Об авторе: Игорь Леонидович Волгин – поэт,
историк. Доктор филологических наук, профессор МГУ им. М.В. Ломоносова,
президент Фонда Достоевского. Автор нескольких поэтических сборников, вышедших
в 1960-1970 годах, а также ряда фундаментальных исследований, посвящённых жизни
и творчеству Ф.М. Достоевского, многих работ по истории отечественной
литературы. Основатель (1968) и бессменный руководитель Литературной студии
«Луч». Лауреат премии правительства Москвы, премии правительства РФ,
российско-итальянской премии «Москва-Пенне», премии
М.В. Ломоносова и др. Живет в Москве.
* * *
Какое небо
над нами —
куда ты ни посмотри.
Дубы шелестят листами,
как старые словари.
Шлагбаум,
вокзал, пакгауз —
зачитанная строка.
Тяжёлые, как Брокгауз,
ворочаются облака.
Берёза
стоит у плёса,
зелёная, что твой Даль.
Протяжна, простоволоса
Евразии близь и даль.
Там в
люльке ещё Аттила,
но есть уже верный слух,
что мощный заряд тротила
его услаждает слух.
И молкнет
в лесу шишига,
сова не зовёт птенца…
Наверное, эта книга
долистана до конца.
И Бог
мычит, как корова,
и рукописи горят.
…Вначале было не Слово,
а клип и видеоряд.
О, дивный
мир этот тварный,
пою тебя и хулю,
хотя мой запас словарный
давно стремится к нулю.
Но нужен
ли слов избыток,
когда ты предупреждён,
что небо твоё, как свиток,
свернётся в конце времён.
* * *
Не
разжигается уголь древесный —
падает с облака дождик отвесный,
гасит костёр, заливает мангал,
жить нам мешает, как римлянам галл.
Мы б
возлежали, фалерн осушая,
горлицы кровь оттирал бы с ножа я,
кесаря
чтил, смаковал бы лозу,
тайно б гражданскую нежил слезу.
Кто мы,
откуда? Из лесу вестимо.
Нету давно ни волчицы, ни Рима.
Галл отложился, низложен сенат,
изгнан Гораций из отчих пенат.
Так и
бредём — из России с любовью.
Дождь обложной по всему Подмосковью,
мочит дороги и точит стога —
кончился август — и вся недолга.
Вьётся
двуглавый орёл над столицей,
важный выходит из бани патриций,
«хлеба и зрелищ!», — взывает плебей
и не проспится Ильич, хоть убей.
* * *
И я
молодым да ранним
нагуливал спесь и стать…
Но скоро мы все предстанем
пред кем предстоит предстать.
Спешат
атеист и мистик,
гуляка и семьянин
охапку характеристик
достать из широких штанин.
И думают,
что расплата
замедлится, горяча,
повесткой из военкомата
и справкою от врача.
Учти,
говорим, моменты —
ведь было нам по плечу
выплачивать алименты
и ставить Тебе свечу.
Нас можно
винить едва ли,
что жили мы во вражде.
А если и предавали,
то разве что по нужде.
Позволь
умащаться мирром
под сенью твоих олив.
Прими нас, Господи, с миром —
Ты, Господи, не брезглив.
Не надо
нам пьедестала,
но и не тяжек грех…
Господь посмотрит устало
и скажет: «Пустите всех!»
И ринемся
мы, толкаясь,
бесстыдники, райский сброд.
И глянет Господь, раскаясь,
и плюнет, и разотрёт.
* * *
Давай-ка с
тобой потолкуем,
покуда ясны небеса.
Подумаешь, чем мы рискуем —
в запасе ещё полчаса.
Ещё
полчаса есть в запасе —
полжизни в запасе! А там,
быть может, погода на трассе
взыграет на счастие нам.
И ты не
уедешь в четыре,
поскольку закрыт небосклон,
поскольку идёт над Сибирью
неистовой силы циклон.
Пока он
пытается дунуть
иерихонской трубой,
ты можешь вполне передумать,
как это случалось с тобой…
* * *
Будет
снова мне сниться
в этой жизни и в той,
милосердные лица,
образ женский простой.
И вблизи,
и в разлуке
от чумы и огня
милосердные руки
охраняли меня.
И на
грани, где ночи
переходят в рассвет,
милосердные очи
мне глядели вослед.
Смерть
сулила лобзанье,
но, бесчувствен и пуст,
вдруг ловил я касанье
милосерднейших уст.
И в районе
предсердья
боль не так уж остра…
О, сестра милосердья —
милосердья сестра!
Ты
выносишь из ада,
из распада и тьмы,
и спасаешь ты брата
от сумы и тюрьмы.
