режим секретности был настолько всеобъемлющим в той нашей стране, что назывался просто «режим». Он выработал особые слова и понятия, «режимные». В каждом учреждении и на любом предприятии существовал «первый отдел», и все понимали, что это не тот отдел, который вносит главный вклад в основную деятельность конторы, а тот, который обеспечивает неизвестность этой деятельности всему остальному человечеству, включая и многих сотрудников самой конторы. Одним из основных способов обеспечения такой таинственности было употребление особых названий для выпускаемой продукции. Вместо «танк», «ракета» или «мясорубка» говорили и писали в документах «изделие № такое-то». В наиболее же секретных документах не писали даже слово «изделие», а только номер, причем не тот, который присовокуплялся к «изделию». Я работал тогда в ракетной промышленности и вполне освоил эти порядки. Среди самых секретных документов у нас хранились американские технические журналы с подробными описаниями наших «изделий», которым потенциальный противник давал романтические имена «Дьявол» и «Вельзевул» вместо скучных букв и цифр. Из этих журналов — если удавалось их получить — мы узнавали, чем занимаемся…

А еще было понятие «проект», обозначавшее не только «изделие», но и все, что с ним связано. А еще были адреса «п/я № такой-то», то есть «почтовый ящик». И первый советский ракетный полигон возле приволжского села Капустин Яр, на котором, как я уже вспоминал, наша семья с отцом-офицером прожила тринадцать лет, имел кодовый адрес «п/я Москва-400». Можно ли придумать больший идиотизм, чем железнодорожный билет до Капустина Яра в сочетании с прочими документами, в которых фигурировала «Москва-400»? Но идиотизм вполне сочетался с «режимом». К слову: ничто не мешало пропагандистам писать про «кровавые диктаторские режимы» вообще и «режим» Франко или Салазара в частности…

Возможно, путаница и алогичность были частью общегосударственной се-кретности.

Возможно, секретностью же объяснялось и то, почему некоторая абсолютно мирная продукция называлась «изделием».

Впрочем, сфера применения этих «изделий» в СССР считалась действительно сугубо секретной, и даже к концу Советского Союза ее существование официально отрицалось.

Итак, речь идет о продукции Баковского завода резинотехнических изделий, «изделий № 2», чье родовое имя «презерватив» было на годы изгнано из официального обращения...

Кто, кто это придумал?! Почему номер два, и что было номером один?

Возможно, первым номером числилось в тайных списках то изделие нашего Творца, которое доставляло мужской части населения множество хлопот и лишь отчасти смирялось «изделием № 2».

Между тем, значительную часть советской истории

это самое «изделие № 2» единственного в стране Баковского завода

— что под Москвой, вблизи знаменитого писательского стойбища Переделкино,

эта резиновая трубочка с одним небрежно запаянным концом

— о, сколько раз она драматически рвалась, создавая и разрушая семьи!

этот сигарообразный предмет из грубой технической резины

начисто отсутствовал в продаже!!!

Ими сочувственно делились совершено посторонние люди — один налетел в центральной аптеке, другому не досталось…

Их официальная цена не позволяла даже компенсировать спекуляцией отсутствие в свободной продаже — кто ж будет набавлять процент к издеватель-ским 4 коп., да и какой процент?

Мои соотечественники рождения сороковых (с запрещенными вдобавок абортами), пятидесятых и отчасти шестидесятых годов!

Сколько из вас никогда не узнают тайну своего появления на свет, скрытую под магическим словом «дефицит»…

Собственно, это слово должно было стать единственным в моей частной энциклопедии, которую я предлагаю вам, читатель.

Все было дефицит, и дефицит был всем.

В сущности, вся моя «камера хранения» забита дефицитом разных форм и назначений.

Каменный век, бронзовый век, железный, дефицитный…

Но, пожалуй, ничто так тесно не взаимодействовало с человеческой физиологией, как дефицит «изделия № 2». По сравнению со способами, которыми советские мужчины и женщины компенсировали отсутствие заветного изделия, Камасутра удивляла полным отсутствием фантазии. Это если не удавалось до-стать, а если удавалось? Что порвется, не было сомнений, сомнения были — надевать два или три… При толщине, незначительно уступающей автомобильной камере.

Стоило ли удивляться хождению легенд об усиках, фруктовых запахах и прочих фантастических изысках западной резиновой промышленности, о микронной толщине стенок и несокрушимой прочности? Тем более что, как выяснилось спустя перестройку, это не были легенды.

