Анаит Григорян. Конфликт совести и приказа. Борис Голлер. Собрание сочинений в 2-х томах. Анаит Григорян
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Анаит Григорян

Конфликт совести и приказа

Борис Голлер

Борис Голлер. Собрание сочинений в 2-х томах. — СПб.: Союз писателей Санкт-Петербурга, 2013.

 

Совести человеческой...

Борис Голлер, посвящение к пьесе «Десять минут и вся жизнь»

 

На самом деле пилота, сбросившего атомную бомбу на Хиросиму 6 августа 1945 года, звали Пол Тиббетс. Он умер совсем недавно — в 2007 году в возрасте девяноста двух лет, и он никогда не сожалел о содеянном. «Ночами я сплю спокойно <...> Если бы я снова оказался в тех обстоятельствах, то да, черт возьми, я поступил бы точно так же»*.

Персонаж пьесы «Десять минут и вся жизнь» Кэрролл Макензи в буквальном смысле сходит с ума от раскаяния: нет, самоубийством пьеса не заканчивается, только ясно, что после тех десяти минут в небе и нажатой кнопки никакой жизни уже не будет — потому что ее просто не может быть, и невозможно уже любить собственную жену и разговаривать по душам с друзьями. Невозможно спать спокойно по ночам. Никогда — всю жизнь.

О собраниях сочинений говорить всегда непросто: каждый из текстов, включенных в книгу, заслуживает отдельной беседы. В первый том вошла драматургия (семь пьес) и повесть «Петербургские флейты», правда, применительно к творчеству Бориса Голлера такое жанровое деление кажется предельно условным: его проза — готовая сценическая композиция, а пьесы — в первую очередь литература, иными словами, они предназначены для чтения в той же мере, в какой предназначены для сцены, что роднит их с классической русской драматургией и ставит особняком среди драматургии современной. Впрочем, художественная форма — не единственная и далеко не главная черта этих пьес-повестей, долгие годы после написания подвергавшихся запретам к печати и постановке. В предисловии к первому тому Лев Додин говорит о «непререкаемом гуманизме» творчества Голлера, об утверждении «личной ответственности человека за каждый шаг, который он совершает, <...> прежде всего и только перед своей собственной совестью». Спор Совести (именно так, с большой буквы, как имя живого существа, пишет это слово автор) с внешними репрессивными силами, с приказами и предписаниями, личный выбор каждого: остаться человеком или превратиться в бездушный винтик государственной машины — лейтмотивом проходит через все тексты.

 

Кадеты. Не могло быть приказу, чтоб раненых сплавлять под лед!

Дворник. <...> Мы по приказу, слышали? По приказу!

Кадеты. А мы по совести!

Дворники. По совести! Ты слыхал такого приказчика?

(«Вокруг площади»)

 

Конфликт Совести и приказа, Человека и государства решается (если можно говорить о решении в принципе неразрешимой ситуации) у автора без упрощений: «непререкаемый гуманизм» его текстов выражается и в том, что в них отсутствует деление на своих и чужих, на плохих и хороших. «Человек человечен» — как будто опровергнутая всей человеческой историей максима утверждается в каждом тексте: так, в уже упомянутой пьесе «Десять минут и вся жизнь» приказ о бомбардировке Хиросимы отдает обезличенный «Голос Командира (или несколько голосов)», потому что никакой живой, мыслящий и чувствующий человек такого приказа отдать просто не мог. Здесь нужно дать одну существенную историческую справку. Пилот, участвовавший в бомбардировке Хиросимы и впоследствии «обезумевший от раскаяния», действительно существовал, звали его Клод Изерли. Майор Изерли был командиром самолета сопровождения, разведывавшего погоду перед бомбардировкой. Именно он передал на борт самолета «Enola Gay», которым управлял Тиббетс, приказ: «Бомбите первую цель!». Вскоре после бомбардировки Изерли впал в глубокую депрессию, демобилизовался в 1947 году и неоднократно требовал, чтобы его судили как военного преступника. Когда власти отказались признать Изерли преступником, он дважды примыкал к настоящим преступным группам, совершавшим вооруженные ограбления, однако его как «героя войны» дважды освобождали после арестов, а в октябре 1960 года было принято решение о его пожизненном заключении в психиатрическую лечебницу*. Клод Изерли умер в клинике в 1978 году в возрасте пятидесяти девяти лет; психическое расстройство, возникающее у (некоторых) людей, применивших оружие массового поражения, было в его честь названо «комплексом Изерли» (врач в пьесе называет его просто — Совестью — и признается, что в отношении этой «болезни» медицина бессильна). Автор не мог знать всего этого во время работы над текстом: пьеса «Десять минут и вся жизнь» была написана в 1960 году, а переписка Изерли с австрийским писателем и философом, активным участником всемирного антивоенного движения Гюнтером Андерсом, касающаяся атомной бомбардировки и ее последствий, была впервые опубликована в Германии в 1961-м*. Однако если обратиться к тексту, учитывая случай майора Изерли, то представится парадоксальная ситуация: Совестью обладал именно «Голос Командира», отдавший Кэрроллу Макензи роковой приказ**…

