Об авторе | Ирина Турченко родилась в 1972 году в п. Усть-Поча
(Кенозерье). В 1989 году окончила школу. В настоящее
время живёт в г. Мирный Плесецкого
района Архангельской области, работает помощником воспитателя в детском саду.
Рассказы ее публиковались в литературном журнале «Двина», в областной
литературной газете «Графоман».
Хали-к-Гали
С утра деревня
гудела. В ночи пропал куда-то Николка Евлеев, прозванный односельчанами за его похождения от жены к
парикмахерше Гальке Хали-к-Гали. Ещё накануне вечером видели, как ходил он по
своему палисаднику с лейкой, поливал желтые лилии, а сегодня на-ко тебе, нет
мужика.
— Чего тут думать-то, — полулежа
большими грудями на прилавке, всезнающе улыбалась продавщица Ленка. — Укатил с Галинкой в города. Та вчерась
перед самым закрытием две банки шпротов брала. Куда как не в дорогу...
У большого окна, затянутого резной
решеткой, часто мигая слезившимися глазами, стояла лупоглазая
Дунюшка.
— Слава тебе, Господи, — думала
она. — Укатила марафетница. Уж до чего она мужиков с панталыги дозбивала. Вздохнуть
без нее можно свободней, а то все как на страже. Худо, когды
муж-от красивый, никакого спокою нет...
— Могет,
еще не уехала Галька-то, — Дуня, боясь поверить счастью, несмело вступила в
разговор. — Ужо Таня почтальёнша
придё за хлебом, у нее и узнам.
— Уехала-уехала, — скороговоркой
протрещала Ольга Перепёлка, — утроси печь не
топилась. Мне ейна труба хорошо с кухонного окна
видать. Да и замок в пробое темнеё, а не перекрестина.
В магазине наступила тишина. Было
слышно, как между рамами, жужжа, бьются о стекло мухи и тикают на витрине
часы...
— Ох-ох-ох, не знашь,
что на день господен падё.
— Ольга зевнула и вытерла уголки губ ко€нцами
ситцевого платка. — Коля-Коля — широка воля. Сиди нонеча,
Людка, жди, покуль нагуляетси...
На крыльце часто затопали ногами.
— Ладно бы сама-то ехала, дак еще чужого мужика прихватила. — Ленка поднялась с
прилавка и поставила на весы килограммовую гирю. Это означало, что она готова к
работе. — Каково жене всё это снести.
— Тебе-то откуда знать, Ленушка! — сразу догадавшийся, о ком и о чем речь, выдохнул
перегаром Сашка, ввалившийся в магазин в промасленной робе и броднях. — У тя ить и мужика-то никогда не было.
Ленка от такой наглости скрасела до волос. Тяжелая грудь ее заходила ходуном,
расшатывая и без того на одну нитку пришитые на спецовочный
халат пуговицы.
— Тебе-то какое дело, был у меня
мужик или нет, холера!
Бабы разом притихли.
— Я же тебя сватал, — не понимая
всей серьезности создавшейся ситуации, Сашка весело подмигнул продавщице. —
Жила бы сейчас как у Христа в запазушке. У меня запазушка широка, вокурат по твоей фигурке. — И он взглядом обрисовал пышные
Ленкины формы.
Ленка зашипела:
— Да мне такого, как ты, в голодный
год за сто пончиков не нать... Бери за чем пришел и уматывай, а то безменом по голове огрею...
Сашка, поняв, что пора бежать,
кинул на прилавок смятую деньгу, схватил пачку папирос и выскочил в двери.
— Вот мужики! — Качала головой
подошедшая во время выяснения Ленкиных с Сашкой отношений Марья. — До чего
народ глупой. Чуть ведь не стоптал, ханыга..
Была, девоньки, у Людмилы...
Бабы тут же забыли про Сашку, даже
Ленка застыла с черными тушевыми разводами на щеках.
— Как она, бедная?
— Знамо как. Ревит.
Нуко ты, мужик пропал...
Марья плюхнулась на стоявший у печи
ящик.
— Говорит, в четыре утра вставала,
сопел Коля на кровати, а к шести уж и постелька холодна.
— Дак
перед пропажей-то предчувствий не было у него. — Дунюшка
со страхом прикрыла ладонью рот. — Бывало, как сгинуть Егорше
Козину, мужу Марфы Иванны, что за рекой-то жили, всё каки-то голоса ему слышались. Будто звали куды...
— Галькин
голос Николу звал, да ейна задница,
котору за день не объедешь, — Ленка, еще больше возненавидя всех мужиков, брызгала слюной. — Едут небось с ней в купе на какой-нибудь курорт,
раскачиваются — сезон бархатный глядеть.
— Да нет, бабоньки.
Не сходитси. — Марья хлопнула себя сумкой по колену.
— Людмилка говорит, отпускные не тронуты. Как получены, так и лежат в носке у стены на третьей полке в шифоньере.
А на сезон ехать — больши деньжищи нать. Тем более на бархатный. Мне
кажется, рядом в райцентре оне. Тама
у той прощелыги квартира
есть...
Все задумались, в голове перебирая
разные версии, куда же всу-таки укатили Галька с
Николой...
В складские двери громко застучали.
Дунюшка от неожиданности подпрыгнула. Марья тяжело
поднялась и пошла к прилавку. Ящик с облегчением пискляво скрипнул на весь
магазин.
— Чего ломиш-то,
Вася, — прокричала Ленка шоферу. — Глухие мы, что ли?
Она сняла железный засов и распахнула
двойные двери. Вместе с солнечным светом и запахами августовских огородов в
помещение ворвался дух горячего хлеба.
Еще острее и больнее у каждой из
баб заныло на душе от знакомого ржаного запаха, напоминавшего каждодневный
деревенский уют, который они годами создают дома для своих семей. Каково, когда
этот уют рушится...
— Бедная, бедная Людка. — Качали
они головами...
Людка перебирала в шкафу белье. Все
на месте. Колина выходная рубашка в еле видимую полосочку
с золотистыми запонками на рукавах, — тут на плечиках висит. Брюки выходные со
стрелочками через перекладинку перекинуты.
— Может, Галька не разрешила взять
ему купленное мной, вот и оставил все, — думала Людка. — Давно уж вся одёжа из моды вышла. Куплено-то еще, когда Володька родился.
