Ульяна
Гамаюн. Осень в Декадансе. Роман, повесть, рассказ. — М.:
ОГИ, 2014.
Живет в Днепропетровске, пишет по-русски, печатается под
псевдонимом, в тусовках не засвечена. И никто с ней не
знаком — когда ей присудили премию Белкина за повесть «Безмолвная жизнь со
старым ботинком», опубликованную в «Новом мире», она не только не приехала на
вручение, но под давлением бурной полемики по ее поводу отказалась премию
принять. И еще больше закрылась от публики. Хотя повесть «∞» после этого
псевдолитературного скандала вышла уже в «Знамени». А ради чего спорили-то? Так
и осталось непонятным. На самом деле за спором стояла эстетическая проблема:
принимать ли, да еще и премировать ли такую прозу, изначально не
рассчитанную на читателя, текст для себя, аутичный по
природе, равнодушный к восприятию. Не то что никаких
зацепок, заманок — никаких вообще жес-тов в сторону
вероятного читателя!
Тщательно прописанные сцены, эпизоды. Сложный синтаксис,
богатый лексический состав. Метафоры — куда ж без метафор. «Проститутка сидела
на лавке. Ее распоротая и выпотрошенная во время обыска шляпа валялась тут же,
на полу, похожая на освежеванную тушку диковинного зверя». Однако чем дальше
вчитывается в текст романа не очень-то званый туда читатель, тем больше
актуализируется сюжет — политические репрессии, крупные чиновники, «два
криминально-олигархических клана, поочередно приходя к власти…», политэлиты в
состоянии перманентной войны. «Мафия водила мэра на помочах; он был фигурой
декоративной и комической, безвольной креатурой одного из кланов». В общем,
автор видит хорошо вперед, а не только увлекается красотами стиля. Оставаясь
при этом собой, Улья-ной Гамаюн.
Литературная матрица:
Советская Атлантида. — СПб.: Лимбус
Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2014.
Новый том проекта родился из идеи прошлого двухтомника
(2010). Первая «Матрица» была отдана русской классике золотого века, вторая —
началу ХХ века. Здесь — множество советских писателей, от Серафимовича и
Пильняка, Трифонова и Шукшина до Евтушенко и Окуджавы — и, соответственно, их
современных описателей, от З. Прилепина и С. Шаргунова
до А. Левкина и Г. Садулаева. Вся эта дважды окрошка
приправлена предисловием одного из составителей, В. Левенталя.
Пафос предприятия: возвратим людям новых поколений Советскую
Литературу. «Официальную» и «подцензурную».
Попробовали.
И вот что получилось — у новых описателей. Например, в очерке
о Викторе Платоновиче Некрасове. «В окопах Сталинграда» противопоставляется
всему остальному творчеству писателя, у которого, оказывается, «отрыв от реалий
пришел вместе с материальным благополучием. Жизнь писателя и “народных масс”
стала резко различаться». Но главный порок исходил от среды, киевской и
московской интеллигенции, еврейской (подчеркнуто). Под влиянием среды и уехал:
«Если бы не либеральное окружение («самое важное в жизни — это друзья»), он бы
не превратился в эмигранта. Чего не хватало “сливкам общества” и “совестям
нации” в советское время?» Вопрос риторический: Лидия Сычева, автор статьи
«Виктор Некрасов и его герои», все еще полагает, что при советской власти
Некрасову жилось отлично. Если бы не либералы…
Спрямление и искажение судеб писателей советской эпохи
характеризует и очерк А. Левкина о Юрии Трифонове. Путь Трифонова опровергает левкинское высокомерие, вклад Трифонова в русскую
словесность не нуждается в оправдании. Вранья как
такового у Левкина почти нет (факты жизни Трифонова переписаны из справочников
и предисловий), но из судьбы изъята трагедия, а из творчества — сюжет и драма
развития. Достаточно процитировать совсем уж недалекое:
«революционно-советская память “Дома на набережной”». Левкин пренебрежительно
выводит «Дом…» за пределы литературы как таковой («документальный рассказ»,
«интересно тем, что к литературе холоден, зато интересуется тайнами прошлого»).
Но самое отягощающее писателя Трифонова в глазах Левкина то, что он — от начала
и до конца — был элитой, «принадлежал к элите». «Он был вполне встроен в эту
систему», «вот в таких обстоятельствах они (видимо, все совписы
скопом?) ее делали». О московских повестях: «для большинства читателей такие
проблемы могли быть разве что предметом зависти». Смешные, глупые казусы
текста: последняя жена Трифонова — по Левкину — «была из другой среды, для нее
это (новогодняя компания с Тарковским, Высоцким и др. — Н.И.) было
непривычно». А Ольга Трифонова до того много лет была женой благополучнейшего Георгия Березко, ездила в ДТ, играла в
теннис с А. Чаковским, жила на «Аэропорте», ходила в тот же ЦДЛ…
У меня ощущение, что Левкин по-черному завидует Трифонову.
И правильно делает.
Гжегож
Пшебинда. Между Краковом, Римом и Москвой. Русская
идея
в новой Польше. — РГГУ, 2013.
Удивительные люди — слависты. Как ни ведет себя наше любезное
отечество, они русскую литературу не бросают ради какого другого занятия.
Такими были Анд-жей Дравич, Виктор Ворошильский. Таков — вчера и
сегодня — Гжегож Пшебинда.
Профессор, директор Института русистики в составе Ягеллонского
университета (Краков), специалист по русской литературе XIX и ХХ веков,
человек, прекрасно знающий новейшую словесность.
Еще 11—12 декабря 1981 года, в день рождения Солженицына, в
Кракове прошла научная сессия «Лики России», — а ведь уже было объявлено
военное положение. Но ни аресты, ни что другое не стали препятствием. В
польских русистах поражает именно это — пожизненная привязанность к русской
культуре в ее разнообразии, несмотря на все противодействия свободной Польше с
советской стороны (хотя бы Катынь и Познань). Да,
польские диссиденты были русистами, прекрасными переводчиками, комментаторами,
издателями — и главы из «Доктора Живаго» впервые в мире увидели свет именно в
польском журнале «Твурчость», и «Мастер и Маргарита»
в полном объеме появился в переводе Дравича.
Гжегож Пшебинда — русист широчайшего профиля: философская мысль и
поэзия Серебряного века, Достоевский и Вл. Соловьев
(их «Pro et contra» — отдельная часть книги); Андрей Тарковский,
Александр Солженицын; Василий Гроссман; Иоанн Павел
II и православный мир. «К сожалению, — пишет исследователь, — нередко память
бывает отравленной, порождающей ненависть и к полякам, и к пап-скому престолу в
Риме». Сам он сделал и продолжает делать максимально все, чтобы очистить память
и упрочить понимание.
Ольга Розенблюм. «…Ожиданье большой перемены».
Биография, стихи
и проза Булата Окуджавы. — М.: РГГУ, 2013.
Книга начинается с несколько двусмысленной фразы: «Об
Окуджаве писать очень неловко». Но автор храбро справляется с неловкостью, идя
не столько по биографическому пути, действительно изъезженному (Окуджава сам
всегда настаивал на уважении к приватному), сколько по
пути его произведений. Чувство неловкости может быть связано еще с одним —
неоднозначным, а то и насмешливо-отрицательным отношением сегодня к легальному
«советскому диссидентству», к шестидесятникам, ведь это определение чаще всего и безусловно прилагается к Окуджаве. Документы, письма,
интервью, внимательно проанализированные, прокомментированные автором книги;
годы: с 1924 по 1956-й, — мозаика литературной биографии, весь этот большой
материал прослежен и через его отражение в дальнейших текстах уже зрелого,
знаменитого Окуджавы. Стихи и проза, песни, рассказы, «Упраздненный театр».
Одновременно, на всем этом фоне, определены и показаны в творческом наследии
экзистенциальные мотивы: например, писательство и вина.
Недавно в Женеве и во французской пограничной деревне Эзри, где он живет, Жорж Нива вспоминал о первом приезде
Окуджавы — несколько дней он провел здесь, на «участке» земли, приальпийских высотах с видом на Монблан. Не поехал в
Женеву выступать в «Русском кружке» — остерегся пересечь близкую границу из-за
отсутствия швейцарской визы. Тогда сам кружок — человек сто, приехали к нему. В
Женеве меня спрашивали: а сейчас новые поколения — помнят ли, понимают ли?
Книга Ольги Розенблюм — засчитанный ответ.
Mikhail Lérmontov. Galoparé
a l’Estepa com el vent. Poemes.
— Editoriae Alpha, Barcelona, 2014.
Эта книга-билингва, книга лирики, выпущена в год 200-летия со
дня рождения Михаила Юрьевича Лермонтова с предисловием Рикардо
Сан-Висенте, профессора Барселонского
университета, — в переводах на каталонский, издана попечением Института
перевода, который мы так долго ждали, ссылаясь на международные прецеденты —
Институт Сервантеса, Институт Швеции, Институт Гете. «Вечный бунт» — так называется предисловие. Стихи Лермонтова
подтверждают концепцию — «Мой демон» через «Смерть поэта» до «Пророка». Через
сборник насквозь проходит главная эмоция и главное слово. Это слово нет,
слово отрицания. «Нет, не тебя так пылко я люблю…», «Нет, я не Байрон…», «…не
тем холодным сном могилы», «…Не победит ее рассудок мой, / Ни слава, купленная
кровью…», «Нет, вам наскучили нивы бесплодные…», «Нет у вас родины, нет вам
изгнания», «Не верь, не верь себе, мечтатель молодой…». В Барселоне, в Школе
языков прошла презентация книги — студенты и переводчики читали и пели стихи
Лермонтова. Я каталонским не владею, но видела увлажненные глаза публики.
Жаль, что под публикациями стихотворений отсутствуют даты —
даты всегда помогают выстроить духовную биографию поэта.
И.З. Серман. Свободные размышления.
Воспоминания, статьи. —
М.: Новое литературное обозрение, 2013.
В главе «Первые тридцать лет», открывающей книгу, Илья Серман вспоминает свое первое в жизни преступление (оно
носило, конечно, литературный характер) — в восьмом классе украл с полки книгу
«Мандельштам. Стихотворения. 1928». Семья жила довольно скудно, купить не было никакой возможности… Преступление предо-пределило
профессию. Илья Захарович Серман выбрал ее после
разговора с Г. Гуковским. Студент ЛИФЛИ, рядовой
филолог, блокадник; «космополит». После возвращения из ГУЛАГа — Пушкинский дом,
изгнание из него, эмиграция, профессорство в Иерусалимском университете,
поездки с лекциями во многие страны мира, издания в Европе и США, а потом и
опять в России. Долгая (дожил — при всех испытаниях — до 97 лет), насыщенная
трудами и испытаниями жизнь, отчетом о которой лишь отчасти служит книга, с
любовью собранная. Думаешь об этой жизни как о подвиге: и кому так мешал он и
его деятельность — «Язык мысли и язык жизни в комедиях Фонвизина»? «Батюшков и
Жуковский в спорах о Крылове»? «Тема зла в «Медном всаднике»? «Высокая болезнь»
и проблема эпоса в 1920-е годы»? Эти и другие работы, собранные в книге,
завершает «Россия и Запад», с последней горькой фразой: «По-видимому, в России
действительно вопросы всегда “старые”, и вот уже три столетия всегда одни и те
же», и чуть выше: Карамзин, Шишков, стареющий Державин, Ломоносов, славянофилы
и западники.
Мне повезло — я была у Ильи Захаровича и его жены,
писательницы Руфи Зерновой, дома, в их иерусалимской квартире. Она была копией
их питерского жилья: книги к книгам, полки к полкам, шкафы к шкафам. И —
сияющий серебряной сединой и доброжелательной улыбкой среди этого богатства
профессор, исследователь, просветитель. Зачем почти всю сознательную жизнь в
России его гнали и преследовали — Бог весть. Но никто так жертвенно не любил
русскую культуру, как те, кого за это преследовали.
Восемнадцатым веком круг профессиональных интересов Ильи Сермана вовсе не ограничивался — в книгу вошли и «Мера
времени Бориса Слуцкого», и «Театр Сергея Довлатова», и «Вячеслав Иванов —
наставник советских поэтов».
В «Воспоминаниях», открывающих книгу, И. Серман
как бы походя замечает: «Жилось трудно». Но ведь
никакого занудства — и никакой печали. Весело, изящно, остроумно, плодотворно!
Так прожита эта жизнь.