Исторически сложившиеся социальные институты, вся государственная система существуют как бы отдельно от человека, даже если он является ее частью и более того — находится во главе ее. Император Николай I в трилогии «Сто братьев Бестужевых», посвященной восстанию декабристов, предстает, вопреки мнению ряда историков (в частности, его современника Сергея Соловьева), не безжалостным и ограниченным солдафоном, но заложником ситуации, мало чем, в сущности, отличающимся от декабристов, которых он вынужден судить и приговаривать со всей строгостью. «Он тоже — человек! И почему люди не могут понять друг друга? И разве он, как мы — не видит округ себя?» Да, человек, и несомненно — видит округ себя; настоящий Николай был не чужд музыке и сам — играл на флейте, и именно флейта постоянно спорит в текстах Голлера с барабаном: так Любовь и Жизнь спорят с войной и смертью и неизбежно проигрывают (проигрывают ли?) в этом споре: «Картечь произвела ужасающее опустошение. Первым же выстрелом было убито несчастное дитя — флейтщик Московского Гвардейского экипажа. (Великий князь Михаил Павлович. Из воспоминаний о дне 14 декабря)» («Вокруг площади»). Двум мальчикам-флейтистам (наблюдательная позиция великого князя позволила ему увидеть только одного) оторвало головы картечью на Сенатской площади, но мелодия флейты остается вплетенной в ткань повествования и почти назойливо преследует Летописца: «и эта флейта сызнова лезет в уши!.. (...) или это флейтист поселился у меня под боком?» («Сто братьев Бестужевых») Так и есть — «поселился под боком», и где же еще поселиться флейтисту (как, впрочем, и барабанщику), как не под боком у Истории?

История в текстах Бориса Голлера предстает как Судьба — непреодолимая и неизбежная сила, которой человек не может ничего противопоставить: «Кто я? Слабый человек! Только историк и рассказчик Истории!» («Сто братьев Бестужевых»). Поток Судьбы-Истории увлекает персонажей, но все же — не лишает их права выбора, о котором мы упоминали выше: поступать «по приказу» или «по совести», притом — в соответствии со своим положением, со своим местом в историческом потоке. «..аждое существо воспринимает другое существо и его судьбу только в соотнесении с самим собой. Стаю голубей, садящихся на поле, крестьянин сопровождает совсем не таким взглядом, как любитель природы на улице или ястреб в воздухе. (...) Наполеон, будучи императором, совсем по-иному воспринимал людей и вещи, чем когда был лейтенантом. Попробуйте поставить человека в другую ситуацию, сделать из революционера министра, из солдата генерала, и история со всеми ее носителями станет для него в один миг другой»***. Император разговаривает с декабристами почти на равных, «по-человечески», тщетно пытаясь понять их, но стена непонимания возведена не людьми, а потому пятеро мятежников будут приговорены к смертной казни, остальные — лишены всех прав состояния и сосланы, подвергнуты пусть не смертной, но гражданской казни.