А пока «изделие № 2» выходило из баковских цехов, порождая неблагонамеренные шутки о близости переделкинского советского литературного производства к резинотехническому — то и другое было связано с необходимостью предохраняться…

Навсегда исчезли мелкие квадратные пакетики из серой ломкой техниче-ской бумаги с прощупывавшимся кружочком и загадочной надписью «изделие № 2». Все везде есть, но тем, кто помнит, как ничего нигде не было, оно уже не нужно. А кто думает, что глянцевые игривые упаковки и целая витрина ассортимента были всегда, ничего не поможет: они размножаются не биологическими, а социальными способами.

Суровая молодость, как говорили в кино. Молодость, она всегда суровая.

Да, и еще, чуть не забыл! Ведь были размеры! 1-й, 2-й и 3-й. Надо ли говорить, что 1-й был рассчитан на лилипутов, а 3-й, при тех же лилипутских размерах, особенно радостно рвался, сползая резиновым рубищем…

Простите, почтенный читатель, сомнительный выбор этой темы. Я своими глазами видел секретаря партийной организации, который возвращался из московской командировки в родной мемориально-космический город с целой наволочкой недвусмысленно выпиравших квадратиков — повезло в аптеке бывшей Феррейна. Как подобало руководителю, был он человеком пьющим и потому добрым: поймав завистливый взгляд, угостил десятком. Что ж, не вспоминать мне этот прекрасный эпизод единения партии и народа? И тут же реали-стический штрих, натуралистическая коллизия: колбасой «любительской», везомой из Москвы же в товарных количествах, никто делиться не думал, только ничейный чесночный запах бесхозно веял, понемногу отставая от электрички и ложась на бедные пролески и болотистые опушки…

Как сказал обиженный взрослыми трехлетний мальчик, «гандоны вы все до единого!».

 

 

КУДА БЕЗ ШАПКИ ПОШЕЛ?

 

Номенклатурный набор семидесятых,

когда помимо наборов продавались только пищевые концентраты, и «Родина щедро поила меня березовым соком, березовым соком…»,

когда набор был так же неотрывно связан со статусом наборополучателя, как дореволюционные мундиры и орденские ленты чиновников с выслугой лет и чином,

когда впору было вводить какого-нибудь «Станислава сырокопченого» или «Чавычу на муаровой ленте с бантами»,

когда финский костюм или пальто не существовали вне распределителей,

когда варианты не продуктового набора бывали весьма разнообразны: например, мужские австрийские зимние сапоги и дамский итальян-ский костюм-двойка из джерси шли в одном комплекте, а женские югославские босоножки без пятки сочетались с мужским полосатым венгерским джемпером…

Но одно наименование было непременным — без него набор был не набор, и ассортимент закрытого магазина-распределителя нельзя было рассматривать всерьез.

«Шапка зимняя из меха норки (соболя, ондатры, нутрии и т.д.)».

Шапка была приметой члена ордена.

Рыцари ордена принадлежали ему душой и телом, зато вся страна принадлежала ордену.

И все они носили шапки. Некоторые авантюристы надевали шапки, не будучи членами ордена, но это не наказывалось — шапка была демонстрацией лояльности.

Ценность меха соответствовала рангу рыцаря.

Высшими считались те, кто был увенчан соболем, но они избегали его носить — зато соболя всеми хитростями добывали энергичные плебеи. Вслед летело почти беззвучное, шипящее страшное слово «нескромность».

Впрочем, «нескромностью» могли обозвать и дешевую ондатру, если ее надевал тот, кому положена более дорогая норка. Ишь, гордый какой товарищ…

В выборе меха шапки проявлялось свойственное только опытному рыцарю качество — чутье, иногда называвшееся «классовым».

При разнообразии меха фасон шапок был единым — два наушника, всегда поднятый надо лбом козырек… Фасон «пирожок» и мех нерпы считались сомнительными, от того, кто их выбирал, ждали реформ и других неприятностей — и дождались.

Обязательность меховой шапки не подвергалась сомнению.

Ее носили с октября до апреля.

Итак:

известный деятель международного молодежного движения,

или видный организатор-хозяйственник,

или крупный работник социалистической культуры,

или руководитель советского спорта,

ну, в конце концов, просто ответственный работник нового поколения (образование — Институт востоковедения, или военных переводчиков, или, на худой конец, просто Высшая комсомольская школа; возраст — до 35 лет)

— снизу вылитый американский пастух, слегка даже потертые джинсы одной из трех-пяти лучших фирм,

и даже в наши морозы, когда непривычный-то к американской парусине товарищ запросто может тестикулы, так сказать, поморозить до звона,

— все равно: джинсы!!!