Словно
солнцу над твердью
до скончанья времён
твоему милосердью
не поставить заслон.
Но причину
сей блажи
сам прошедший Верден
не постигнул бы даже
Пьер Тейяр де Шарден.
И прошу я
усердно —
наклонясь у одра,
будь ко мне милосердна,
милосердья сестра.
И покуда я в силах
сжать ладони в горсти,
за сестёр своих милых
мне грехи отпусти.
* * *
Люби меня
таким, каков
я есть — иным уже не буду.
Не замолю своих грехов,
врагов прощу, но не забуду.
И той вины
не искуплю,
и ни строки не переправлю.
Кого любил — не разлюблю,
пустой надежды не оставлю.
Жизнь,
промелькнувшая, как блиц,
такого выдалась замеса,
что появленье новых лиц
не представляет интереса.
Турецкое
Стамбул
гяуры нынче славят…
А.С. Пушкин
Мы нация
добрых отчасти,
простых и наивных натур…
Ты жаждешь всемирного счастья?
Купи себе в Турцию тур.
Не в
худших местах ойкумены,
где ценят отельный уют,
тебе угождают нацмены
и райские птицы поют.
Понежь
свои кости на пляже,
где дух возвышаем жратвой,
где наши мамаши из Раши
братаются с нашей братвой.
Отправь по
имейлу маляву
и пей дармовое вино,
и, в общем, гуляй на халяву
по принципу «Всё включено».
К чему
было рвать организмы
и верить в блаженные сны,
когда все мечты коммунизма
здесь запросто воплощены.
Но кстати,
презренный металлец
нелишне иметь под рукой…
Не здесь ли уж, русский скиталец,
ты мир обретёшь и покой?
Уймись,
наконец, бедолага,
кайфуй и не будь дураком —
под сенью турецкого флага,
что, впрочем, до боли знаком.
Звезду на
полотнище алом
венчает не молот, так серп.
И, кажется, дело за малым,
чтоб вспомнить отеческий герб.
Тем паче,
что хор молодецкий
полночи
гремит из окна:
«Не нужен мне берег турецкий
и Африка
мне не нужна!»
* * *
Отжевав
банальности мякину,
наломав немало в жизни дров,
я, как и положено, покину
вскоре этот лучший из миров.
И,
явившись из-за буераков,
в чаяньи бесхозного добра
пять моих детей от разных браков
встанут у отцовского одра.
И в
межгалактическую стужу
уносясь от здешних областей,
я свою единственную душу
разломлю на несколько частей.
Нежную,
застенчивую с детства —
как её мне страшно отдавать.
Но на это скудное наследство
вряд ли будет кто претендовать.
Скажут
по-семейному, без фальши:
«Ты, папаша, доброго добрей.
А не шёл бы ты куда подальше
вместе с филантропией своей!»
И
пойдёт сторонкой, не в обидку,
жалкие свершая антраша,
на живую смётанная нитку
в рай моя бессмертная душа.
* * *
Явится
строчка — и сладится всё остальное,
совесть утихнет, утешится сердце больное,
будет хотя бы на миг посрамлён сатана —
только случилась бы, только б явилась она.
Был ли ты
счастлив по жизни? Всё это цветочки —
ибо ничто не сравнится с явлением строчки,
лишь бы явилась, а там хоть трава не расти —
можно на лютне играть иль народы пасти.
Впрочем,
пока ты, козёл, упражняешься с лютней,
в граде и мире становится всё бесприютней,
и удальцы, облачённые в шёлк и виссон,
тащат в узилище тех, кто не ими пасом.
Пляшет
блудница, не путаясь в юбках и шалях,
пьёт гегемон и апостол скребёт на скрижалях,
правит правитель (да славится имя его!),
но как обычно — никто никому ничего.
Значит ли
это, что дело доходит до точки?
Может и так, только жди появления строчки —
в морок и в сумрак, в кромешный распыл и распад.
Если не явится — будешь во всём виноват.
* * *
Памяти
Юрия Карякина
Вдоль по
Питерской, Питерской,
впрочем,
скорее, по Перекопской
дует ветер
ненастный — и значит, от осени жлобской
не спасёт ни бутылка кефира,
ни верная
Ира,
не заначка
в зачитанном номере «Нового мира».
Мой ночной
собеседник,
тщеславьем
не меньший де Голля,
растворивший
в крови всероссийский запас алкоголя,
книгочей и строптивец, сумевший Главлит объегорить,
я бы много отдал, чтоб только с тобою доспорить.
Почему
умирают хорошие люди и множатся гниды?
Над твоим поколеньем устали рыдать аониды.
Может, нынешний век не подходит ему по дизайну —
я бы многое дал, если б смог разгадать эту тайну.
Впрочем, в
область преданий ночные ушли посиделки.
Наши жёны, что звались богинями,
ныне — всё
больше сиделки.
И
небрежные внуки не прочь потрепать наши лавры,
и для пользы науки кропают статьи бакалавры.
Ты бы в
Риме был Брутом,
в Афинах —
гражданства примером,
а у нас,
если б так повернулось, боюсь, Робеспьером.
Ты из этого теста, ты норовом в эту породу,
но судьба, как известно, вслепую тасует колоду.
Зложелатель
кремлёвского горца,
насельник литфондовской дачи,
ты алкал
искупленья, но жизнь рассудила иначе.
И когда уже мнилось, что явь обнялась с идеалом,
пустота просияла своим голливудским оскалом.
Ты не
явишься мне — ни во сне,
ни в
мерцаньях Таганки,
мы с тобой
не раздавим, что было бы славно, полбанки.
Я тебя не спрошу, заморочен учёным своим геморроем —
как тебе там теперь — визави с нашим общим героем?
Ты меня
обошёл,
я отныне
твой вечный завистник.
На летейских полях по весне зацветает трилистник,
дует ветер бессмертный и смертное тащится время,
и в иссохшую землю ложится бесплодное семя.
Вдоль по
Питерской, Витебской,
далее — по
Перекопской,
прёт свобода нагая с кривою ухмылкой
холопской —
с бодуна ли, с похмелья, в охотку, в любую погоду —
чтобы в баре …… подавать ананасную воду.
Еврейская мелодия
Багрицкий
(урожд.
Дзюбин), Самойлов (урожд. Кауфман),
Кушнер и Левитанский, Слуцкий и Бродский, не говоря
уже о Пастернаке и
Мандельштаме:
к русской поэзии примазались люди с двусмысленными фамилиями,
характерными, впрочем, для выходцев из бедных еврейских местечек —
сапожников (как правило, талмудистов), часовщиков, портных,
а также для их выбившихся в люди детишек —
негоциантов, адвокатов, ювелиров, зубных врачей.
Такие фамилии, как ни темни, сразу обличают происхождение,
не давая их обладателям шанс укрыться от справедливого людского суда.
Скажем, Давид Самойлов, печатая стихи,
всегда ставил вместо своего полного имени красивую букву Д.
Давид — выглядело бы нескромно, почти вызывающе.
А так — может быть, кто и подумает, что это — Данила. (Не дай Б-г Даниил.) Или,
положим, Дмитрий.
А на худой
конец Дормидонт.
Слуцкого Бориса Абрамовича
сильно компрометировало его неудобное отчество
(в отличие от более благополучного в этом отношении Бориса Леонидовича).
Но он его отнюдь не скрывал и даже написал знаменитое «Евреи хлеба не сеют…»,
которое, впрочем, при жизни так и не сумел напечатать.
Осипу Эмильевичу с таким именем-отчеством
и вовсе некуда было деваться:
пиши стихи — не пиши, а видно сразу: не Иванов.
Но несчастливец, кажется, из-за этого особенно не переживал.
И даже неосторожно давал понять,
что улицу в самом сердце России когда-то назовут его одиозной фамилией.
Хитроумный Бродский свое имя Иосиф
мог бы, конечно, объяснить не какими-нибудь библейскими аллюзиями,
а горячей любовью родителей к отцу всех советских народов,
Но у него почему-то не возникало потребности в аргументах подобного свойства.
Итак, русские поэты еврейского происхождения
(или, как некоторые любят уточнять, русскоязычные стихотворцы)
делали свое дело, не заботясь о том,
что подумают об этом иные бдительные сограждане,
для коих пятый пункт
(язык не поворачивается назвать его устаревшим, ибо нет ничего более вечного)
является камнем преткновения (одновременно — камнем за пазухой)
и который следует незамедлительно бросить в тех,
кто уж точно не без греха.
Между тем великих русских поэтов русского происхождения
(то есть, как можно догадаться, тоже русскоязычных)
не особенно волновали анкетные данные инородцев — их соперников и коллег.
Но они весьма ревниво относились к их рифмам, метафорам, не говоря уже об
анжабеманах —
как, собственно, и поступают поэты всех времён и народов.
Ибо если строфа твоя крива и убога,
ничто тебе не поможет — будь ты даже по паспорту сыном фараона Аменхотепа.
Итак, большие русские поэты еврейского происхождения,
равно как и большие русские поэты происхождения нееврейского
к стыду своему, забывали об этом важном различии.
Впрочем, те и другие — хотели они этого или нет — оказались
в конечном счёте гордостью русского народа.
Что бы ни говорил по этому поводу Станислав Куняев.