Исходя из этой концепции истории можно сформулировать определение героя: герой — это тот, кто осознанно принимает свою судьбу, поступая в соответствии с велениями своей совести. Декабристы, поднимающие бунт против несправедливого устройства общества, в глубине души прекрасно понимают свою обреченность (понимали ли ее настоящие декабристы? На этот вопрос едва ли возможно дать ответ), Грибоедов в пьесе «Венок Грибоедову, или Театр для одного драматурга» знает, что идет на смерть, противопоставляя свои принципы законам чужого государства и, что важнее, — чужой веры («Я не собираюсь исповедовать — и ни при каких обстоятельствах! — иные законы... нежели те, что внушены мне моей природой или Богом... или воспитаньем моим!»). Герои молоды — никому из них не исполнилось еще сорока — и оттого жизнь, быть может, кажется им еще слишком легкой — не «простой», нет, пережили они уже достаточно, но легковесной, почти невесомой, и с ней, кажется, так легко расстаться, с усмешкой отбросить ее, когда того требуют долг, честь, совесть... но жизнь вдруг обрушивается на них всей своей тяжестью — тяжестью каждого своего хода. В этот момент обыкновенный человек становится человеком историческим, его судьба совпадает с исторической неизбежностью: ее невозможно изменить, даже если состоит она в том, чтобы «выйти и прокричать “Нет!” этому миру», которого человек не приемлет, — что бы за этим ни последовало.

«Кто поймет, почему столетия льется кровь?» Почему люди — человечные, обладающие не только совестью, но и разумом, не могут остановить жернова истории, веками перемалывающие человечество? Или нескончаемое кровопролитие — необходимая составляющая судьбы мира? И когда осуществляется индивидуальная судьба человека: тогда ли, когда он осознает свою сопричастность истории, или когда он восстает против нее и пытается силой ее изменить (впрочем, и сам бунт против истории невозможен без осознания сопричастности ей)? Да есть ли она вообще — индивидуальная судьба? Во все времена литература ставила эти вопросы и не могла дать на них ответов... «...твой путь будет долог и тяжек! Ты будешь карабкаться по отвесным скалам... И каждый раз, когда тебе покажется, что ты добрался, перед тобою вырастет новая стена камней. И когда, обессилев, ты сорвешься вниз, никто не проводит глазами твое падение. И никто не узнает, что же ты понял, и зачем ты так долго шел!...» Десять минут и вся жизнь»).

Во второй том вошло главное прозаическое произведение Бориса Голлера — исторический и литературоведческий роман «Возвращение в Михайловское», попытка написать биографию поэта, которая смогла бы объяснить, каким образом из обыденности, «из снов и яви», рождается красота: «вся жизнь человеческая входит в область прекрасного». Психология творчества — едва ли не самая туманная область знания о человеке. Обыкновенный человек с обыкновенными мыслями, желаниями и поступками, нередко — неумными (ему всего только двадцать пять лет!), нередко неприятными. Человек из плоти и крови, со своими слабостями и пороками, не герой, но при этом — первый среди тех, кто создал русскую культуру такой, какой мы ее знаем.

«Я не хотел!.. Я не хочу быть пророком! Тем более — в своем отечестве! Мое отечество не любит пророков!» Большой талант, а тем более гений, всегда наделен даром предвидения. Все гении были пророками, даже если не отвергнутыми их настоящим, то сами отвергавшие его и видевшие на сотню шагов дальше своих современников. Возможно, именно за бремя предвидения, которое он вынужден нести всю свою жизнь, последующие поколения прощают гению его слабости.

«“...нередко восходили тогда два и три солнца вместе, столпы огненные, ночью пылая на тверди, представляли битву воинств... от бурь и вихрей падали колокольни и башни; женщины и животные производили на свет уродов; алчные псы и волки станицами пожирали людей...”

<...>

“...орлы парили над Москвою; в улицах у самого дворца ловили лисиц черных; летом в светлый полдень воссияла на небе комета...”

<...>

“Загнили души в Датском королевстве...” (Шекспир). “Ожесточение сердец, разврат народа — все, что предшествует ниспровержению государств...” (Карамзин)»*.