А теплой осенью или ранней весной,

когда голова и так потеет от новых задач,

когда волосы от такого перегрева начинают редеть еще энергичней обычного,

когда аполитичное студенчество давно уже вертит пустыми головами в облаках,

— без шапки ни-ни!!! Шапка сдерживает мысли, не дает им разбежаться, сохраняет в заданных пределах. Мы не можем отказаться от шапки, товарищи, и не откажемся, товарищи!

…А однажды в глубоко провинциальном райкоме я видел шапку наверняка местного изготовления и дивного фасона. В ней все было фальшивое, бутафор-ское — поднятые наушники, козырек… Тесемки, которыми как бы связывались поднятые наушники, были пришиты к гладкому месту. Все это сооружение, очевидно, держалось на картонном каркасе. Владелец надевал шапку с невероятной осторожностью — как форму на торт, который еще предстояло испечь…

…А то еще один товарищ пошел в туалет на Казанском вокзале. Там тогда кабинки были с низенькими стенками. Ну, он только присел, а снаружи протянулась рука, сняла его пыжиковую шапку, а вместо нее нахлобучила рваную солдатскую, в каких дембеля, уезжая, салаг оставляют. И говорит рука: «Срать и в такой можно…». Ужас, да? Пыжиковая шапка, конечно, не из самых дорогих. Да и товарищ был просто завсектором в НИИ, но все равно обидно. Не то что советская антисоветская сатирическая классика, а прямо Гоголь…

…А вот еще был случай. На абсолютно секретный завод, разрабатывавший в своем конструкторском бюро и делавший в экспериментальных цехах ракеты, которые могли (если бы взлетели) уничтожить всю Америку, приехала комиссия Политбюро. Точнее, все Политбюро. Как раз они собирались получить ответ на вопрос, взлетят ли. Ну, нас всех, ракетных инженеров, попрятали по комнатам отделов и велели никуда не высовываться. Рабочим не в очередь надели белые халаты и велели вообще не дышать, не только в сторону вождей. А самих руководителей страны раздели, как простых служащих, в гардеробе конструкторского бюро и повели на совещание к генеральному конструктору.

А пальто, значит, и шапки оставили в гардеробной.

А потом вернулись через каких-нибудь пять часов.

А шапок нет.

Ни одной.

В закрытом помещении, на территории, которую охранял целый настоящий полк.

И где работали исключительно трижды проверенные по анкетам люди.

И где неконтактные антенны шли по верху кирпичного трехметрового забора — по всему периметру зоны.

И собаки бегали вдоль этого забора, звеня цепями.

И в проходной надо было на память назвать свой номер. Потом из ячейки под этим номером солдатик извлекал пропуск. Ты называл свои имя и фамилию, на пропуске обозначенные. И получал на день этот запаянный пластиковый квадратик.

Один инженер уронил свой пропуск в унитаз и был счастлив, что руки до локтя хватило, чтобы достать.

В обеденный перерыв желающих выпускали на полчаса.

…А Политбюро тем временем хочет уже одеваться. Потому что пора снова руководить страной. Предварительно поужинав.

И вот тут все поняли, зачем на самом деле есть на заводе «первый отдел» и его начальник.

Прежде всего он, на свой страх и риск, предложил перед ужином немного закусить в комнате, где обычно питались генеральный конструктор и его замы. И анекдот рассказал, вроде бы, грузинский, но не обидный — «сейчас покушаем, потом кушать будем». Там, в комнате, запас икры был, хотя и небольшой. И нашелся коньяк порядочный. А начальник «первого отдела» тем временем организовал машину и погнал ее в обкомовский распределитель. Где для каждого выпивающего и закусывающего члена Политбюро взяли на складе по три шапки из неприметной норки, привезли на завод и произвольно развесили в гардеробе. Тут все и пошли одеваться. «Что-то, Сидор Матрасыч, — говорит один другому, — у меня голова от этого коньяку как будто распухла. А у тебя? — А у меня наоборот…» Ну, в конце концов, по одной из трех выбрали, приладились к размерам и уехали.

Начальник «первого отдела» потом от напряжения коньяк почти весь допил.

А украденных шапок так и не нашли.

В общем, серьезный предмет — ушанка из хорошего меха. Не зря их ино-странцы вывозят массовым порядком. Они бы и С-300 вывозили, но, слава Богу, им пока не разрешают.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru