Об авторе | Борис
Ефимович Белкин родился в 1958 году в Москве. Закончил МГПИ им. Ленина,
преподавал физику в школе, работал копирайтером в рекламном агентстве,
переводчиком фильмов с французского, зимовал на полярной станции на острове
Хейса. Рассказы печатались в журналах «Семья и школа», «Нева», «Звезда». Живет
в Москве.
Оскал
капитализма
Я бы
не обратил на них внимания, если бы вдруг не услышал: «Пифы, конечно, дело
хорошее…». Я вздрогнул и обернулся. За соседним столиком сидели двое лет под
сорок — серые двойки, галстуки, аккуратные стрижки. После небольшой паузы один
из них продолжил: «Но, как говорится, всему свое время…». Я не поверил своим
ушам.
Дома я
набрал в Яндексе «Пифы» и прочитал: «Паевые инвестиционные фонды (ПИФы) —
оптимальный инструмент инвестиций на фондовом рынке…».
Французский
еженедельник «Pif et son gadget» я впервые увидел дома у моего приятеля по
двору Лешки Федотова. Тем памятным летом я, кажется, переходил в шестой класс.
Несмотря на детское название, каждый номер был сборником не только рисованных
историй из жизни щенка Пифа, кота Геркулеса и привидения Артюра, но и
настоящих, взрослых комиксов, героями которых были честные ковбои, благородные
индейцы и не по времени симпатичные неандертальцы.
Журнал
нашел своего читателя (точнее, зрителя) — моими любимыми героями всегда были
персонажи, с мечом, шпагой или луком сражающиеся со вселенской
несправедливостью. Надо сказать, что на рынке развитого социализма с этим было
туго. Предлагаемые же взамен пропагандистские суррогаты (например, о борьбе
пионера Васька (!!) Трубачева (!) и его малолетних товарищей с фашистами)
никакой конкуренции западным первоисточникам составить не могли. Не лучше с
этим дело обстояло и в кино. Американские вестерны, кроме знаменитой и
безвозвратно прошедшей «Великолепной семерки», на наши экраны не допускались,
глубоко вторичных румынских (там индейцы перед нападением на американский форт
изучали его устройство по бумажному плану или, еще лучше, приставив нож к горлу
жертвы, давали ей пятнадцать секунд на размышление) и гэдээровских (с
великолепным, хотя и несколько однообразным Гойко Митичем) не набиралось и на
десяток. Классические книги соответственного содержания были давно зачитаны до
дыр. Что до детских журналов, то не «Мурзилку» же, в самом деле, было читать. А
комиксов как жанра — просто не существовало.
Я был
потрясен: я не мог поверить, что в советской стране могли продаваться такие
журналы. Но синий штамп — «Цена 42 коп.», стоявший на каждом номере, упрямо
свидетельствовал о, казалось бы, невозможном. Федотов подтвердил — журнал,
выходящий во Франции еженедельно, порциями по четыре номера поступает в Москву
в первых числах каждого месяца и продается в единственном магазине на улице
Веснина.
Конечно,
это было чистое недоразумение. Системный сбой. Объяснение этому лежало на
поверхности — журнал являлся детским приложением к газете «Юманите» и издавался
на деньги французской компартии. Очевидно, это и ввело в заблуждение какие-то
советские органы, ответственные за принятие решений. Возможно, во Франции
журнал «Pif» и успешно повышал авторитет компартии, и рекрутировал в ее ряды
лучших представителей подрастающего поколения. Советским же школьником,
несмотря на портреты первого лица ФКП товарища Жоржа Марше в окружении любимых
читателями персонажей, журнал воспринимался чистым продуктом капиталистического
общества потребления. И аккуратная полиэтиленовая упаковка, и обязательный
бесплатный подарок, и реклама акций и товаров, и фотографии счастливых
французских школьников — победителей разных конкурсов — в одежде иных цветов и
кроя, с призами в руках — все свидетельствовало о случайном прикосновении к
неведомому и навсегда недоступному сказочному миру.
Помню,
что неделю, оставшуюся до вожделенного срока, я почти не спал. И вот в компании
с Федотовым мы отправились в экспедицию за Pifами. Неприятно было только то,
что мама дала мне денег ровно на два номера — это была вечная проблема, у нас,
в отличие от других семей, всегда почему-то было плохо с деньгами, у нас дома
никогда не было ничего лишнего (ни телевизора, ни магнитофона, ни даже
проигрывателя), а лично у меня — и подавно (например, фотоаппарата или хотя бы
приличного ножа). Справедливости ради отметим, что у меня всегда был мяч (с
камерой и сыромятной шнуровкой). Редкие покупки, как правило, превращались в
целую историю и в результате оказывались какого-то сомнительного качества. Так,
например, с нашими семейными ракетками для бадминтона тренер отказывался
пускать меня на занятия школьной секции. В нашей семье никогда не было принято
оглядываться на других. Всеядность считалась недостатком, а разборчивость —
достоинством. Поэтому в компании сверстников я постоянно оказывался перед
выбором — сок или булочка в буфете, аттракционы или мороженое в парке культуры
и т.п. Впрочем, это настолько больная тема, что лучше и не начинать.
И чудо
свершилось. Я не мог поверить своему счастью. Все другие занятия потеряли
смысл, снова и снова я брался за свои сокровища. В результате я оказался в
ситуации, знакомой, думаю, многим — когда нет ни сил, ни, честно говоря, и
желания продолжать, но в то же время почему-то жаль и отказаться.
Ни
благородный индеец Черный Волк, ни отважный ковбой Тедди Тед, как ни странно,
не стали моими героями. Всех затмил доктор Жюстис (то есть справедливость, правосудие)
— воплощение элегантности и благородства, врач, джентльмен, интеллектуал,
демократ, интернационалист, бесстрашный защитник слабых и угнетенных. Словно
утверждая высшие гуманитарные ценности в агрессивном мире технического
прогресса, д-р Жюстис никогда не брал в руки оружия. Обладатель черного пояса
по дзюдо, эффектными бросками он легко расшвыривал противников, знал особые
болевые точки, владел техникой нанесения ударов ребром ладони и умел
парализовать нападающих японским боевым криком. Неудивительно, что рядом с
доктором постоянно оказывались девушки немыслимой красоты. Также рядом с
доктором всегда (хоть и незримо) присутствовал его учитель Иамура, к которому в
крайних случаях доктор обращался за советом.
Как
правило, действие каждого эпизода происходило либо в крупнейших городах мира
(Нью-Йорк, Рио-де-Жанейро, Токио и т.п.), либо, наоборот, в диких и
экзотических уголках (в мексиканской сельве, африканских джунглях, в пустыне).
И то, и другое казалось одинаково недоступным. Истории приключений доктора
стали для меня своеобразной энциклопедией современной заграничной жизни — из
них можно было узнать о жизни и обычаях австралийских аборигенов, организации и
нравах мафиозных структур в Японии, работе миссий ООН в горячих точках планеты.
В некотором смысле это был героический вариант отечественного журнала «Вокруг
света» (тоже, кстати, по-своему очень неплохого). Но все же главным было
качество рисунков, оно превосходило всякое воображение. Особенно впечатляюще
смотрелись картины побоищ. Помимо энергетики изображение отличала редкая
достоверность и даже некоторая избыточность. Казалось, мастерству и вниманию
художника нет границ. В поле его зрения могли попасть сверкающие на солнце
брызги воды, вставшая дыбом шерсть собаки, блеск начищенной кожи сапога, глаза,
отражающие небо, клеймо на печатке, украшающей мизинец гангстера.
Здесь
мог получить свое и ценитель другого рода, заинтересованному взгляду
предлагалась галерея современной техники — автомобилей «Ягуар», «Порше» и
«Мерседес», военных геликоптеров, десантных катеров, новейшего автоматического
оружия.
Никаких
условностей — не просто, скажем, ботинки, но модель из каталога дорогой и
всемирно известной фирмы. Думайте про меня, что хотите, но я по сей день помню
костюм и галстук, в которых д-р Жюстис впервые появился на страницах журнала за
№ 69.
Реальность
каждого эпизода фиксировалась с учетом достижений современной фототехники и
киноискусства. Казалось, внимательный взгляд художника наделен блуждающим
фокусом с переменным расстоянием — панорамируя или выделяя выразительные
детали, он магически проникал в скрытую сущность происходящего.
Перспектива
то и дело теряла линейность, словно пространство искривлялось напряжением
борьбы добра со злом. Лица, фигуры, предметы и пейзажи искажались и теряли
привычную геометрию. Даже буквы шрифта, меняя очертания, наклон и размеры,
набирали стремительный разбег, словно разворачивались на лету в боевой порядок,
чтобы оглушительно хлестнуть боевым криком по сознанию противников бесстрашного
доктора.
Наступило
первое сентября. Поразительно, но в нашей французской школе про Pifы не знали.
Поднимая свой авторитет на новую высоту, но одновременно и рубя сук, на который
сам только что уселся, я открыл одноклассникам новый чудесный мир. К следующему
завозу Pifов добрая половина класса (мальчиков) уже стояла у дверей магазина.
Pifы мгновенно утвердились не только как содержательная ценность, но и как
параллельная валюта.
Уже
через пару месяцев в классе определилась и установилась четкая иерархия
номеров, историй и героев и заработали простые и ясные законы черного (то есть
настоящего) рынка. Каждый хотел вырваться вперед. Ситуация была шаткой, как в
чемпионате, когда на золото претендуют сразу пять-шесть команд и любая
оплошность может мгновенно поменять местами лидера и аутсайдера.
В
классе разразилась настоящая пифозная лихорадка.
Учеба
окончательно ушла из списка жизненных приоритетов.
Прекрасно
помню, что занимало мои мысли в то время. Я понимал, что раз журналы уже
какое-то время продавались, то в Москве должны быть люди, их купившие. Вопросов
было два: 1) как выявить московских держателей Pifов? 2) как сделать так, чтобы
их Pifы стали моими? (На самом деле был актуален и третий вопрос — в случае
неожиданной удачи в первых двух пунктах откуда взять деньги?) В те времена не
было ни поисковых систем, ни интернета, да и просто компьютеров тогда не было.
Не было даже издания «Из рук в руки». Остается только удивляться, как тогда
вообще решались какие бы то ни было вопросы. Объявление можно было повесить
только на заборе или фонарном столбе. Одному Богу было извест-но, кто и с чем
по этому объявлению мог в результате позвонить. К тому же мобильных телефонов
тогда тоже не было. Можно было указать домашний, но меня, мягко говоря, не
одобрили бы родители. Ко всему прочему в наш новый кооперативный дом уже третий
год никак не могли провести телефонную связь!
Рыночная
конкуренция наложилась на устоявшуюся систему дружеских отношений, слегка ее
деформировав и скорректировав. В борьбе за лидерство каждый, разумеется, был за
себя и против всех, но то и дело заключались сепаратные договоры, возникали и
распадались тактические союзы. Как-то во время совместного мозгового штурма с
моим другом Катцельмахером в поисках альтернативных источников Pifов возникла
идея букинистических магазинов. Надо понимать, что обычные люди за границу и уж
тем более во Францию тогда не ездили. По справочнику какая-то «Москва» или
что-то такое культурное Москвы мы обнаружили букинистический магазин на улице
Качалова. Там действительно продавались подержанные книги на иностранных
языках! Помню, как забилось сердце, когда продавщица французского отдела
предложила нам оставить открытку. Мы тут же купили почтовые открытки,
старательно их заполнили, особенно, правда, на успех не надеясь. Было
невозможно представить, ни кем мог оказаться тот, кто понесет сдавать в
букинистический магазин ненужные (!) Pifы, ни обстоятельства, которые могли
заставить его это сделать. Однако, жизнь, как известно, богаче любых
представлений о ней, и уже через пару недель мой папа вынул из почтового ящика
открытку совершенно загадочного для него содержания.
В
школе выяснилось, что открытку получил и Катцельмахер. С трудом дождавшись
окончания уроков, мы рванули на улицу Качалова.
В силу
решительно непонятных мне обязательств Катцельмахера с нами был взят уж совсем
лишний одноклассник Сева Пичугин. Я был согласен выделить Пичугину один, в
крайнем случае два номера, да и то лучше из тех, что причитались Катцельмахеру.
Пичугин же, который, как мне казалось, должен был быть по гроб жизни нам
благодарен за то, что его вообще взяли с собой, вместо того чтобы молчать в
тряпочку, вдруг заговорил, апеллируя к основополагающим принципам устройства
французской республики — свобода, равенство… в общем, понятно. Честно разделить
журналы, отличающиеся качеством содержания и состоянием, оказалось неподъемным
делом. Разыгралась безобразная сцена. В какой-то момент мы заметили, что жизнь
в магазине остановилась и все смотрят на нас, причем без всякой симпатии. В
дележ журналов вмешались две интеллигентные продавщицы — нас выгнали из
магазина, пообещав, что никогда больше не пошлют нам открыток.
По
улице мы шли молча. Промежуток между допуском в рай и изгнанием из него
оказался неправдоподобно коротким. Знай я, что все так закончится, я бы отдал и
Пичугину, и Катцельмахеру все, что они хотели, но было поздно.
Прошло
несколько месяцев, и ситуация заметно осложнилась, создавалось впечатление, что
стоило мне заинтересоваться Pifами, как это же случилось не только с моими
одноклассниками (mea culpa!), но и с сотнями, если не тысячами москвичей.
Журналы стали разбирать в тот же день, появились многочасовые очереди у входа в
магазин, стоило ошибиться на один день, и ты оставался ни с чем, даже опоздание
на несколько часов стало чревато потерей наиболее ценных номеров. Болезнь, разразившаяся
у нас в классе, перекинулась на весь город и приобрела характер пандемии. По
телефону перестали отвечать о наличии, отсутствии и перспективах появления
журналов в продаже. Приходилось каждый день после школы сломя голову мчаться на
улицу Веснина, в случае удачи стоять в многочасовой очереди, а иногда случалось
приезжать и к шапочному разбору. Теперь очередь стояла уже не с открытия
магазина, а с открытия метро. Пару раз мне удалось удачно заехать к семи утра —
занять очередь, а потом объявиться после школы и успеть, но вскоре режимы моей
школьной жизни и продажи журналов окончательно разошлись.
И
только тогда в моем сознании наконец соединились очевидные вещи, я вдруг понял,
что, если бы в 1963 году мы не покинули четырнадцатиметровую комнату в коммуналке
в Неопалимовском переулке, я не только не имел бы этих сложностей, а точно был
бы вне всякой досягаемости и конкуренции — наш бывший подъезд и магазин
разделяла едва ли пара минут неторопливого шага. Только сейчас мне стало
понятно, что я потерял. Уже прочитав к этому времени рассказ О’Генри «Дороги
судьбы» и пока еще не посмотрев фильм Кесьлёвского «Случай», я задумался об
альтернативном варианте собственной участи. Интересно, что в этом случае на
разные чаши весов ложились Pifы и красавица Ирина Голошеева.
Я еще
не знал, что иногда случается, когда объект вожделения разрастается в сознании
до размеров, способных заслонить весь остальной мир. Действительность вдруг
начинает формироваться совершенно фантастическим образом, то материализуя
фантомы сознания, а то, наоборот, разрушая сложившиеся обстоятельства по
законам недоступной человеку дидактики. В такие моменты жизнь становится
настоящим карнавалом, а стремительная смена предложений, обретений и потерь
способна если не приобщить к высшим смыслам, то, во всяком случае, свести с
ума.
Словно
отозвавшись на мое отчаянное обращение, наша соседка по лестничной клетке
(разумеется, уже нового, кооперативного дома) тетя Ира Филаретская в разговоре
с моей мамой упомянула свою подругу по институтской группе Лилю N, работающую в
магазине на улице Веснина! Надо ли говорить, что эта Лиля была тут же извлечена
из небытия, и через пару дней с запиской «Лилечка! Вот тот мальчик, о котором я
тебе говорила по телефону. Если несложно…» и небольшим букетом я стоял перед
казавшейся раньше недоступной продавщицей того самого отдела, где продавали
Pifы. О большем невозможно было и мечтать! Отныне раз в месяц, после того как
очередная партия Pifов была распродана и осада магазина покупателями была на
время снята, я тихо и достойно появлялся в магазине, получал свою порцию и
исчезал, чтобы на следующий день победно ворваться в класс.
В
классе я тут же вышел в лидеры. Я дал понять, что в силу каких-то важных причин
получаю Pifы, минуя, казалось бы, единственно возможный общий порядок
(ситуация, к слову сказать, парадоксально характерная для социалистического
уклада жизни). У нас бывали случаи, когда какой-нибудь заслуженный родитель
(например, академик Пафнутьевский), задействовав весь диапазон своих
возможностей, в первый и последний раз добывал своему чаду несколько журналов.
У меня же это было поставлено на поток.
Я
настолько обнаглел, что и сам проникся ощущением собственной значимости.
Происшедшее чудо стало казаться мне естественным и, более того, за-служенным.
Даже очаровательная Лиля (ей было лет тридцать), радостно встречавшая меня
пачкой журналов, стала казаться мне даже не равной, а в каком-то отношении и
подчиненной.
Наступила
одна из лучших полос в моей жизни. Я быстро обжился и из нувориша превратился в
аристократа рынка.
Я
убедился, что пословица «деньги к деньгам» имеет не только глубочайший смысл,
но и расширительное толкование. Совершенно случайно, на стороне, я обнаружил
еще двух держателей Pifов, а точнее, обладателей старых номеров, вышедших
задолго до того, как я включился за ними в гонку. Ни тот, ни другой толком не
знали (!), откуда у них эти журналы (родители когда-то купили!), не были в
курсе актуального положения вещей и совершенно не ориентировались в иерархии
ценностей персонажей и номеров. Они просто радовались возможности посмотреть
новые номера и были готовы поменять их на свои старые, порядком надоевшие. Я
принялся выменивать у них все, имевшее ценность. Так как моих новых партнеров
было двое, то некоторые номера я получил в двух экземплярах. Лишние я тут же
поменял в классе на номера, не имевшие ценности, в соотношении один к двум, а
то и к трем. Образовавшийся обменный фонд я сбывал в соотношении один к одному
моим новым неискушенным партнерам. Механизм обмена работал, как часы. Мои дела
резко пошли в гору. Величина и качество моей коллекции неуклонно росли. Мой
отрыв от одноклассников сделался недосягаемым.
Словно
подтверждая небесспорное замечание о том, что страсти овладевают человеком на
безделье, все, связанное с Ириной Голошеевой, отодвинулось на периферию
сознания.
Я
обрел впечатляющую уверенность в себе. Я многое взял у любимого героя — я
поменял прическу, пару раз в школьных драках мне удалось ловко врезать
противнику ребром ладони (применить японский боевой крик я все же не решался —
в случае неудачи могли неправильно понять).
Аспирант
папы Юра Гельфгат (бывший профессиональный фотограф) напечатал мне
фотографические визитные карточки. На фотографии я сидел, развалившись в
кресле, буквально заваленный Pifами, правильней сказать, из горы Pifов
выступала голова да еще подошва ботинка, по-американски задранного в
направлении фотографа. В довершение картины общего дурновкусия на перед-нем
плане был установлен подсвечник с тремя (хорошо, что не с семью!) горящими
свечами. Ко всему прочему при печати на карточках был оставлен белый кружочек
для содержательных надписей. В нем я с достоинством писал «Король Pifов» и
размашисто расписывался. Эти карточки я тут же раздал моим деловым партнерам в
классе. Трудно сказать, как я собирался распоряжаться своими визитными
карточками в будущем, но увесистая пачка в ящике письменного стола наполняла
мою жизнь дополнительной значительностью.
Я
развернулся всерьез. Я прочувствовал саму материю рынка и купался в ее стихии.
Во всем, что бы я ни затевал, удача сопутствовала мне. Я потерял всякий страх
экономических авантюр. Ничто не казалось мне невозможным. Я запускал ценный
номер в рыночную стихию, и через некоторое время, сменив нескольких владельцев,
он выныривал из потока и возвращался ко мне, принося в виде бонуса еще
три-четыре номера. Я наслаждался своим всемогуществом.
Уже и
не помню, в результате какой комбинации вброшенный мной на рынок один из моих
ценных номеров не вернулся с победой и пленными, а осел у ничтожного
одноклассника Пафнутьевского.
Я
попытался исправить недоразумение, Пафнутьевский повел себя не-ожиданно нагло,
оставалось только дать ему по роже, тем более что в то время я недолго думал,
прежде чем пустить в ход кулаки. Пафнутьевский сразу же отступил. Но, как тут
же выяснилось, он отступил в тень своего нового приятеля Кульпина. За лето наш
одноклассник Кульпин не просто вырос, а резко заматерел, разом выйдя из детских
габаритов. Ситуация резко изменилась, но задуматься было некогда. Я сразу же
был сбит с ног, можно даже сказать, сметен, более того, я сразу попался на то,
что в те времена называли «стальной зажим», а теперешние комментаторы боев без
правил — «гильотина». До начала моих занятий самбо оставалось еще года два-три,
так что противопоставить лежащему на мне и изо всех сил сжимающему мою шею
Кульпину мне было нечего. Я позорно валялся на лестничной клетке (мимо
проходили одноклассники и одноклассницы), судорожно пытался освободиться и ждал
развития событий. И дождался. Нас подняла проходившая мимо наша классная
руководительница Зинаида Трофимовна.
Разбирательство
проходило на уроке перед всем классом. Мне как пострадавшему разрешили сесть,
Кульпина оставили стоять. Началось дознание. Были употреблены выражения
«собственники», «культ наживы», «за заграничную дрянь удавят друг друга» — последнее
прозвучало неожиданно точно. Тема «удавленника» получила и дальнейшее развитие.
Кульпин был назван душителем, про меня было сказано, что я «лежал весь синий
(позор, позор) и не подавал признаков жизни». Я почувствовал, что краснею.
Класс откровенно хихикал. Моральный ущерб, причиненный мне этой историей,
заметно превосходил все неприятности от потери номера. От всего этого еще надо
было как-то оправиться.
А еще
через несколько дней вместо очередной порции Pifов я получил известие о том,
что у Лили возможности оставлять мне журналы больше нет. Лиля, которую я уже
мысленно собирался через год-два (когда еще подрасту) в благодарность за
отличную службу пригласить в кафе или еще куда-нибудь (я представлял себе, как
она обрадуется), снова сделалась недоступной.
О том,
чтобы вернуться к самостоятельной добыче Pifов, не могло быть и речи. Охота за
Pifами окончательно перестала быть детским делом. Теперь очередь занимали за
месяц, в установленное время приезжали отмечаться, за неделю до завоза Pifов
магазин брали в плотное кольцо, регулярно проводили переклички, отсутствовавших
безжалостно вычеркивали, ночи накануне ждали в припаркованных неподалеку
машинах, дрались с теми, кто так же организованно пытался очередь взломать, и
т.п.
Что же
касается двух моих альтернативных источников Pifов, то, будучи выдоены
полностью, они иссякли.
В
полном согласии со злой шуткой, по которой человеку не может быть так плохо,
чтобы не могло стать еще хуже, я тут же получил еще один удар.
Я
перестал приносить в класс новые номера и сразу почувствовал, как меняется ко
мне отношение одноклассников. Но, как оказалось, коварная фортуна не просто
отвернулась от меня, она изменила мне, избрав себе нового любимчика. Это
казалось невероятным, им стал… Кульпин — неподалеку от магазина у него
объявились таинственные родственники-пенсионеры, заняться на старости лет им,
похоже, было нечем, и они взвалили на себя все тяготы по обеспечению Кульпина
Pifами. Трудно даже представить, как им это удавалось. Более того, откровенно
издеваясь над всеми нами (а надо мной в первую очередь), родственники Кульпина
покупали Pifы и Пафнутьевскому, которого Кульпин в ту пору прочно взял под свое
покровительство. И вот эта-то парочка теперь приносила новые номера в школу и
диктовала свои законы на рынке! Неожиданный взлет Кульпина доставлял мне
непереносимую боль. То, что еще недавно было по праву моим, вдруг стало его.
Летели недели, сокращая разрыв между нашими капиталами. Не составляло труда
посчитать, когда Кульпин выйдет вперед.
Дожидаться
этого я не стал. Часть коллекции я бездарно продал на сторону (деньги тут же
куда-то делись), часть осела у мальчика-соседа, основная же часть и вовсе
исчезла непонятно куда — словно вывалилась из рук и бесследно просочилась в
песок.
А еще
через пару недель все закончилось, история была отыграна полностью.
Запредельная обстановка вокруг магазина привела власти к единственно возможному
решению — продажу Pifов прекратили. Системная ошибка была исправлена. Как
поступили с уже закупленными во Франции номерами, я не знаю — может, в лучших
традициях уничтожили, а может, раздали в каких-нибудь кремлевских
распределителях.
И
эпоха завершилась.
А я? Я
проиграл.
Я
поспешил. Смирись я, склони голову или хотя бы прояви терпение, возьми паузу, я
бы так и остался крупнейшим держателем Pifов в классе, а то и в Москве. Я же —
не сдался, не признал поражения, не лег под колесо судьбы, не стал пить из
уготовленной мне чаши. Я проявил своеволие. И в итоге оказался ни с чем — в
одночасье распрощавшись с богатством, славой и могуществом. Жизнь, казалось,
потеряла всякий смысл и перспективу. В классической литературе в такой ситуации
герой нередко посылал себе пулю в висок.
Впрочем,
почти лишившись от горя разума, я допускал, что вся эта история была разыграна
для одного меня. Возможно, меня хотели чему-то научить?
Только
очень нескоро мне удалось вернуться к нормальной жизни.
Никогда
я не думал, что доживу до смены режима. Никогда не верил, что в нашей стране
станет возможна частная собственность. Некоторые мои бывшие одноклассники,
находившиеся во времена Pifов у самого основания имущественной пирамиды, пошли
в бизнес и немалого достигли.
Но я,
изведав на этом пути все, что только может выпасть смертному, полностью прожил
эту жизнь и на эту стезю больше не вступал никогда.
Пятая буква
Покидая
российские пределы, моя коллега и приятельница Галя Рогинская оставила мне в
наследство свой 8-й класс. «Этот класс я могу передать только тебе», — сказала
Галя. Продержаться надо было один год. По окончании восьмилетки класс с очевидностью
покидал школу практически в полном составе. Галя любила свой класс, но за глаза
иначе, как «моими придурками», называла редко. И на это были причины.
Для
облегчения работы учителей в школе был принят следующий порядок: при наборе
первоклассников дети посильнее попадали в классы «А» и «Б». «В» — оказывался
существенно слабее, про класс «Г», если такой набирался, некоторые
преподаватели говорили: «Г» — оно и есть г…», что же касается класса Гали, то
он и вовсе значился под литерой «Д».
Класс
и был совершенно Диким, Дремучим, но Добрым. Той особой добротой, что зачастую
отличает российский народ и сущность которой, как, например, и простоты, так
сложно определить. Класс был откровенно малокультурным, что то и дело создавало
сложности в работе и общении. Как-то на уроке, борясь с проявлениями бытового
антисемитизма, Галя сознательно несколько раз употребила словосочетание
«еврейский народ». Вскоре она заметила, что ученик Чумаченко буквально умирает
от смеха. На вопрос, что его так рассмешило, Чумаченко, не отвечая, продолжал
заливаться добрым детским смехом. «Уж очень, Галина Лазаревна, вы смешно
сказали — еврейский народ», — наконец с усилием выдавил из себя Чумаченко и
снова впал в сладкую истерику. Чумаченко, как оказалось, рассмешило то, что
целый народ был назван еврей-ским. Никак не понимая, что еврей — это
национальность, а не ругательство, Чумаченко не мог поверить в то, что какой бы
то ни было народ мог состоять из одних евреев.
Неудивительно,
что известие об отъезде любимой учительницы в Израиль морально травмировало
учащихся, тяжело ударив по их национальному самосознанию. Наверное, поэтому
меня сразу же спросили, не еврей ли я. С национальной самоидентификацией у меня
всегда было сложно, объяснять, на какую часть я — еврей, а на какую — нет, не хотелось.
Тем более, мне и самому было непонятно, что из этого должно следовать. Короче,
я сказал, что еврей. «Что же это она, — тут же с обидой спросили с задних
рядов, — русскому не могла нас оставить?» — «А может, она специально нас еврею
оставила, раз сама такая же?» — догадался еще кто-то умный. Слава Богу, кто-то
все-таки вспомнил, что я единственный в школе, кроме Гали, учитель, кто
справлялся с их замечательным классом. На том и порешили, и я, наконец, смог
начать первый урок в классе уже в новом качестве — классного руководителя.
«Блин, — все никак не могли успокоиться в дальнем конце класса, — ну, почему
как хороший учитель, так обязательно еврей?» На этом обсуждение доступных
возрасту аспектов национального вопроса все-таки закончилось, и началась наша
совместная жизнь.
Сразу
же начались и неприятности. Так, например, два патологических богатыря,
Аниканов и Губарев, проводивших все свободное время в районной «качалке»,
давшей путевку в жизнь не одному десятку головорезов, постоянными
издевательствами довели физически слабого, психически неустойчивого, от
рождения заикающегося и ко всему прочему еще и занимающегося бальными танцами
девятиклассника Зайцева до того, что однажды он побежал домой за ножом. На свою
беду, убегая, заливающийся слезами Зайцев предупредил своих мучителей, что
вернется с оружием. Он почему-то думал, что теперь его не тронут. Лучше бы он
промолчал. Зайцева встретили на улице, отобрали нож и избили до полусмерти.
Своим идиотским поступком Зайцев перевернул ситуацию, поменяв местами правых и
виноватых. Неожиданно оказавшись в роли отважных борцов с поножовщиной,
мучители и садисты не просто приободрились, утвердившись в своей правоте, а
вконец обнаглели. Не в силах найти более правильное педагогическое решение,
пользуясь преимуществами возраста, положения и откровенно блефуя, я
конфиденциально пообещал Аниканову как более сознательному избить его самого,
если повторится что-то подобное. Это неожиданно подействовало. Аниканов даже
пообещал Зайцева больше не трогать.
Если с
Аникановым и Губаревым стало чуть получше, то с Пашей Мазаевым становилось все
хуже и хуже. Товарищи по классу называли Пашу Папан. Чуть ли не единственный в
классе ученик, чьи родители имели высшее образование, Паша Мазаев был истериком
с надломленной психикой. Остатки чистой и открытой детской души из него
регулярно выбивал ремнем отец. Трудно сказать, чего он добивался, но дало это
совершенно неожиданный результат. К восьмому классу Мазаев потерял страх и
приобрел отчаянность и беспощадность. «Папан борзеет день ото дня», —
уважительно говорили про Пашу Аниканов и Губарев.
Интеллектуальная
и душевная деградация Паши опережала его физический рост. Бывший чистенький и
умненький мальчик, он еще не успел забыть свое недавнее прошлое и пытался
утвердить интеллектуальную состоятельность в глазах учителей. Он еще загорался
на уроке, изо всех сил тянул вверх руку, но не мог связать слова в фразу,
мучился, мычал, мямлил и под конец растерянно замолкал, смущенно улыбаясь.
Болезненно
ранимый и чувствительный, он вскоре перестал прислушиваться к тому, что
делается на уроках, окончательно замкнулся в себе. И, как это водится,
стремительно пошел вниз. Вечерами его видели пьяным, с неизменной сигаретой в
зубах. Его признали за своего Аниканов и Губарев. В уличных коллективных драках
Паше как слабому по справедливости доставался и слабейший противник, но
беспощадность, с которой Паша втаптывал его каблуками в асфальт, выделяла его
из числа дерущихся.
Спасти
Мазаева могло только чудо. Не то чтобы я махнул на него рукой — другие ученики
моего класса также не давали заскучать и расслабиться. Недели не проходило без
происшествий. Ничего было не поделать, дети выросли: у Веры Жеребцовой
обнаружились осложнения после подпольного аборта, Ваня Пасюков отнимал у
малышей деньги, Алешу Бабкина поймали за прицельной стрельбой из пневматической
винтовки с балкона по прохожим. На фоне этого кошмара самым невинным был
поступок слабоумного Чумаченко, гордо предложившего учительнице русского языка
в ответ на требование завести новую тетрадь то, на что, похоже, так и не смог
решиться ее муж в своих самых смелых ночных фантазиях. Я забыл, что такое
покой. В районном отделении милиции меня уже узнавали, принимали за своего и
здоровались первыми.
Я ждал
окончания учебного года, как природа ждет весны, больной — выздоровления,
солдат — дембеля, а заключенный — выхода на свободу. Хулиган-ская репутация
класса, к радости директрисы, ненавидевшей меня всеми фибрами того, что у
других называется душой, быстро перекинулась и на меня самого. Только теперь я
понял, как чудовищно подставился. Никогда я не получал такого количества
выговоров и замечаний, на педагогических советах теперь занимались
исключительно моими делами. Моя личная жизнь окончательно слилась с
общественной. У меня начались неприятности и с другими преподавателями,
работавшими в моем классе. С приходом же новой учительницы математики все
особенно осложнилось. Воспользовавшись удобной возможностью, директриса сразу
же неправильно ее настроила. По ее нехитрой логике выходило, что последним
человеком, к которому той стоило бы обратиться за помощью и советом, был
классный руководитель, то есть я, — настоящий бандит и подонок, злодей и
растлитель, опустивший вверенных ему по ошибке детей до своего скотского
состояния. При несколько ином раскладе математичку, во многом оказавшуюся под
стать моему классу и к тому же обладавшую довольно своеобразным чувством юмора,
могла ждать совсем иная судьба. Но в результате ошибочной ориентировки
математичка быстро превратилась в первого врага моего непростого класса. Началась
откровенная война на взаимное уничтожение — бессмысленная и беспощадная.
Собственно, ничего особенного, выходящего за рамки общепринятого (воображения
не хватало), математичке не делали. Ее, например, не взрывали, не обливали
нечистотами. Что же касается кнопок и булавок, с редкой для моего класса
аккуратностью подкладываемых ей на сиденье учительского стула, то с этим вполне
можно было справиться, проявляя такую же ответную аккуратность и внимание.
Оскорбительные надписи на доске также вполне можно было стирать, не читая или
не обращая внимания на их содержание. Математичка же выдергивала стул из-под
нагловатого Пасюкова, роняя его на пол, вышвыривала из класса за штаны и
шиворот неуемного Чумаченко, пыталась воткнуть мордой в стену громилу Губарева.
Она стремительно теряла человеческий облик и всякое его подобие. Ее речь на
уроке стала сродни надписям в общественном туалете. Лишь призрачное расстояние
отделяло ее от прямого употребления мата и применения оружия. Пытаясь
предотвратить худшее, Аниканов и Губарев вызвали меня на откровенный разговор.
Справедливо отметив, что своим поведением математичка лишила себя статуса не
только педагога, но и женщины, они предупредили меня, что, если она немедленно
не уймется, ответят ей единственно адекватным образом — и сил, и решимости у
них на это хватит. Я понял, что ребята настроены серьезно, как мог, попытался
их успокоить и с тяжелым сердцем пошел к математичке. Совершенно не понимая,
что ей грозит, поминая лагерное прошлое своих родителей, обезумевшая учительница
с ненавистью кричала мне, что жизнь у нее одна и что она и дальше будет
сражаться за нее, как умеет. Договориться не удалось. События стремительно
покатились к неотвратимому финалу. Но произошло другое.
В тот
памятный день я был дежурным учителем на втором этаже, первый урок у меня был в
моем собственном классе, и я пришел в кабинет уже после звонка. Спускаясь по
лестнице, я думал над тем, что сказать косноязычному Чумаченко в свою защиту на
надвигающемся педсовете. После его необыкновенного заявления преподавательнице
русского его не в шутку собрались исключить из школы. По моей мысли, Чумаченко
должен был сказать примерно следующее: его поняли слишком буквально, а он не
имел в виду ничего кон-кретного, просто не подумал и неудачно выразился.
Додумать до конца линию защиты не удалось. По особо приподнятому настроению
мальчиков, стоявших кружком у кафедры, по их одновременно смущенному и
радостному виду, по тому, как они переглядывались, смотрели на меня и тут же
отводили глаза, я понял, что что-то случилось. Они расступились, и я увидел
Пашу Мазаева. Вместо того чтобы двинуться к своей парте, Мазаев пошел мне
навстречу. Он шел, не спеша, покачиваясь, и блаженно улыбался. «Борис Ефимович,
— сказал он, — я вас так люблю». Он попытался меня обнять и потерся щекой о
щеку. На меня вдруг выплеснулось все скрытое тепло его души, все его добро и
чистота. Окружавшие нас товарищи Паши, бездельники, двоечники и тунеядцы,
смущенно и одобрительно заулыбались. «Борис Ефимович, — снова начал Мазаев
умильным тоном, — я учиться хочу. Вы даже не представляете себе, как мне
интересно на ваших уроках».
От
Мазаева сильно пахло пивом. Первый урок незаметно прошел в хлопотах вокруг
пьяного ученика. Я с трудом уложил его спать в лаборантской. Уходя на перемену,
я распорядился выставить у лаборантской охрану и никуда не отпускать Мазаева,
если он вдруг проснется. Сам же я был вынужден уйти на дежурство.
Возвращаясь,
я увидел моих гренадеров, поджидавших меня под дверями кабинета. По их
напряженному виду я понял, что случилось непоправимое. «Папана замели», —
мрачно выдавил из себя Аниканов и тяжело замолчал. «Дубье, козлы, придурки!» —
не сдерживаясь, сказал я. Ученики покраснели, им было совестно. Никогда еще мы
не были так близки друг другу. «Простите нас, Борис Ефимович, — сказали
несколько человек хором, — мы понимаем, что вас подвели». Они объяснили, что
несколько литров пива, выпитых Мазаевым, не могли не дать о себе знать — Папан
захотел в туалет. «Надо было просто к раковине его подвести», — задним умом
догадался Губарев. «А Сима как же? — спросил Пасюков, имея в виду Таню
Симоненко, в глаза называемую «Сима — скотина безрогая», остававшуюся на
перемене в классе, и сам же осекся — Симоненко никто не считал не то что за
девочку, но и вовсе за человека. Короче, Папана сдуру повели в туалет. Стоило
только выйти из класса, как они тут же попались на глаза, как нарочно,
проходившей мимо директрисе. На этом все и закончилось.
Два
слова про упомянутую Симоненко. На уроках одноклассники постоянно развлекались
тем, что кололи ее в зад иглой от циркуля. Ненормально крупная, но совершенно
неразвитая интеллектуально, Симоненко в силу неизвестных причин отличалась
редкостной невосприимчивостью к внешним раздражителям, в том числе и к боли.
Она только тяжело вздыхала и вертела головой, как вол, — из стороны в сторону.
Иногда, потеряв всякое терпение пробить ее безразличие, ее начинали колоть, как
фашиста в штыковую атаку, всаживая подручные колющие средства по самую рукоять,
пока Симоненко не начинала визжать, как свинья под ножом мясника. В остальном
же одинокая жизнь Симоненко проходила достаточно спокойно.
Впрочем,
вернемся к Мазаеву. Когда я зашел в кабинет директрисы, то увидел, что ею уже
была проделана большая работа. «Объяснительная записка» — так назывался
документ, который сразу же положили передо мной на стол. «…ноября 1990 года, я,
Мазаев Паша, проснулся и пошел в школу. Проходя мимо ларька с пивом, я
задумался. На душе у меня было тяжело, и я решил выпить пива, — писал Паша не
без стилистического изящества. — Я выпил две большие кружки и пошел в школу.
Что было дальше, помню плохо. Обещаю, что такое больше не повторится. Дорогая
Татьяна Андреевна! — трогательно продолжал Паша, обращаясь к директрисе. —
Очень прошу вас не наказывать нашего классного руководителя Бориса Ефимовича
Белкина. Он не виноват, он, наоборот, всегда говорил, чтобы мы не пили.
Пожалуйста! Ученик 8-го класса «Д» Мазаев Паша».
«Любят
вас дети!» — добрым голосом произнесла директриса, ненавидевшая меня лютой
ненавистью. «Ну, идите», — сказала она неожиданно. И я ушел. И ничего нам не
было — ни Паше, ни мне.
А еще
через месяц, катаясь на мотоцикле, Паша разбился. Хватило бы и того, что Паша
ударился затылком об асфальт. Но он еще и попал под грузовик. Паша был жив, но
в сознание не приходил. Он лежал в коме, подключенный к аппарату,
поддерживающему в нем жизнь на самом первичном уровне. День и ночь с ним сидела
разом постаревшая мама, она что-то, не переставая, говорила Паше — никогда в
жизни у нее не было столько времени на общение с сыном. Первые дни в больницу
регулярно приезжали Аниканов и Губарев. Каждый раз они надеялись, что Паша
откроет глаза и заговорит, но этого не случалось, и они тихо уходили, оставив
очередную порцию бессмысленных яблок и апельсинов.
В то
же время несчастье с Мазаевым отвлекло учащихся от расправы над математичкой.
Более того, приостановление боевых действий неожиданно закончилось полным
замирением. Впрочем, связь между этими событиями если и была, то носила
настолько тонкий характер, что самими участниками конфликта не просматривалась.
Прошли
зима, весна, экзамены, класс ушел из школы, а вместе с ним и я, также
помирившись с математичкой и окончательно рассорившись с директрисой. Паша так
и лежал в коме.
Прошло
лет пять, прежде чем я случайно оказался недалеко от школы, где я когда-то
работал. Навстречу мне шла Пашина мама с Пашей под руку. Я сразу же узнал его.
Паша шел маленькими шажками, аккуратно переставляя ноги. Пашина мама увидела
меня и подвела ко мне Пашу. Она обратилась ко мне по имени-отчеству и спросила
Пашу, узнает ли он меня. «Узнаю», — сказал Паша, заулыбался и потянулся ко мне
рукой. В разрезе рубашки на месте ключицы угадывалась жуткая дыра, затянутая
зарубцевавшейся пергаментной кожей. Она пульсировала в такт биению сердца. «Ну,
вот, — сказала Пашина мама, — погуляли, а теперь домой пойдем — кушать. Зайчик
проголодался?» «Да, — сказал Паша, — зайчик есть хочет». Я вдруг увидел на его
лице то же выражение счастья, что и в тот день, когда он пришел в школу пьяным.
Струйка слюны побежала из его рта и повисла, раскачиваясь. Пашина мама достала
платок. «До свидания, Борис Ефимович», — сказала она и взяла Пашу под руку.
«Борис Ефимович, — вдруг заволновался Паша, — я вас помню, я все помню, всех
ребят, всех учителей, даже эту, как ее, по математике…»
Я
подсказал. «Да, да, — обрадовался Паша, — она была такая… — Паша задумался, ища
слово, но вдруг радостно улыбнулся, вспомнив: — Злюка! Злюка такая!» Я увидел,
что Паша вернулся в мир своего детства, что он полон добра и милосердия. «Мы с
Пашей часто смотрим фотографии, вспоминаем всех ребят, — снова заговорила
Пашина мама. — Раньше к нам Саша и Андрюша заходили, — назвала она по именам
Аниканова и Губарева, — а с тех пор, как они из армии пришли, что-то не
появляются». Мы простились. Паша уходил, осторожно неся себя, как хрустальный
бокал, до краев наполненный радостью жить.
А еще
через несколько лет рядом со мной притормозил черный BMW. Дверца с затемненными
стеклами открылась, и я увидел заматеревшего Аниканова, радостно продирающегося
мне навстречу. Вместе с ним вылез и телохран в кожаной куртке, габаритами не
уступающий самому Аниканову. Аниканов был в тонком светлом пальто, из-под
которого виднелся дорогой костюм. Мы обнялись. Я знал, что Аниканов и Губарев
уже успели вернуться не только из армии, но и с зоны. Про Губарева, впрочем, я
слышал такое, чему верить не хотелось и о чем я боялся спрашивать. Но Аниканов
сразу же сам подтвердил худшее. Мы помолчали. Я спросил его о Паше Мазаеве.
«Папан? — Аниканов заулыбался. — У Папана все о’кей». По-детски хвастаясь,
Аниканов сказал, что организовал Паше лучшее лечение и уход, более того, купил
ему дом в Подмосковье, а недавно подарил еще и собаку — лабрадора. Я пожал ему
руку, мы снова обнялись. Я спросил, как Паша проводит время. «Сказки пишет», —
неожиданно сказал Аниканов. Я подумал, что ослышался. «Не, без бля, — сказал
Аниканов и поправился, — честное слово, сказки пишет для детей». «И что,
печатают?» — спросил я. «А то, — самодовольно сказал Аниканов, и я подумал, что
его дела еще серьезнее, чем мне сразу показалось. — “Сказки дедушки Мазая”
называются. Не читали?» И он засмеялся. Заржал и невозмутимый телохран.
Аниканов сказал, что Пасюкова он из виду потерял, а Чумаченко (Аниканов по
старой памяти назвал его Ромик) спился, то есть «еще живой, но уже никакой».
Затем Аниканов спохватился и спросил о моих делах. Я отвечал, что все в
порядке. Он быстро записал несколько своих телефонов, вырвал листок и протянул
мне. «Знаете, — вдруг серьезно сказал он, — сейчас такие времена, мало ли что…
Если вдруг кто наедет, вы мне только дайте знать — на раз порвем». Я отогнал
искушение натравить Аниканова на очередную директрису. Никогда еще я не
сталкивался с проявлениями благодарности в столь простой и внятной форме. Мы
распрощались. Аниканов с телохраном погрузились в машину и уехали. Я пошел к
метро, думая о неисповедимости путей добра.