Молодой Пушкин помимо собственной воли, но благодаря своему поэтическому провидческому дару предчувствует и «падение царств», и пришествие «Грядущего Хама», и торжество «сплоченной посредственности», прозревает в творчестве своих современников нарождающуюся «массовую культуру». «Да-с! А мы вам говорим: хватит фанта-з-мов! Мы устали читать о рыцарских временах, которых вы, если вправду, не видели и никогда не увидите! Явите нам нас самих! Наше серенькое российское существованьице. Стремленье выбиться в люди. Подняться со ступеньки на ступеньку. Наши будни. Наши маленькие праздники...» Эти слова произносит в пьесе «Венок Грибоедову» Фаддей Булгарин, в романе поэт ему отвечает: «Идет наступление житейской прозы! На всех. На наши идеалы. И на словесность в том числе», и в противовес этому создает «Евгения Онегина», и «Бориса Годунова», и «Я помню чудное мгновенье...». Не было бы этих стихов — что бы было?

В романе можно обнаружить все присущие текстам Бориса Голлера черты, главные из которых — сценографичность и внимательное, почти дружеское отношение к персонажам, «почти» — потому что автор все же исследователь, а исследователю приходится иной раз говорить то, чего не может позволить себе сказать друг, — иными словами, судить объективно. В пространных пояснительных заметках-схолиях автор спорит или соглашается с литературоведами, разбиравшими творчество его героя, и дополняет художественный вымысел (пусть исторический и литературоведческий, роман все же остается в первую очередь романом) строгими фактами: «“Бренчат кавалергарда шпоры, — мелькают ножки милых дам...” К этому стиху — строфа XXVIII Первой главы “Онегина” — в рукописи было Примечание автора: “Неточность. — На балах кавалергардские офицеры являются так же, как и прочие гости, в вицмундире и башмаках. Замечание основательное, но в шпорах есть нечто поэтическое”.

Здесь тоже — неточность, вероятно. Девочки и барышни съезжали с горок и катались на катках — скорей, в зимних капорах, и это было куда более одноцветное зрелище. Но в вязаных шапочках... в шапочках — “есть нечто поэтическое”!»

Поскольку Литература всегда озабочена поиском и постановкой вопросов, в любой ограниченный временной период ей всегда чего-нибудь не хватает, она обязательно что-нибудь упускает из своего поля зрения. Современной литературе, очевидно, не хватает того самого «непререкаемого гуманизма», на котором основано творчество Бориса Голлера. Возможно, как свидетельство стремления восполнить этот пробел можно расценить тот факт, что в последние годы помимо собрания сочинений было издано сразу несколько книг писателя, включающих его главные произведения, посвященные декабрист-ско-пушкинско-лермонтовскому периоду нашей истории, осознание которого совершенно необходимо для осознания нашего настоящего: «Девятая глава» (СПб.: Алетейя, 2012), «Две дуэли» (М.: АСТ, 2014).

 

Стр. 206

* BBC News от 1 ноября 2007 года.

 

Стр. 207

* William Bradford Huie, «The Hiroshima Pilot: The case of Major Claude Eatherly who has been called “The American Dreyfus”». New York: G.P. Putnams Sons, 1964.

 

Стр. 208

* «Off limits fьr das Gewissen. Der Briefwechsel zwischen dem Hiroshima-Piloten, Claude Eatherly und Gьnther Anders». Hamburg: Rowohlt Verlag G.m.b.H., 1961; в США книга вышла годом позже (New York: Monthly Review Press, 1962).

** Придерживаясь общепринятой версии истории Клода Изерли, не могу не упомянуть, что ряд авторов, в частности, известный американский публицист Мэлколм Мэггеридж, считают эту историю «медийным мифом» (см. статью «Страсти св. Изерли» в сборнике «Христианин в средствах массовой информации». М.: ИНИОН РАН, 2004 («Эон», Альманах старой и новой культуры, VII).

*** Освальд Шпенглер. «Закат Европы: Очерки морфологии мировой истории». Т. 2. «Всемирно-исторические перспективы», перевод с немецкого С.Э. Борич.

 

Стр. 209

 * Речь идет о материале, который Пушкин собирает к трагедии «Борис Годунов».

 

 

 

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru