Об авторе | Бахыт Кенжеев родился 2 августа 1950 года в Чимкенте, в Южном
Казахстане, окончил химический факультет МГУ (1973). Лауреат «Русской премии»
(2009). Предыдущие публикации стихов в журнале «Знамя» — № 3, 2011; № 1, 2012;
№ 8, 2012; № 8, 2013.
*
* *
там рдел боярышник и было небо
мглисто
не вышел ростом и портфель потёрт
и шёл цветной французский монте-кристо
в кинотеатре спорт
две серии пойдём и я смеясь ещё бы
троллейбус парк река сестру берём? берём!
гранёные кирпичные трущобы
за новодевичьим монастырём
дождь моросил во время перерыва
(был перерыв, такие времена,
что зрителям хотелось кружку пива,
а может быть, стакан вина,
не помню), облако похожее на плаху,
стрельцы мои стрельцы услышь и позови
а я ещё не знал ни мятежа ни страха
ни смерти ни любви
в фойе колонны очередь в буфете
в монастыре колокола звонят
курящие отцы приобретают детям
шипящий лимонад,
а дети радостны а дети не капризны
и верят что за монастырскою стеной
льют облака сутулый свет отчизны
на город крепостной
ещё с ухмылкою их спросит жизнь: легко вам?
и превратится в прах, а взглянешь из окна —
застиранным бельём на вервии пеньковом
полощется она
наверное, и впрямь умрём без оговорок
снег выпадет и санки заскользят
и всё равно уже, любимые, что сорок,
что двести лет назад
* * *
Мы спали невесело, жили одним,
страдали врождённой виной,
бродили вино покупать проходным
двором в штукатурке ночной,
где стыли в сиянии ленинских ламп
(постись, а не хочешь — говей)
румынский сервант, прибалтийский эстамп,
задумчивый хемингуэй.
Снег, очеловеченный лунным лучом,
фонарь — золотая вода.
Теперь и не вспомнить, зачем и почём,
откуда и даже куда.
А время, что доктор, велит мне «ложись»
(забвение вера и тлен),
и марля больничная тёплую жизнь
вбирает из взрезанных вен.
Душа семенит сквозь расслабленный дождь,
и спутника — ах, прохиндей! —
зачем — вопрошает — меня ты ведёшь
на кладбище мёртвых людей?
А друг её — может быть, сам Азраил —
роняя серебряный свет,
стесняется тёмно-коричневых крыл,
обвисших на старости лет.
* * *
Ленка с Пашкой на кухне лаются.
Ты не слушай их. Полежим.
На объекте осуществляется
пропускной — как всегда — режим,
на объект проходят сутулые,
все в спецовках, печаль в очах.
Режут воду, как рыбу снулую,
разжигают огонь в печах.
Только мы с тобой по наитию
полежим, поспим, подождём
большегрудого чаепития
под чугунным, что ли, дождём.
Воздух — серый. Калина — красная.
За бараками спит река,
и над раковиной прекрасная
репродукция из «Огонька».
Кот, арбуз, красавица. Пропили
или нет? Ну, ещё налей.
Ах не зря мы её прикнопили —
с ней уютнее и теплей.
* * *
Отпускник на поверхность моря глядит с тоской.
Дурачок — он не знает, как старые водолазы,
что легко медузе в прятки играть со звездой морской,
потому что обе они безглазы.
У обеих нет позвоночника, нет
головного мозга, им недоступен свет.
Не вполне, оказывается. Зоо-
лог в ответ на «в общем-то ничего
мы о них не ведаем», молвит: «что ты!
есть у них две дюжины то ли глаз,
то ли их прототипов», но это нас
не заставит забыть собственные заботы
за пределами воздуха (то есть, считай нигде).
Молодая медуза к невидимой, но звезде
(не морской), без усилий превозмогая
силу тяжести, щуря зачатки глаз,
воспаряет, радуется, в первый раз
расправляя щупальца. Там другая
жизнь, на грани воздуха и воды,
недоступная тварям морским. Труды
человеческие мерцают, словно
головёшки в костре осеннем, и всюду бог
сухопутный обочинами дорог
молча странствует в виде овна.
Отпускник надевает плавки, бредёт, дрожа,
мелководьем, страшась морского ежа,
погружается как бы в стикс, поводя плечами.
У него жена и взрослые дети, айпод
на ресепшене. Брызгаясь, он плывёт
в пустоту, и медуза висит в печали
рядом. Дал бы ему господь шесть крыл,
вероятно, сразу б заговорил
по-другому, от горькой земли к несладкой
пролетая в вакууме без дна,
братьям хвастаясь рюмочкою вина
и пустой ученическою тетрадкой.
*
* *
Мыльные пузыри пролетают по парку, мыльные пузыри,
солнце уже слабеет, белки перед зимой отъелись.
Скоро зарядит дождь, по городам присмиревшей земли
будет мелкими каплями бить, не целясь.
Самое время вздохнуть, призадуматься, и присесть
на чугунную лавочку, и уставиться, как театрал на сцену.
Есть огромные, радужные, крошечные, и тусклые есть.
Одни достигают древесных крон, а другие почти мгновенно
лопаются. И я говорю загрустившей
дочери: смотри, смотри,
как из воды и жидкости для мытья посуды
возникают великолепные мыльные пузыри!
Физика — проще некуда, а какое живое чудо,
подобное смеху на пересохших устах
умирающего, счастливому сну собаки или ребёнка.
Видишь, как взлетают и вьются, как
самозабвенно играет каждая нежная перепонка!
Именно сон, разумеется, именно смех.
Но и пролёт сквозь осень, где ветвь, как скелет, корява,
олицетворение (чуть не добавил) едва ли не всех
наших чаяний. Но промолчал, и слава
Богу. На памятник Гарибальди со шпагою сизари
хлопотливо слетались, хлопая крыльями, как в ладоши.
Пузыри земли, повторяю, мыльные пузыри,
одноразовая соломинка, не мучайся, мой хороший.
* * *
«Cочинил
бы что-нибудь, но увы —
и слова мертвы, и звуки мертвы».
Так письменник кокетничает, хитрюга,
впрочем, тут же в руки берёт бутыль,
открывает кильку в томате иль
режет козий сыр, а его подруга
(совершенно новая) говорит,
что всегда ценила стихи навзрыд,
скажем, мужа Лары Живаго (Отто
Ларинголога), о тщете труда
и любови. Знаете, господа
звёздный страх предутреннего полёта
над цветущим Киевом — спуск, подъём,
керосинки чиним, старьё берём,
в переходах подземных сладко
и прохладно но разве ты видишь их?
Ты высоко среди живых, негустых
облаков с серебряною подкладкой,
а бутыль — из беспошлинного ларька,
в ней вода горька и печаль крепка —
гаснет свет — подсолнечный, тонкорунный —
об одной струне в молодой ночи,
где медсёстры стонут, и спят врачи,
по притонам шляется тень Гаруна
аль-Рашида. Боже, нехорошо
отбирать подаренное (ещё
неразвёрнутое), нечестно даже.
Этот сыр, и хлеб, и любовь взаймы —
лишь бы их хватило до дна зимы.
До петушьего крика. До третьей стражи
* * *
Когда бы знали чернокнижники,
что звёзд летучих в мире нет
(есть только бедные булыжники,
куски распавшихся планет),
и знай алхимики прохладные,
что ртуть — зеркальна и быстра —
сестра не золоту, а кадмию,
и цинку тусклому сестра —
безликая, но многоокая —
фонарь качнулся и погас.
Неправда, что печаль высокая
облагораживает нас,
обидно, что в могиле взорванной
одни среди родных равнин
лежали раб необразованный
и просвещённый гражданин —
дух, царствуя, о том ни слова не
скажет, отдавая в рост
свой свет. И ночь исполосована
следами падающих звёзд.
* * *
Бездетный инопланетянин,
который жаждой странствий ранен,
вдруг спрашивает, почему
так жалобны людские очи
и почему никто не хочет
в неузнаваемую тьму.
А мы, смеясь, семейным чаем
ночь заозёрную встречаем,
как бы начальнице, грустя,
подносим ей то натр едкий,
то земляничное в розетке,
то первородное дитя,
а мы грозой в начале майя
поём псалмы, не понимая,
зачем, за что, откуда, как,
и утром стаскиваем хмуро
в пирамидальные структуры
недолговечный известняк.
Геть, соблазнитель
безобразный,
не удручай загадкой праздной,
рассейся, ты нам не указ.
Скупы, жестоки, бестолковы,
вот потому-то и легко вам
смущать юродствующих нас.
И улыбнусь. Прощай, дурила!
Нас к смерти жизнь приговорила,
а ты лети домой, домой
лети — там ангелы густые
поют литании простые.
Как мы бедны. Как голос мой…