А Володьке девятнадцать. Второй год как в армии служит. А с другой стороны,
куда рядиться-то. В деревне кина и того не катят.
— Ой, сыночек, сыночек. Знал бы ты,
что отец твой вытворяет. — Людка тяжело вздохнула и поднялась.
Далеко над лесными
заколотками начинали клубиться тяжелые курчавые
облака. Собиралась гроза. Легкий ветерок в открытое окно доносил глухие раскаты
грома. Квохтала курица, собирая цыплят под крыло. Длинноцапый
петух, тряся гребнистой головой, махал крыльями, сгоняя от непогоди свою
куриную ораву под дворное
крыльцо.
— Петух-от и тот в бурю с семьей, а
этот...
Людка выдернула из телевизора
штекер, закрыла печные трубы, закинула полотенцем
стоявший у окна электрический никелированный чайник и села к окну.
На улице быстро затемнело. Небо зараздувалось, затужилось черными
облаками и, наконец, не выдержав, лопнуло огненной прорехой и оглушительным
гулом прошлось по всей деревне. Дом крякнул и будто присел.
Людка сидела, уставившись в одну
точку. Ей было все равно, что молнии сверкали одна за другой, что хлопали
рамы...
Вдруг внутри нее что-то
надорвалось, и слезы хлынули наружу, вынося с собой горечи и обиды прошедших
лет:
— Опозорил, бесстыжий.
Молодую нашел, — изо всех сил рыдала она. — А чем я-то
худа? Кто за ним за больным ухаживал? — обращалась Людка к грозе. Кто
председателя уговаривал, чтоб с него растрату за солярку сняли. Не я, дак сидеть бы ему, подлецу,
в тюрьме. А на курорт кто ему денег давал, Галька, что ли? Нет, я! Последние
рубли собирала. Лечись, Коленька... Жалеть его Галька так будет? Шиш! — И Людка показывала грозе кукиш. — Ну и что, что особо
к нему не ластилась. Когда ластиться-то?..
И рёв грозы мешался с ее
срывающимся криком...
Опомнилась она, когда в окно
ударили крупные капли дождя. Ветер шумел елками, отрывая еловые лапки,
раскидывая их по двору. Гроза медленно затихала...
Людка поднялась и пошла в закуть.
— Ну вот, — утешала она себя, — все
выплакала, теперь сердцу легче будет...
Слив в кадку, какая была, сметану,
она деревянным пестом начала взбивать масло.
Стараясь не думать про мужа, она
отмахивалась думками о корове, которую в октябре надо бы «закинуть», о посылке
сыну ко дню рождения, о луке, который надо бы уже выдрать из гряды, — весь выжелтел... Но ревность грызла ее ходившие плечи. Людка от
злости часто толкла пестом, и масло за каких-то полчаса, без ржаной корки
взбилось и зажелтело в пахте жирными желтыми комками.
— Обещал же, — слезы снова потекли
по Людкиным щекам. — Не пойду больше к Гальке. Не буду народ смешить. А сам
укатил с ней на поезде...
Перед глазами стояли глаза мужа, с
паутинками морщинок в уголках. Какие-то совсем незаметные, когда все спокойно и
хорошо, и такие любимые и родные в ссоры и разлады.
Людке казалось, что в ее груди от мужниной нелюбви все
застыло, окаменело и силы куда-то постепенно утекают из нее...
Она подцепила пальцем кусочек взбившегося масла и положила в рот. Язык обожгла приторная
соленая горечь.
У пристани толпился народ.
Теплоход, мелькнув белым боком, уже свернул в соседнюю деревню, оставляя за
собой белые валуны волн.
В теплоходной будке на лавках бабы лузгали семечки.
— Не слыхать
ли про Хали-к-Гали-то? Уж полторы недели ни слуху ни
духу.
Светка Лупина,
ветеленарка, залепляла подорожником разбитое на тропе
колено.
— Говорят, видели его на вокзале какого дня.
— Экко
как! — Бабка Сима, ходившая к теплоходу, как и все другие жонки,
каждый день, независимо от того, надо или не надо кого встречать, выругалась. —
Людка вся извелась, а он на вокзале... День-от еще, бедная, кое-как вымаё, а ночи-то ей нет. Вчерась
ко мне приходила Марья, просила пособить, дак я
кидала Людке остуду на его, окаянного. Нонь полегче станё...
А так сгорит баба ни за что.
— Может, он по холодку в лес утащилси, да заплутал, а вы — к
Гальке сразу. Что у нас, у мужиков, окромя вас баб, дел нет? — Гена, Дунюшкин муж, плешивый, в поперек большеглазой жене с
узенькими щелками вместо глаз, вступился за Кольку. — Пошел по холодцу на Горнё болото ягод проведать, а там водит вовсю.
Бывальщики и те еле выбираютси...
— Знамо чего вас, мужиков, водит.
Меж ног погремушка... — Ища поддержки, маленькими хитрыми глазенками по бабьим
лицам прошлась Катюха-самоварница. Бабы дружно
прыснули смехом.
— И на како
болото вас тащит, тожа знам!
— Ну, Катька! — зарделся Гена. —
Ты, как межёна рыбина: и скусна, да с душком.
— Да и ты, Генка, тожа пеплом посыпанный! — не растерялась Катька.
Будка сотрясалась разными голосами с бабьими «ойками», «айками», с «ой, не могу», кулыбаясь
от хохота, как щучья трава на волнах от проехавшей моторки.
Над ней кричали чайки, стараясь
перекричать баб...
Генка замахал руками:
— Тьфу на
вас, дуры полоротые. Я с има сурьёзно,
а оне...
— Ишь ты,
честные они. А вот мы сейчас «сурьёзно» проверим,
верен ли ты своей Дуське. Ну-ко, бабоньки, держите
нашего святошу, я его поцелую. — Большая, как треног, Глаша
подбоченилась и стала приступать к Генке. Того с лавки как ветром сдуло.
Конечно, если быть честным, Генка не против Глашиного
поцелуя, только Дунька, ежели прознает, а прознает
обязательно, потому что на то есть Катюха-самоварница,
устроит ему богатую выволочку. А нервничать и терзаться виной Генке не
хотелось, тем более накануне Дунькиного
юбилея.
— И чего в этой Гальке интересного?
— Светка недоуменно пожала плечами. — Будё фигура да
кудри. Дак у нее бигуди лежат на рабочем месте, —
каждый день крутить можно. А мы с Людкой встанем в четыре, к шести уже на ферме
в платах да халатах «модничам». Кругом навоз да
силос. А от нее духами пахнет. Вон в магазин зайдет, сразу ландышами
обмахнет...
— Вот на ландышевый запах Колька и
улетел, как шмель мохнатый, — вставила Катька.
Но уже никто не засмеялся...
Теплоход вынырнул из-за зеленого
мыса. Из будки все высыпали на берег.
Волны, накатываясь и переходя по
берегу, с шумом забились в песок. Стукнул трап, и уже через мгновенье Светка
тетёшкала в руках единственного пока внука Сеньку, привезенного дочерью, Гена
здоровался с Дуниными родственниками, приехавшими на юбилей, а Сима, увидев
знакомую старуху, приехавшую в деревню за реку походить по бруснику,
обрадованная, долго трясла той сухую морщинистую руку.
Вдруг все замерли. Последней с теплохода сошла та самая разлучница Галька.
Пройдя мимо опешивших баб, она обдала их свежестью шелкового платья, красотой и
запахом белых ландышей...
— А Хали-к-Гали-то тогда где? —
саму себя спросила Самоварница и, подхватив подол,
побежала к Людкиной избе.
Прошло две недели. К Людке приезжал
участковый, допрашивал про Николу.
Та с обидой в голосе отправила
милиционера к Гальке. Но выяснилось, что у той он уже был, и Галька не знает,
где находится Людкин мужик. И вобще никаких отношений
у них с Евлеевым нет.
У Людки от этих слов радостно
ёкнуло сердце. Но Марья, сидевшая у Людки за чаем, вставила милиционеру:
— Как это нет? Подумайте-ко, люди
добрые, отношений нет! Деревня-то лучше знает, есть или нет. А отпирается
Галька, потому что стыдно. Хотя стыда у таких баб нет!
И Людкино сердце опять заволокло
горем.
Раз дома Николы нет, у Гальки нет,
тогда где он? — думала Людка.
В голове темнело от нехороших дум.
И в деревне-то все было плохо.
Марья, приходившая каждый день на бесёду,
рассказывала худое. Какого дня Глаша
за рекой видела красного петуха, а это означало неминуемый пожар, а Ленка,
ходившая на третий километр за брусничным листом, чуть со страху не померла, углядев краем глаза, как в заброшенке
через жердяные заборы скачет Белая баба, — тут уж мору великого жди. Точно такую перед войной видели. Но самое страшное — выл какой-то
зверь на Выселкином поле. Полуобморочную Дуню, шедшую
домой о край поля и услыхавшую экую страсть, Гена дома
еле оттер нашатырем.
— Перекидыш
кричал! Оборотень! — плакала на груди у мужа бледная Дунюшка. — С волчьей головой да с пятидесятым размером
ноги. Видела, на тропе натоптано...
Страху Дунькиными
россказнями на деревенских нагнало нешутя.
И так-то никакой особой надобности ходить на Выселку не было, там одни ямы да погреба, — топить под зиму
их еще рано, — а после такого случая поле и вовсе стали обходить стороной...
У Людки были свои страхи.
— А вдруг убил этот зверь
Коленьку...
Ее окатило кипятком с ног до
головы.
— Господи! — взмолилась она. —
Пусть уж лучше у Гальки, только бы живой был...
На совхозном поле обсуждали Николкины поиски. Целая бригада ходила к Горнему
искать. Овраги, кусты — все обошли. Сами еле до дому к ночи дотащились. Нет
нигде Хали-к-Галиных следов.
— Бывать, перекидышь
съел али закрыло. — Вполголоса бубнила Дунюшка. — Егорша Козин опосля, как его Саватея-ворожуха
нашла, рассказывал: «Вижу, ходят ищут меня, а я на
березе сижу, ножками болтаю. Не единова мимо меня
прошли. Им-то меня не видно, а оне у меня все как на
ладони. Марфу свою видел, видел, как Серега Мишин с Сашкой-кузнецом литр
самогона на двоих выдули, мужикам не предложили. Видел, как Мишка Кустов Панину
бабу в кустах всю с ног до головы облапал. А я,
говорит, все сижу примечаю. Опосля
Пашке всё-ё рассказал...»
— Путай больше-то, — Федя-бригадир,
любимый племянник Пани, махнул Дунюшке грязной рукой.
— Ты бы так картошку выбирала, как языком мелешь...
Дунюшка, от обиды поджав тоненькие губки, замолчала.
— Можо,
Николу Людка пришибла чем. — Все, как по команде,
оглянулись на Глашу. — А что, кончилось у бабы
терпенье. Пришибла да в погреб и свалила. Я бы на ейном месте так и сделала.
Олёша, Глашин муж, с опаской покосился
на жену.
— Да-да, Олексей
Семёныч, токмо спробуй...
И она кулаком выпрямила оцинковое ведёрное дно.
Звонко забренчала картошка...
Людка совсем с ног спала. Ходила,
как маета. Чуяло ее сердце недоброе.
Вчера Марья за ужином раскладывала
карты. Те дни все выпадала Кольке пустая дорога, а вчера выпала встреча с
червонной дамой. Разлучница выпала в прошлом, а на
червовую даму у Кольки на сердце злость в виде дамы пик. Людка вконец
запуталась в Марьиных дамах и только спросила у нее, живой ли Коленька. Получив
утвердительный ответ, успокоилась.
Уж всяко я
дама червовая. Дак за что же Коля на меня злится? —
думала Людка, идя на озеро за водой. — Жена я будто путняя.
Дома чисто€, печь полнёхонька, пироги на столе, бельишко белено. Чего еще нать? Годов, правда, побольше Галькиных на десяток лет, дак уж
тут ничего не поделашь... Да и мне на него нечего
злости держать, окромя этой беспутницы. Колька не пил, меня пальцем не трагивал, с Володькой выводился, пока я на ферме
справлялась... Не мужик, а золото. Только вот куда девался? Может, и вправду у
Гальки, дак хоть бы сказался, кобель. Знат небось, что я вся извелась от
безысвестности.
В груди сильно заныло.
— Как будто и не€ жили двадцати
годков...
— Батюшки мои светы, христосыне боже мой, — Людка от
страха присела.
Ветер с Выселкиного
поля принёс непонятный, щемящий душу звук.
— Волки, что ли? Али собака перед какой бедой воет. Да кака
уж там беда...
После обеда Людка собралась на то
самое поле, с которого давеча так пронзительно выло.
— Может, правду Дунюшка
говорит, — у Людки от страха тряслись руки. — Задавит оборотень и не узнает
никто. Останется Володька сиротинкой...
Но надо было проведать погребную
яму да принести картошки. Страх страхом, а кормиться надо. Да и не мешало бы
поглядеть, сколько места в погребе. Войдет ли нет в
него свежий урожай? На зиму все сюда валить надо. Дома в подполье прогнил сруб.
Никола начал делать да и пропал не ко времени.
Перед тем как пропасть, он яму
смотрел. Хотел соленья все туда перетаскать, чтоб в подполье под руками не
стояли. Перетаскал огурцы да варенье. Оставил только рыжики да волнухи.
Волнухи-то те стоят в кладовке, а кадка с рыжиками где...
Сентябрьское солнышко каталось
теплом по жесткой пожелтевшей траве. С озера уже несло прохладой, и кое-где по
берегам загорались красным осины.
Людка подошла к яме. Страшно.
Огляделась вокруг. Никого. Приблазилось, видно, днем.
Да и немудрено...
На яме сверху была приварена
решетка, чтобы воздух в яме не застаивался. Тяжелый ставень захлопнут с силой,
но с одного угла, будто кто его пытался вырвать.
— Ходят воришки-то, промышляют.
Своей картошки не наростить, — брюзжала Людка,
пытаясь приподнять тяжелую крышку. — Хорошо, Коля догадался сверху решетку
приварить...
Ставень никак не поддавался, и
Людка, подложив полено, уперлась на него железным ломом. Наконец крышка
подскочила и съехала с места.
У Людки подкосились ноги. Из
темноты страшными злыми глазами из ямы на нее смотрел Колька... Тряся от
негодования головой, он не мог вымолвить слова, а только мычал, как измученный
жаждой теленок.
— Коленька! Это же Коленька! —
Людка, придя в себя, схватила Николу за худые плечи и выволокла
из ямы. Тот, жмурясь от яркого света, вцепился Людке в рукав.
— Ты чего тут делаш-то?
Мы весь лес оползали, думали, заплутал, и у этой...
искали... Ну да ладно, домой пойдем. Пойдем, родимый мой, — и, взваля на закорки, поволокла
Николу домой...
Деревня снова гудела. Нашелся-таки
Хали-к-Гали. И где! В собственной картофельной яме. Мужики посмеивались, бабы
охали, разочарованные тем, что Никола не на Галькиной
подволоке, а в своем родном погребе две недели просидел. И стоило на это время
тратить...
Колька, как немного вошел в силу,
часа два кричал на Людку, что та не хватилась мужа в ямине, а он две недели ел
сырую свеклу да соленые огурцы.
Утащив утром кадку с рыжатами, опуская их, он плечом нечаянно задел шест,
державший ставень. Ставень захлопнулся, оставляя Николу в западне. Все дни он
орал, взывая к помощи, но на Выселкино поле никто не
шел.
Людка, скобля бритвой Николины
впалые щеки, слушала рассказ мужа и улыбалась. Хорошо и радостно было ей, что
Колька снова был рядом с ней. Вот она его сейчас отмоет, оденет на него чистую
рубаху — и все у них будет хорошо. А что кричит... Покричит да перестанет. Всё
ж таки две недели терпел...
А где-то внутри бабьего нутра
грело, что хотя бы так Колька выстрадал за свои похождения к парикмахерше.
— Вот, значит, кто выл-то. Коля...
Напаренный в бане, отпоенный чаем с
малиной, Никола лежал на печи. Надо было выгнать из костей погребную стужу.
Людка носилась с мужем как с
писаной торбой, чувствуя себя виноватой.
К вечеру напекла пирогов, завернула
ягодную ватрушку с морошкой да выставила на стол бутылочку «Столичной».
Собрались все... Не пришла только Дунюшка. Генка после ее юбилея укатил в район, и уже два
дня от него не было никаких вестей...
В конце праздничного ужина Марья
раскинула карты.
— Дом у тебя родной, Коленька, выпадат да жена любимая...
Да еще дама бубнова
на сердце не пошто...
— Ну да ладно! — Марья потянулась
кверху руками и хитро подмигнула на печь. — Это, верно, мышь-полевка, что в
картофельные ямы с полей по осени набегат...
Разговоря
Субботний день. Банный.
Волокут бабы санки с флягами на
ручей. Котлы на камелёнках нальют, к вечеру байны топить задумают.
Вон Нинка в клюквенном
шерстяном плату. Саночки у нее поданые: ручка под
поясок, полозья широкие. Считай, сами едут. Катит себе легонечко одной рукой,
другой семечки полузгиват.
Дивья ей. Мужик-то у ней баской да
справный. Все хозяйство на нем. Дров без спросу навозит, сена без процентов
накосит, на обед курочку съест, водочкой запьет, робенка
на ноге покачат, жоне
шелковый платок купит...
А Нинке и делать нечего. Она в субботу
на ручей с флягой так просто, из-за интересу ходит. У нас где еще выслушашь, у кого
сколько дров из дровяника сперли да которой бабе мужик изменят...
А ивоно
Тамарка из-за поворота прет. Почитай, целые дровни.
Две фляги нагромоздила, чтоб лишний раз к ручью под гору не спускаться.
Перекладины на санях тяжелые, полозья деревянные, — так снег и режут.
Нет, не сила у Тамарки,
а силища! Что ей этот груз! Даже, если бы она свою семидетную
ораву да своего хиляка бажоного
сверху кинула, все равно, тащила бы без задышечки.
Бывало, девушка, они сено убирали.
Муженек ейный с саней кидал, а она на сеновале
принимала. Не поспевал да замешкалси, а она, сугревушка, невидючи, его вместях с сеном за ремень на вилы подцепила да и шваркнула в дальний угол: «Топчите, робята!».
К ужину хватились — нет отца. Побежали скоря да
насилу его из-под сенца выволокли. Едва не задох. До самого полу загнели.
Немудрено, четырнадцать ног топтало...
Да-а! Дивья ей! Дал Господь здоровьица...
Глянь-ко! Галька-модница фигурой выводит. Губки накрашёны,
щечки нарумянёны. Платочек с кистьёй.
Полушубочек на свету так плюшем и переливается. Через
дорогу плетеные чуночки за
кушачок везёт. А в них не фляга, а узкогорлый бидон для профору.
На бидоне с боку алый цветок нарисованный. Идет себе, улыбается.
Уж раз с бидоном, нужна ей вода?
Так уж — себя показать.
Дивья ей. Молода да забасовата. Глазками
поведет, не то что парни, мужики рты раззевают.
Мой-от карась, как завидит ее, бесстыжую, глаза вылупит, уши заложит. На всю свою плешиву голову хворым становитси.
Вчерась из-за нее чуть меня не убил. Спустилась я, милая, с ведром в
картофельну яму, картошки по€лно на€брала, ему по€дала, он выздынул. Что бы ему
сразу-то мне друго, пустое вёдро подать, а он, старый
ухват, где-то ухватил взглядом Гальку, опешил да вместо пустого-то мне обратно
с картошкой со€ всего маху на голову и спустил. Все темя отбил. Еле меня оттультам выволокли беспамятную.
Вот так и живу, матушка ты моя, мучаюсь. Уж дивья ли
мне от жизни моей?
Ладно, пойду. Некогда лясы точить.
Да и непошто€, кажись, катаники
к снегу пристыли...
Сейчас вот с ручья домой приду, лед
в ведрах расколочу, самоварчик согрею, чайку напьюсь и буду у окошечка
сидеть-посиживать, на людей добрых поглядывать...
Не
жизнь, а малина...
Василий Поликарпыч
ушел в запой. И так хорошо ушел, что не приходил домой две недели. Да и зачем
приходить, если не пускают.
Наденька, жена его, помешанная на
чистоте и порядке, конечно, переживала, что Василий Поликарпыч
где-то ночует, но чтобы грязный и вонючий муж ступил
на белоснежный половичок, расстеленный в подпороге у
дверей, она допустить не могла. Сердце ее этого бы не выдержало.
Сидя за столом, покрытым кружевной
скатертью, на котором фырчал начищенный «до огоньков» самовар, она сильно
нервничала:
— Вот пьет, пьет и запьется, не
приведи Господь. Наделает волокиты. Конечно, помрет, хоронить надо будет. Будут
соседи приходить прощаться, да с работы припрутся. Все
в башмаках. Не углядишь за каждым, скинул ли он на мостках свою
обутку или нет. За колоды грязными да липкими руками
будут грабаться. Колоды-то лаком налачены
— грех не грабануть. Веток еловых везде нашибают. А спробуй-ко потом эти иголки из щелей да углов вытащить. Опосля на поминках напьются, начнут ногами шаркать, всю
краску с пола сдерут.
Вздохнув, она с тоскою
взглянула на поблескивающий эмалью пол.
— Господи, и за что мне такое
несчастье. За что Василий Поликарпыч горькую пьёт да
меня переживать заставляет. Кабы жизнь у него худа
была. Я ведь честь по чести утречком встану, печи затоплю, самоварчик на стол
поставлю: завтракайте, Василий Поликарпыч, вот вам
калачики, от них крошек поменьше, вот малиновое вареньице. Ну и что, что
черничное любите. Черница — что чернила. Не хватало еще скатерть окапать...
Вдруг Наденька вскочила из-за стола
и кинулась к дивану. Тяпнула пятерней по покрывалу,
наклонилась и носом, как лисица, принюхалась:
— Фу ты! Ажно
сердце захолонуло. Думала, пятно, а тут заяц солнечный.
И занавесочку
на окне поддернула, чтоб покрывальце не выгорало.
Отодвинула лаковую
табуреточку и снова села за чай.
— Уж разное от расcтройства мерещится: то на потолке размывы, то на
печке разводы.
Эдак и заболеть можно.
Да ещё говорят, Василий Поликарпыч вчера у кочегарки на дровах валялся. А там опилков да бересты разной. А сажи сколь! Труба день и ночь
пыхтит. Вот как такое чучело даже живым домой пустить? Не то
что домой — в баню нельзя! Придется опять на озере в кустах раздевать да в
берегу мочалкой тереть. Ладно хоть июнь на дворе, а не
как в прошлый раз — руки стыли да льдины то и дело к мочалу пристывали.
Ох-ох-ох, дела наши тяжкие...
Напившись, Наденька отодвинула в
сторону чашку, смахнула со скатерти невидимую пыль, выглянула в окно, не
нападало ли какого мусора на мостовую, — эти воробьи с черемухи то лист обронят,
то ветку каку, и, не увидев, довольно потянулась:
— И чего не живется? Не жизнь ведь
у моего Василия Поликарпыча, а чистая малина.
Корвалол
Сергей Михалыч болел. По телу
бегала дрожь, и ныл желудок. Заботливо укрытый женой двумя ватными одеялами, всё
утро он лежал в кислом настроении и жалел себя.
— Совсем сдал: то одно болит, то
другое... И непонятно, что и отчего. Может, салат на вчерашнем банкете был
несвежим?..
Супруга через каждые пять минут
заглядывала в комнату справиться, всё ли у Сергея Михалыча
хорошо, чем очень раздражала мужа.
— Люююба!
— хриплым голосом тянул он из-под одеял. — Ну неужели
ты не видишь?!
Люба подносила палец к губам,
пытаясь успокоить мужа:
— Тс-с,
милый! Всё, отдыхай, не буду больше тревожить...
Но уже через минуту тащила Сергею Михалычу куриный бульон и отвар шиповника.
— Давай, родной, нужно выпить...
Глоточек, ещё один...
Сергей Михалыч со злостью вырывал
из рук жены кружку, выпивал и демонстративно отворачивался к стене.
К обеду, когда жена, истопив печи и
наносив воды, ушла в магазин, Сергей Михалыч выбрел на кухню. Достав из
холодильника банку с маринованными помидорами, тяжело опустился на стул.
Мутило.
— Сил нет. Вот так упадёшь, и
помочь некому. Пока здоровый был, был всем нужен, а как... — и он вместе с помидором сглотнул подступивший к горлу комок.
В комнате задребезжал телефон.
Звонила дочь:
— Па, ты как? — кричала в телефоне
Маринка. — Мама сказала, что тебе совсем плохо. Может, тебя забрать к нам?
Всё-таки у нас все врачи есть...
Сергей Михалыч ослабшим голосом,
как будто из последних сил, прогнусавил:
— Нет, Мариночка. Я уж дома.
Помнишь, как бабушка говорила: «Дома и стены помогают»...
Мать где? Да кто её знает. У
соседки лясы точит, небось. Зачем ей дома сидеть?..
Услышав шаги на крыльце, Сергей
Михалыч поспешил лечь на диван. Вдруг с работы кто...
Люба, в старой заводской робе,
запыхавшаяся и выбившаяся из сил, втащила в кухню огромный мешок с картошкой.
— Серёженька,
ты как?
Сергей Михалыч молчал.
Интересно, что будет, если я не
отзовусь? — думал он.
— Серёжа!
От порога испуганная жена кинулась
к дивану:
— Тебе плохо?
Она схватила с полки корвалол и дрожащими руками, не считая, налила капли в
ложку.
— Выпей, хороший
мой, — трясла она мужа.
Сергей Михалыч выпил.
«Хуже от капель не будет, может,
хоть посплю...»
Снова зазвонил телефон. Люба, как
тигрица, кинулась на него.
— Да!.. Ничего не случилось, просто
не вовремя... Какие гулянья?! Нет, не пойду... Ну и что, что праздник...
Нет-нет, у меня Серёжа болеет, только что плохо было, одного не оставлю...
Сергей Михалыч спал. Ему снился
сон. Он умер, и все кругом его жалеют. И кассирша из Дома культуры с цветами
пришла попрощаться с коллегой, и долговязый киномеханик, вечно занимавший
деньги до получки, кинул в ноги Сергея Михалыча
горсть медяков...
Люба в чёрном шерстяном платке
горько плачет на груди у соседки:
— Как же я, тётя Шура, одна-то буду
жить, без Серёженьки?
Соседка в смоляном плюшевом жакете
в серых с каёмкой валенках жалостливо улыбается:
— А так и будешь, Любушка. Найдёшь
себе другого.
Сергей Михалыч даже опешил.
А соседка всё стоит на своём:
— Много ли толку от твоего Серёги
было? Ни воды, ни дров на день не принесёт. Вспомни-ко, сколько раз он тебе
картошку помогал окучивать или копать. А бельё на полоскалку
волочить такую даль, отнял он у тебя коляску, да потащил на ручей? Нет,
Любушка, не мужик это. Он же у тебя только по танцулькам
бегать горазд. В субботу целый день пролежал, бани топить не мог, спина у него,
видите ли, болела, а вечером с Натахой-пекарихой как
в клубе выплясывал, пуще молодых... За Ивана Сивцо€ва пойдёшь...
А у Любы на чёрном платке уже
красная роза прилеплена...
Ну, тут уж Сергей Михалыч не
вытерпел. Кинулся он со всех сил на соседку:
— Ах ты, старая кокора...
— Серёжа, Серёженька,
— жена трясла его за плечо. — Проснись.
Сергей Михалыч открыл глаза. За
окном было темно.
— Люба, мне никто не звонил? —
утирая со лба пот, спросил он.
Жена помотала головой.
— Если с клуба звонить будут,
скажи, что меня дома нет...
И не давай ты мне больше этого корвалола...
Самаришка
У Самаришки
пропал мужик. Две недели назад уехал в район за архивной справкой и как в воду
канул.
Да и немудрено, при таком половодье
кануть в воду запросто можно. Мелкая по лету река, с весенним ледоходом так
разлилась, что кое-где перегородила дорогу, отрезав к деревне всякие пути.
Самаришка не на шутку за мужика всполошившись, к самому участковому
сбегала. Но тот на Самаришкины переживания только
руками развел: как же он через реку-то на большую дорогу попадет, если у него
из плавсредств только сапоги-бродни
и остались.
Велел он Самаришке
родню обзванивать. Может, и не утоп мужик-от, а загулял у своячеников.
Та на почту скорее. На телефоне
рычажок покрутила и давай в трубку со всех сил кричать:
— Алло! Алло, Коровино!
Самаришка то... Дайте-ко мне золовку Татьяну Осиповну
из Захолустья али свата Фёдора Максимыча из Такмошни...
Захолустье от Такмошни
порядком далековато, но кто его знает, как мужик разгулялся.
После долгого шипения коммутатор
прохрипел в ответ непонятное и, как Самаришка ни дула
в трубку, ничего, окромя свиста, выдать не смог.
Так ничего и
не узнав, пришла она домой, села в подпороге на
табуретку и давай со всей мочи реветь. Хоть и не ражой
мужик-от был, а всё ж таки свой, за жизнь выученный. Бывало, только задумает он
с мужиками напиться, а Самаришка уж знает: раз
ласково лепечет да глазом хитро косит, того и гляди умылит
в загул.
— А не сходить ли нам, мужик, в яму
за картошкой? — сразу предложит ему Самаришка.
Пока в яму ходят, Самаришка ещё дел навыдумывает. Да столько дел, что муженёк
к вечеру еле ноги от усталости до кровати доволокёт.
А уж о вине и подавно не вспомнит.
Бывали, конечно, и загулы. Да и
немудрено. Столько дел у Самаришки не наберётся,
сколько раз ейный мужик выпить хотел.
Ну что, поревела, слёзы подолом
утёрла, нать дальше жить.
День живёт, другой... И всё больше
ей нравится такая жизнь. Утречком печь запашет, чугунок картошки сварит, чайку
попьёт и на бесёду к подружкам снова к самовару.
— Вот жизнь-то у меня нонеча, — нет-нет да и прихвастнёт
Самаришка. — Что хочу, то и делаю. Хочу
варю щи, хочу нет. Никто уж по столу кулаком не стукнет. Али к праздничку...
Никакого спросу не нать. Платок на голову нацепила и
пошла петь-плясать. Нагулялась и налегке домой. Не надо мужика обратно на закорках волокчи.
