Протоиерей Георгий
Ореханов. В.Г. Чертков в жизни Л.Н. Толстого. —
М.: Изд-во ПСТГУ, 2014.
Выход
книги о Черткове и Толстом, написанной православным священнослужителем и
историком церкви и имеющей гриф «научное издание», вызывает вполне предсказу--емый
интерес.
Масштабно отмеченное 100-летие со
дня смерти Толстого, казалось, должно было стать подходящим поводом для того,
чтобы произвести некую инвентаризацию устоявшихся стереотипов в сфере изучения
и восприятия Толстого. Однако уже сейчас можно сказать, что никакой «переоценки
всех ценностей» (по крайней мере — ценностей толстовских) не произошло.
Толстоведение — почтенная академическая дисциплина, а в сфере высокой
публицистики и эссеистики поздний Толстой за последние сто с лишним лет стал
предметом такого количества толкований, что сказать здесь если не новое, то по
крайней мере не совсем банальное слово — труд не из легких.
Тем интересней книга прот. Г.
Ореханова, поскольку, как известно, и официальное русское православие (и
синодальное, и советского периода, и современное), и свободные православные
мыслители к слову и делу позднего Толстого были настроены сурово. Синодальный
акт 1901 года создал ту перспективу, которая и определила восприятие позднего
Толстого «около церковных стен».
Ореханов же предлагает взгляд на
Толстого-«вероучителя», который можно без натяжки назвать весьма взвешенным и
лишенным эмоционально-негативных обертонов: «идеи Л.Н. Толстого… строились на
радикальном отрицании церковного учения и мистической составляющей христианства
вообще. Отвергая “историческое христианство”, писатель формулирует некоторые
новые принципы, которым пытается приписать особый статус “пра-христианства” и
ядро которых составляет достаточно произвольная интерпретация Нагорной
проповеди, облеченная в форму доктрины о “непротивлении злу насилием”. Эти
принципы носят ярко выраженную социальную окраску». Здесь сразу же отметим,
что, хотя Ореханов и говорит о «писателе», «писатель Толстой» его, в общем, не
интересует. Толстого, автора «Хаджи Мурата», «Отца Сергия» и «Хозяина и
работника», в книге нет. Есть Толстой писем, статей, дневников — и лишь
периферийно — «Воскресения». Объяснение этому довольно простое: книга не о
Толстом-писателе, а о Толстом и Черткове, точнее — о Черткове в жизни Толстого*. Потому в книге не
рассматривается не только писательская биография позднего Толстого, но и
толстовская доктрина. Автор исходит из того, что и постулаты толстовского
учения, и полемический контекст, с ним связанный, читателю известны, что
правильно: книга — не биография идеи (толстовской), а фрагмент биографии
Черткова — на фоне биографии Толстого.
Розанов в статье «Где же “покой”
Толстому?», написанной в дни, когда Толстой умирал в Астапове, сравнил Черткова
с о. Матвеем Ржевским. Параллель соблазнительная в своей яркости, но едва ли
верная. Широко известны слова Толстого (написанные по-французски) в письме к
Черткову в 1908 году: «Если бы не было Черткова, его надо было бы выдумать».
Менее, кажется, известно продолжение фразы: «Для меня по крайней мере, для
моего счастья, для моего удовольствия». «Эвдемоническому» В.Г. Черткову,
однако, суждено было превратиться в восприятии современников и потомков в
фигуру демоническую и зловещую — и автор рецензируемой книги недвусмысленно
этот взгляд разделяет.
Чертков был близок к Толстому без
малого тридцать лет**.
Ореханов объясняет первоначальный энтузиазм Толстого в отношении Черткова
одиночеством Толстого после обращения, энергичностью Черткова и его, Черткова
же, религиозными интересами. Ореханов также указывает на импонировавшую
Толстому самокритичность Черткова, но все дальнейшее изложение ни о какой
чертковской самокритичности как раз и не свидетельствует. Можно даже сказать,
что для автора книги эта встреча Толстого и Черт-кова остается загадочной:
тщательно и корректно собранные факты не дают в сумме ответа на вопрос, каким
образом Толстой оказался прельщен и пленен чертковским морализирующим
активизмом.
Ореханов довольно подробно
останавливается на опыте Черткова, предшествовавшем встрече с Толстым. Это
встреча и общение с последователями лорда Рэдстока и В.А. Пашкова. Странным
образом, автор нигде не упоминает, что в «Анне Карениной» великосветский кружок
сторонников Рэдстока представлен (иронически) как салон графини Лидии Ивановны:
Толстой не испытывал иллюзий по поводу «старых, некрасивых, добродетельных и
набожных женщин». А один из «умных, ученых, честолюбивых мужчин» в этом кружке
— Алексей Александрович Каренин. И в пашковщине, и в религиозных «исканиях»
Черткова трудно, кажется, не заметить того, что прот. Г. Флоровский называл
«религиозной бездарностью»***.
Сам Ореханов нейтрально замечает, что «проповедь “пашковщины” носила ярко
выраженный протестантский характер маргинального толка».
Сверхдеятельный, требовательный до
жестокости, в движении толстовцев Чертков стал «plus royaliste que le roi»,
превратив проповедь Толстого в догматическую систему, которую обслуживал целый
штат «помощников», превратившихся в доме Толстого в «поставщиков информации» о
каждом шаге и слове Толстого. Черткова и впрямь «стоило бы выдумать», чтобы
метафизическая трагедия Толстого обрела измерение нерешаемого «скандала».
В.Ф. Ходасевич писал в 1933 году:
«Ту черту, за которую биограф переступать не имеет права, принципиально
установить невозможно. Биограф, сознательно обходящий те или другие вопросы, не
выдерживает критики. Он должен либо стремиться знать и понять все, либо совсем
отказаться от выполнения своей задачи. По отношению к Толстому такой отказ был
бы равносилен отказу от изучения Толстого вообще». Потому представляется вполне
оправданным то особое внимание, которое уделено в книге вопросу о тайном
завещании Толстого, оказавшемся, по сути, ключевым в последние годы жизни
Толстого. Роль Черткова, без преувеличения насильническая по отношению к
Толстому, в этой «борьбе за завещание» описана Орехановым подробно и, что
весьма важно, с привлечением свидетельств как сторонников Черткова, так и
противников. Важно отметить, что автор почти не затрагивает отношений между
Чертковым и С.А. Толстой, «полагая, что эти отношения имели характер сложной и
противоречивой трагедии, которая в до-статочно полной степени рассмотрена в
научной литературе»*.
Автор подробно останавливается на
предсмертном уходе Толстого. Вопрос о посещении Толстым Оптиной пустыни
является для Ореханова ключевым в понимании финала жизни Толстого. По его
мнению, «[п]редставляется, что та “оптинская закваска”, которую писатель
получил в молодости, все-таки бродила в нем в последние дни — он искал духовной
поддержки там, где мог ее найти и всегда находил, где жили старцы, где его
никогда не отвергали». При этом Толстой «при первом появлении посланников
ближайшего друга [т.е. Черткова, — М.Е.] проявил малодушие». Ореханов
также тщательно исследует вопрос о возможном обращении Толстого, уже из
Астапова, к оптинским монахам с просьбой о встрече — и о попытках оптинских же
монахов увидеться с Толстым в Астапове, что было самым жестким образом
пресечено Чертковым и его соратниками. Ореханов замечает: «…представляется, что
стремление Черткова любыми способами воспрепятствовать покаянию писателя,
воссоединению с Церковью и встрече не только со священнослужителями, но даже с
С.А. Толстой объясняется, помимо религиозных взглядов самого Черткова, и его
страхом, что в последние дни жизни Толстого его завещание, под воздействием
представителей Церкви, может быть изменено в пользу жены или детей». Было бы
опрометчиво и самонадеянно однозначным образом истолковывать намерения Толстого
— в том виде, в каком нам о них известно, но возможные мотивы поведения
Черткова, взявшего, фактически, Толстого в заложники своей
«толстовско-просветительской» мании, в изложении Ореханова вполне
правдоподобны. Автор удачно избегает декретирующих интонаций, оставляя читателю
место для собственных выводов и не навязывая «православности» своего
мировоззрения.
Ореханов хорошо знаком не только с
«литературой вопроса», но и с источниками, в том числе — с неопубликованными по
сей день**. Он замечает: «по каким-то
загадочным причинам архив В.Г. Черткова до сих пор остается не только не
изученным научно, но даже полностью не описанным». У автора исследования —
авторитетные и надежные консультанты, сотрудники Государственного музея
Толстого в Москве и Государственного музея Толстого «Ясная Поляна».
Книга все же не свободна от
изъянов. Так, едва ли уместно говорить об «имидже» Толстого (С. 66) и Черткова
(С. 8), называть Черткова «имиджмейкером» (С. 136), а Толстого — «всемирны[м]
пиар-феномен[ом]» (C. 155), утверждать, что «антицерковная проповедь писателя
была знаковым событием в жизни России» (С. 91). Эта языковая небрежность и
потворство современному новоязу едва ли уместны, тем более — в книге, в которой
Толстой — одно из главных действующих лиц.
В научном издании едва ли приемлемо
утверждение, что один из помощников Черт-кова Г.А. Пунга «по некоторым
сведениям, в 1920-х гг. занимал пост министра финансов в правительстве Латвии»
(С. 58), поскольку это не «некоторые сведения», а исторический факт: Пунга был
министром финансов Латвийской Республики с 28 июня 1923 года по 26 января 1924
года.
Странным выглядит исчисление общего
тиража изданных Чертковым английских переводов Толстого в «400 млн страниц» (С.
47). Все же тираж определяется количеством экземпляров, а не страниц или
знаков.
Однако этими техническими
погрешностями дело не исчерпывается. Куда более серьезные возражения вызывает,
например, сближение личности Черткова с литературным персонажем Ставрогиным из
«Бесов». Автор сам же делает оговорки, заявляя, однако, «о возможных
биографических параллелях» (С. 25): «Конечно, это сопоставление возможно только
в определенных рамках. Если тем не менее оно допустимо и не лишено оснований,
остается только в очередной раз поразиться пророческому дару русского писателя,
вплоть до самых бытовых подробностей: в романе “Бесы” Ставрогин является сыном
генеральши Ставрогиной и носит прозвище “Принц Гарри”» (С. 25). На предыдущей
странице Ореханов пишет о том, что юный Чертков имел прозвище “le beau Dima”
(С. 24), а мать-генеральша — едва ли достаточное основание для «биографических
параллелей» между человеком и литературным персонажем, не говоря уже о том, что
способность «поразиться пророческому дару» Достоевского ничего не добавляет в
рассмотрение феномена Черткова.
В другом месте, рассматривая уход
Толстого из Ясной Поляны, Ореханов пишет: «Вопрос, который нас интересует, — с
каким чувством Толстой покидал усадьбу, что стояло за этим уходом, другими
словами, что происходило в душе великого писателя?» (С. 93). Вопрос о том, «что
происходило в душе», сам по себе возможен и для священнослужителя — законен.
Однако для исследователя подобная формулировка чревата осложнениями. Анализ и
истолкование источников легко может превратиться в «чтение в сердцах». Ореханов
чувствует зыбкость этого пограничья, но, как представляется, в этом ему не
хватает как раз исследовательской рефлексии.
При всех отмеченных недостатках
книга прот. Г. Ореханова — заслуживающий внимания опыт понимания «проблемы
Толстого» в православной исследовательской среде.
Стр. 228
* Г. Ореханов специально
оговаривает, что рассматривает «в первую очередь деятельность В.Г. Черткова до
1917 г., хотя в ряде случаев, подчиняясь логике построения работы, приходится
выходить за эти временные рамки».
** За эти годы Толстой написал
Черткову писем «больше, чем любому другому человеку, включая членов его семьи».
*** Хотя, как известно, Флоровский
в «Путях русского богословия» применил это выражение к самому Толстому: «У него
несомненно был темперамент проповедника или моралиста, но религиозного опыта у
него вовсе не было. Толстой вовсе не был религиозен, он был религиозно
бездарен. В свое время это очень смело отметил Овсянико-Куликовский. В учении
Толстого он видел только суррогат религии, годный разве “для группы
образованных сектантов”. Овсянико-Куликовский судил, как безрелигиозный
гуманист, но наблюдал он верно».
Стр. 229
* Но, показательным образом,
в этом месте своего текста Ореханов не дает никакого библиографического
примечания.
** Читатель может удивиться, узнав,
например, что дневник П.И. Бирюкова все еще не опубликован и цитируется по
автографу, хранящемуся в РГАЛИ (С. 148).