Александр
Люсый. Московский текст: Текстологическая концепция
русской культуры. — М.: Вече; «Русский импульс», 2013.
«Нужно
быть осторожным в навязывании Москве какого бы то ни было ментального инструментария». Об этом
предупреждал в свое время Андрей Балдин — один из
соратников автора по изъяснению этого своенравного города и постоянный, обильно
цитируемый в книге его собеседник. Москва, говорил Балдин,
«в той же степени склонна к схеме, сколько всякое мгновение ею утомлена».
Слишком уж живая и разная. Ускользает, увертывается.
Книга Люсого хороша уже тем, что
автор Москве ничего не навязывает. Он с ней собеседничает.
Вслушивается в то многообразие голосов, которыми Москва наговаривает сама себя.
Высматривает темы и мотивы, к которым тексты о Москве — большею частью
письменные, но и кинематографические — тяготеют более всего. Он ее, увертывающу-юся
от схем, — терпеливо подстерегает.
По вопросу о том, есть ли смысл говорить о «московском
тексте» — сопоставимом с текстом петербургским, который выявил и описал В.Н.
Топоров, — среди теоретиков культуры нет согласия, несмотря на множество вполне
убедительных положительных ответов, и книга Люсого —
в числе самых подробных. Нет согласия, пожалуй, благодаря тому, что сам
основоположник идеи локального текста высказывался на этот счет весьма скептически.
Городской текст, полагал Топоров, в русской культуре существует только один —
петербургский: сказанное лишь об этом городе образует внятно обозримую систему
с устойчивыми мотивами. Высказывания об иных пространствах, топосах
и локусах соответствующей степени зрелости не достигли.
С тех пор было описано изрядное количество пространственных
текстов: пермский, киевский, крымский, открытие которого — заслуга как раз
Александра Люсого*, автора текстологической концепции
русской культуры — представления о ней как о «сумме и системе локальных
текстов», каждому из которых соответствует особый тип мышления и чувствования.
«Текст» — совокупность сюжетов, мотивов и способ их связывания друг с другом —
предстает как орган восприятия реальности, способный быть увиденным именно как
целое.
В новой книге Александр Люсый
занимается не только московским текстом, но — во второй части — и другими:
петербургским, киевским, волжским, сибирским. Однако основное место в книге
занимает все-таки текст московский, вне связей с которым все прочие тексты не
могут рассматриваться. По отношению к нему Люсый
выступает не столько даже как теоретик — то есть строитель тех самых схем,
которые так не жалует его главная героиня, — сколько, скорее, как его историк и
генеалог. Он прослеживает происхождение нитей, этот текст сплетающих,
его вызревание и ветвление — от самых истоков. От Третьего
Рима, увиденного в Москве иноком Филофеем, — до
Нового Вавилона, устроенного в городе большевиками. Он выявляет «семантические
комплексы», в которые срастаются разные сошедшиеся на московской почве мотивы.
Он очерчивает «столичный миф», московскому тексту нетождественный (оформившийся
давно, получив «окончательное завершение» еще в «Повестях о начале Москвы»,
относящихся к XVI—XVII векам, тогда как московский текст все
еще формируется и нарастает), но образу-ющий одно из его ядер и глубоко ему
родственный. Рассматривает смысловые линии — и религиозные, и светские, и
христианские, и языческие — в их переплетении, взаимодействии и переходе друг в
друга.
Само пространство Москвы в его градостроительных и
пластических особенностях Люсый прочитывает как
прямое следствие смыслов, накопленных словесно выраженным «московским текстом»,
— и как несловесную разновидность все того же текста, одно из полноправных его
воплощений: «текст пластических визуальных форм». И
старается если не полностью выявить, то хотя бы наметить «пластические законы»
городского пространства — грамматику и синтаксис этого несловесного текста.
Есть, утверждает он, «единство московского сюжета…
связывающего… рельеф города и календаря», которое «представляет собой еще один
пластический закон Москвы. Так Москва стремится собраться узлами, “рифмами”
пространства со временем».
О каждом из вовлекаемых в рассмотрение московских сюжетов
автор знает и помнит чрезвычайно много — даже слишком много. Основная
характеристика текста, который Александр Люсый
создает для понимания текста московского, — плотное, разнообразное и
разнонаправленное обилие. Создается впечатление, будто весь объем того, что
автору необходимо сказать, в рамки линейного повествования не умещается. Люсый развивает мысль в нескольких направлениях
одновременно, вовлекая огромные объ-емы материала, до отказа набивая текст
фактами, реминисценциями, ассоциациями, цитатами; «боковое» зрение у него не
менее важно, чем прямое. Я бы даже сказала, что он говорит многими голосами,
превращая анализ московского текста в своего рода теоретическую глоссолалию. Разные ипостаси
автора: художник и ученый, аналитик и синтетик — спорят на каждой странице и, ввиду
невозможности избавиться друг от друга, стараются выработать общий язык для
разговора о предметах их исследовательского интереса — столь же теоретический,
сколь и художественный. Соответственно и от читателя для адекватного следования
ходам авторской мысли ожидается неменьшая объемность
внимания и мыслительный полилингвизм.
Образы и метафоры, употребляемые несистематически,
видятся полноценными орудиями постижения предмета (например, в разговоре об
«идейных пастбищах» московского текста). И в самом московском тексте внимание
автора привлекают едва ли не прежде прочего — метафоры, образы, символы,
становящиеся точками притяжения городских смыслов; их происхождение, развитие,
накопление значений по мере этого развития — они явно интересны ему куда более всякого
рода умозрительных построений. Такова, например, прослеженная им история
восприятия Москвы как Третьего Рима и Нового
Иерусалима: «в качестве Нового Рима Константинополь воспринимался как столица
мировой империи, а в качестве Нового Иерусалима — как святой, теократический
город, что в первом Риме не было». Люсый показывает,
как Москва, понятая вначале как Новый Иерусалим, а уж затем — как Новый Рим, — врастила в себя унаследованные смыслы, что с ними стало на
новой почве и еще того более — как формула «Москва — Третий Рим» повлияла на
облик города. «Третьеримская» история — одна из
наиболее линейных в книге, но и она ветвится…
Сколь сложный текст ни выращивал бы автор для уловления
Москвы в его сети — он всегда помнит, что, по словам все того же Андрея Балдина, главная его героиня «не любит сложности, сколько
бы ни была сложна сама; метафизика в чистом виде ей претит». Затем, видимо, и
нужна постоянная чувственная компонента в предлагаемом Люсым
понимании города; потому, видимо, и не видится ему самодостаточным
понимание умозрительное, узко рациональное, линейно выстроенное. Это не столько
сложность, сколько естество. Пониманию Москвы и следует быть извилистым,
запутанным, кружащим, соединяющим разбегающиеся тропы мысли круговыми
бульварами и кольцевыми дорогами — в точности таким, как само московское
пространство. И надо ли объяснять, что это сопротивление чистой и сухой
теоретичности, само понимание и признание этого сопротивления — не говоря уже о
стремлении его преодолеть — отныне тоже в числе необходимых составных и
порождающих источников московского текста?
Стр. 220
*
А. Люсый. Крымский текст в русской литературе». — СПб.: Алетейя, 2003.