Бабы, слушая ее, головами кивают да
завидуют. Только одна не согласилась.
— Ну-у,
так и жить-то неинтересно. Словом в избе перекинуться не с кем. Да еще и по
столу никто не стукнет. И как без этого жить-то можно?
Задумалась Самаришка.
— И правда, тоскливо будет. Нать к осени другого бажоного подыскать.
И стала она к деревенским мужикам
приглядываться.
Вона-ка Вася хромой. Пьет редко.
Пенсия хорошая...
Только порато
рябой да маленькой. Да костыль скрипит. Ну-ко день скрипеть под ухом будет.
Муха и та жужжать надоест, а не то что Вася. Нет, не нать такого.
Бывать Федька подгорний.
Хоть и не забасоватый, зато рукодельный. Крыльцо у
избы подымет, баньку подконопатит. Правда, выпить
мастак. Да как выпьет, пули распустит ниже губы. Ну его к лешему. Опосля и кусок-от в рот не полезет! Тьфу!
А чего это я всё мужиков перебираю,
— зацепила себя в зеркале Самаришка. — Я будто бы от
роду не косая. Мне, может, еще интелегента нать.
Вот Леонид Валерьяныч
библиотекарь. Жоны нет, а ходит в наглаженной
рубашке. А иногда и галстучек к
шеи привязывает. И брючки со стрелочками. И платочек носовой в шесть рядков
утюжком пришпаренный...
Это сколь же электроэнергии за
месяц набежит. Утюги-то нынче ведь не угольные, а от розетки. Ну-ко зачни все
гладить, никаких денег не хватит. Нет, надо ещё попирибирать...
Вот если бы у Маруськи Шаниной Антона Михалыча отбить. И
красивый, на голове лысины нет, и рыбак, три ушата еще прошлогодней рыбы не
съедено, и охотник, таких рогов, как у Антона Михалыча,
во всей округе не сыскать. Маруська на них новые пальтухи весит да сумочки с золочёными пряжками. Дак вот пойдёт ли ещё? Да и Маруська, ежели
прознает, волосы, как пить дать, начнет рвать. А волос нынче дорог. Да и не так
много его на Самаришкиной голове, всё больше
искусственные кудри.
И вдруг Самаришку
осенило. Председатель! Кирилл-то Кирилыч! От него жона ещё лонесь уехала. Дом камянный с батареями. Розовые кусты в палисаднике до самой
осени цветут. Она бы к нему живо перебралась. Даже вещей своих перевозить не
стала. Разве что сервант с посудой.
И как она раньше-то не догадалась?!
Все, — решила Самаришка.
— С утра в сельсовет схожу, будто по делу какому.
Чайку к ночи напилась, легла на
диванчик и уснула без задних ног.
А во сне...
Спят они с Кирил
Кирилычем на железной кровати, за ситцевой в мелкий
синенький цветочек занавеской. И так мякошко им, так
удобно. Самаришка на бочок перевернулась и видит на
подушке из-под одеяла, где должна быть белобрысая голова Кирил
Кирилыча, торчит рыжий волос, как у ейного бывшего мужика. У Самаришки
сердце подпрыгнуло: как так? Это еще почему? Потом пригляделась, — перо с
наволочки выпало. Слава тебе... Чтоб успокоиться, пошла по комнатам побродить. Кругом батареи горячие, а на них и чугуны с
картошкой, и кастрюли с мясом, и рыбники. Садись да ешь, все готовое да
горячее.
У Самаришки
от радости душа в горсти. Так и ходила она страшно счастливая, пока не
проснулась по-настоящему.
К открытию сельсовета обрядилась в
крепдешин. Даже бусы красные со шкапа вынула да на
шею повесила.
Пошла по улице, завистливых
взглядов не замечая. Пришла, села в коридоре на табуретку очередь ждать. Вдруг
слышит в кабинете Кирилл Кирилыч как заорет. Да так,
да такими словами, что Самаришка чуть с табуретки не
упала от страха. Двери открыл, на Самаришку
выпученными глазами выглянул и спрашивает:
— Ты еще чего приперлась?
Тоже тебе карасину подавай?
Как Самаришка
в двери выскочила, не помнит.
Не надо ей карасину,
и батарей горячих не надо, и розовых кустов, будь они неладны. Бусы с шеи
содрала, под ноги кинула. Рассыпались бусы по траве красными ягодами, как
несостоявшееся Самаришкино счастье.
Идёт плачет да сама себя ругает. Как это раньше не заметила, что
глазища у председателя, как у совы, и орёт он медведем. Эдакого нето что в дом, на огород пугалом
ставить страшно.
Как она жить будет? Мужиков-то
больше в деревне не сыскать.
К дому подошла, перекрестины
в дверях нет.
Сени распахнула, а за столом ейный мужик живой-здоровый сидит,
чаек фыркает.
Самаришка на колоду так и повалилась.
Вот оно, счастье-то, где, а она по
сельсоветам бегает ищет.
Нащупала в углу ухват и всю-то
душеньку на мужика выплеснула.
Путешественник
У Сёмушкиной
Олюшки муж Витька Сёмушкин
страсть как любил погулять. Погулять хорошо, добросовестно, так, чтоб потом
явиться домой с опухшей рожей, а иногда и с
темно-фиолетовым синяком под глазом, отхваченным, будто бы, в пьяной драке.
Олюшка, конечно, сердилась. Топала ногами, указывая мужу на дверь,
кричала, чтоб слышали соседи, выбрасывала с крыльца Витькино тряпье в виде
рваных спортивок и рубах и громко грозилась: если Витька ступит на порог ее
дома, она спалит всё здесь к чертовой матери!
Выпустив жар, меняла гнев на
милость: топила баню и, ближе к ночи, подкатываясь под Витькин чисто вымытый
бочок, заглядывая в любимые с выпучинкой
глаза, начинала допытываться: где и с кем он был, надеясь, что муженек,
разморённый баней и ласками жены, нечаянно сболтнет лишку.
Витька, давно выучивший жену, «как
на духу» выкладывал Олюшке, что ни о каком грехе не
помышлял, — все две недели ночевал у пьяного Шнура в холодной избе, ел одни
солёные волнухи и из женского пола видел только Тамарку
Керогазиху — местную выпивоху,
которую ни один мужик в деревне всерьез не воспринимал. Если же улавливал в Олюшкиных глазах хоть капельку недоверия, для пущей
убедительности колотил себя кулаком в грудь и клялся собой, своей эмтэзухой и, в конце концов, самой Олюшкой.
Олюшка таяла от горячих клятв мужниной верности, льнула к
Витькиному плечу, прощая всякие мелкие прегрешения, и засыпала счастливая до самых петухов.
С криками петухов подозрения
возвращались, и Олюшка, едва вытопив печь, бежала берегом
на другой конец деревни к Лу€шихе. Доставала из-за
пазухи завернутый в целлофан шмат сала и клала на
стол. Лушиха молча убирала любимый продукт в шкаф, подавала Олюшке стул и
сама, отложив домашние дела, садилась за низенький столик.
— Король червоный?
Олюшка, сложив под подбородком ручки, нервно и часто кивала
головой:
— Червоный,
Лушенька, червоный...
Несмотря на выкоробленные
артритом пальцы, Лушиха ловко перетасовывала карты и
раскидывала веером по столу.
И все...
Вся Витькина жизнь лежала перед Лушихой книзу крапом. Где был, с какой
дамой — с бубновой али треф, тут уж ничего не утаишь.
...Надо сказать, что из деревни
только Шнур знал, что у Лушихи с Витькой была
договоренность. В этот раз на солёного леща.
Задарма Лушиха
врать не станет.
Как по читаному,
выложила она Олюшке про Витькины скитания, убирая
лишних дам в сторону.
— У Витьки была дорога вечерняя к
королю казенному. А потом хлопоты с ним виновые. Рюмочка опрокинутая на тузе. Видишь? — И ухлебнула в себя
слюну, которая каждый раз, как только Лушихин нос
улавливал идущий из печи запах варившегося леща с картошкой, наполняла рот.
Олюшка, ничего не понимая, хлопала глазами.
— Чего непонятного-то? — удивлялась
Лушиха. — Пришёл Витька к Шнуру, то ли шкап передвинул, то ли диван, только опосля
сел... винца выпил...
Обратной дороги у него четырнадцать
денечков нет, — две семерки поперек лёжат.
Потом, все ж таки, выпроводил Шнур
Витьку. Он пошёл, а по пути к Керогазихе завернул, одонок ей отдал...
Испугавшись, что сболтнула лишнее,
и Олюшка, опомнившись
спросит: как же это на картах про одонок видно, Лушиха нарошно закашлялась и
зашлась красными пятнами.
— ...Что за беда? Сколь ни гадаю, у
Витьки одни дороги выпадают. Путешественник он у тебя еще тот. Это карма у него
такая, нехорошая. Нать бы почистить. Принесешь еще
сальца, до блеска вычищу...
Олюшка встала из-за стола и заспешила домой:
— Какой-то карма у мужа худой, а я
ему не доверяю, — все выпытываю да выгадываю... Что за карма? Может, болит?
Бывать, как живот, только сзади?
Пока до дому шла, всё думала, а как
на крыльцо ступила да стукнулась головой о притолоку, догадалась:
— Какой же это живот? Не дослушала
слово-то! Карман это!
Обрадованная отгадкой, Олюшка схватила висевшие
на гвозде Витькины брюки.
— Карманы-то я и сама вычищу, без
всякого сала. Да и было бы чего чистить — вошь да аркан...
Зашла в избу, а Витька чистый да
румяный за столом сидит, чаек попивает. В одной руке стакан в подстаканнике, в
другой горбушка с маслом. Подбородок от масла блестит, как пятак начищенный.
Села Олюшка
в подпороге на лавочку и давай мужем любоваться.
Сколько лет прожито, а налюбоваться не успевает. Путешественник муж-то, все в
путешествиях...
Может, из-за того, что видятся реже
других, и живут так долго и... счастливо.
Надоесть друг дружке не успевают, и
все у них с Витькой, как в первый раз...
С недельку жили добром, а ближе к следующей Витька опять исчез. Появился только вокурат к празднику, к Пречистой. Опухший, вся спина в царапках. Олюшке
как на духу отрапортовал: грехов за ним нет, а спина в цапухах,
дак это он за клубом в крыжовник свалился...
К Лушихе Олюшка больше не пошла. Смирилась с долей жены путешествующего...
Да и сала от целого поросёнка
только на дне тренога и осталось...
P.
S.
Я и не знал, что так по-прежнему
пишут: любовно подтрунивая над своими незадачливыми соседями и пряча слезы при
мысли, что этот диковинный говор, этот едва не первобытный способ понимать мир,
этот неправдоподобный уклад уже уходят, но все никак, вот ведь горе, не уйдут в
предание.
Я и не знал, что так по-прежнему живут.
Но, побывав по случаю и спустя более полувека после отъезда в своей родной
деревне Усть-Шоноша, что от Плесецкого района чуть
южнее, подтверждаю: да, живут. Уже, конечно, с мобильниками и микроволновками,
но и с платом узорным до бровей, с картофельной ямой, с русской печью и
ухватом, которым так удобно охаживать подгулявшего
мужа.
Помните, как у Юрия Кузнецова: «В
окне земля российская мелькает, Обочь несётся, дальше
проплывает, А далее стоит из века в век»? Книжек в этом мире не читают. О
правах человека еще не слышали. К очередным,
сколько их уже было, выкобенькам власти относятся,
будто к явлениям природы: если завьюжило, надо одеваться потеплее и чай с
малиной заваривать — только и всего.
Там, предполагаю, никогда и не
узнают, что о них Ирина Турченко, помощник воспитателя в детском саду (sic!), понарассказывала.
Бежать, бежать из этого уютного,
добросердечного, сонного мира, бежать без оглядки! Потому
что, если оглянешься, никуда уже тебе не деться от понимания, что — кроме Дубны
и Высшей школы экономики, помимо «Жан-Жака» и «Фаланстера» — есть, и стоит из
века в век, нас, скорее всего, переживет, еще и эта Россия.
Что многое в нашей сегодняшней, да
и в будущей жизни объясняет.
Кому-то герои и героини этих
непритязательно забавных рассказов – ватники. А Ирине Турченко они родня. И мне
родня тоже.
Сергей
Чупринин