Александр
Гладков. Дневник. Публикация, подготовка текстов,
вступительная статья и комментарии Михаила Михеева (Новый мир, №№ 1—3, 2014)
В «Новом мире» начата публикация «оттепельного»
дневника Александра Константиновича Гладкова (1912—1976). Все знают
фильм Э. Рязанова «Гусарская баллада», снятый по гладковской
пьесе «Давным-давно»; некоторые читали умные и содержательные мемуары
Гладкова о Пастернаке, Мейерхольде, Паустовском и других современниках. Однако
интереснейший дневник драматурга, исправно ведшийся им с 1928 года и до самой
смерти, пока полностью не напечатан.
Заполнить эту существенную (безо всяких
преувеличений!) лакуну в культуре советского времени спорадически пытался
совсем недавно ушедший от нас прекрасный архивист Сергей Викторович Шумихин,
напечатавший в разных журналах и сборниках большие фрагменты дневника. Теперь
за дело взялся Михаил Михеев, и взялся хорошо: его обширная вступительная
статья к публикации содержательна и наблюдательна, примечания к реалиям точны и
информативны.
В одной из записей своего дневника Гладков
сообщает, что, будучи в гостях у Паустовского, он просматривал тогда еще не
опубликованные «блистательные порт-реты Чуковского и Житкова» из дневника
Евгения Шварца. Можно представить себе, с каким жадным интересом Гладков должен
был глотать Шварца — его собственный дневник по тону высказываний очень близок
как раз к дневнику автора «Дракона», «Тени» и «Обыкновенного чуда». Та же
беспощадная наблюдательность, то же стремление и умение сказать что-то хорошее,
беззлобное даже о лично неприятном тебе, обидевшем тебя человеке.
Резоны печатанья выборки из многотомного
дневника Гладкова в «Новом мире» понятны, оправданны и благородны, но все же боюсь, что, знакомясь с этой выборкой, мы неизбежно
уподобляемся слепцу, пытающемуся составить представление о целом слоне,
ощупывая его хвост или ухо. Для осуществления чрезвычайно трудоемкого, но явно
назревшего проекта публикации Дневника (пусть здесь останется большая буква) в
полном объеме нужен специальный человек — фанатик своего дела и трудоголик, который при этом не страдал бы недугом перфекционизма. Иначе он раз в десять лет будет выдавливать
из себя пять «идеально» откомментированных страничек.
И не нужно говорить, что таких людей нет, — я сам знаю как минимум двух, вот только
им Пастернак и Кузмин интереснее Гладкова.
Гипотетическому трудолюбцу-публикатору придется
предложить текстологические решения для многих проблем, связанных с дневником,
в частности, он столкнется с проблемой саморедактирования,
которому Гладков в поздние годы жизни подвергал свои ранние записи. Надеюсь,
что будущее издание обойдется без купюр — пусть читатель сам решает, о чем ему
интересно узнавать, а о чем нет, переворачивая или бегло просматривая
«неинтересные» страницы (которые у разных людей, конечно, окажутся разными).
Елена
Коркина. «А вы “Поэму конца” можете написать?».
Текст: Анна Голубева (Colta.
ru )
Таким риторическим вопросом, звучащим почти как
название стихотворения раннего Маяковского, замечательный архивист и цветаевед Елена Баурджановна
Коркина ответила на короткую реплику интервьюера, заметившего, что есть люди,
со знаком плюс противопоставляющие Анну Ахматову
Марине Цветаевой (http://www.colta.ru/articles/literature/2520)).
Интервьюируемая, понятное дело, этого мнения не разделяет — она первая, среди
известных мне серьезных людей, полупохвалила
многостраничный и утомительный в своем однообразии пасквиль Т. Катаевой «Анти-Ахматова»: «Не очень понимаю, откуда у автора такая
страсть к обличению Ахматовой. Какой накал надо в себе поддерживать, чтобы
проделать такую огромную работу. Природа его мне непонятна, а результат очень
впечатляет».
Впрочем, чуть ниже Коркина, если я правильно
понял смысл ее высказывания, декларирует отказ от любых оценок за поведение,
выставляемых одними людьми другим: «Люди считают, что могут судить других».
Принцип благой и вызывающий горячее сочувствие, только он, к сожалению, почти
никогда не соблюдается ни критиками, ни мемуаристами, ни
просто людьми, говорящими друг с другом больше пяти минут. Пример —
обидный и совсем необязательный упрек, который в этом интервью сделан
чудесному, да еще совсем недавно умершему человеку, сыну третьего поэта из
великой четверки. А Colta.ru еще и крупным жирным
шрифтом это место в интервью выделила!
Мне кажется, лучший (если не единственный) выход
из положения — стараться говорить и писать лишь о
людях, которых по-настоящему любишь. Елена Баурджановна
Коркина с юности преданно любит Марину Ивановну Цветаеву и ее дочь Ариадну
Сергеевну Эфрон, о чем рассказывает в интервью без сюсюканья и приукрашивания
себя и объектов своей любви. О Цветаевой Коркина говорит ярко и нетривиально:
«…вы “Поэму конца” можете написать? Нет? Ну а чего вы хотите-то? Это же
ненормальное явление — “Поэма конца”, так? А почему у ее
автора должно быть в остальном-то все нормально? В стихах же ее это сказано:
“Ибо раз голос тебе, поэт, дан — остальное взято”. А “остальное” — это же не
только богатство, благополучие и счастье в личной жизни. Это все что угодно — и
доброта, и жалость, и чувства к окружающим. И к чему угодно. Вернее — ко всему.
Не ждите ничего нормального». А устный портрет Эфрон у Коркиной
получается живой и бесконечно обаятельный: «Вот как-то мы в Тарусе шли вечером
— тогда “17 мгновений весны” показывали, и мы у соседей смотрели. Лето, но уже
было довольно поздно, прохладно, и роса сильная. Смотрю — а она в шлепках прямо
на босу ногу. Я говорю: что же это вы, босиком по росе-то! Она тут же: “Не по-ро-се-то, а по-ро-сята”.
Веселая была, шутила, любила разные игры в слова, придумывала какие-то стихи на
случай. Там же, в Тарусе, соседи уезжали, Половниковы,
она им на прощание написала: “Мы провожаем Половниковых
не как друзей — как любовников”».
Очень важно то, что любовь Коркиной
к Цветаевой и Эфрон была и остается деятельной, созидательной. Ариадне
Сергеевне Елена Баурджановна была преданной
помощницей в самых разных делах в течение долгих лет, из текстов же Марины
Цветаевой, образцово подготовленных Коркиной к
печати, составилась целая книжная серия. Особенно хочется выделить том
переписки Цветаевой с Пастернаком, в делании которого участвовала также Ирина Шевеленко.
Вот и то интервью, которое я сейчас обозреваю,
приурочено к выходу очередной и, видимо, последней книги в серии — «Дневники Ариады Эфрон. 1919—1921» в издательстве «Русский путь».
Приложен к интервью прекрасный подарок — впервые публикуемый устный рассказ
Ариадны Эфрон «Господин Уодингтон», записанный Коркиной (http://www.colta.ru/articles/literature/2519).
Виталий Пырх. Вспоминая Астафьева (День и ночь, № 1, 2013)
Виктор Петрович Астафьев (1924—2001) был
писателем и человеком сложным, выламывающимся из всевозможных
историко-литературных и прочих рамок. Фронтовик, друг Василя Быкова, он, в
отличие от своего белорусского собрата, не посвятил всего себя военной
теме, хотя и написал несколько очень сильных вещей о войне. Часто включавшийся позднесоветскими критиками в обойму «деревенщиков»,
Астафьев отнюдь не идеализировал сельскую старину и патриархальные нравы.
Счастливо избежал он и вязких этнографических стилизаций в духе переводов из
модного тогда Маркеса, чему отдал щедрую дань другой большой писатель,
входивший в пресловутую обойму.
Человек порывистый и гневливый, по русской
привычке всегда озабоченный сакраментальным вопросом: «Кто виноват?», Астафьев
в 1986 году в двух своих произведениях, опять же, по русскому обычаю, обвинил
во всех бедах родины «инородцев». В резкую эпистолярную полемику с ним тогда
вступил выдающийся историк-просветитель Натан Яковлевич Эйдельман, и тут уж
автор «Печального детектива» не постеснялся и дал своему озлоблению излиться
без оглядки на приличия и общественное мнение. Увы, от этих своих взглядов
Астафьев, кажется, так и не отказался, но и ему самому досталось по первое
число от бывших единомышленников, когда в 1993 году он решительно поддержал
Ельцина в борьбе с коммунистами и националистами.
В воспоминаниях астафьевского
хорошего знакомого, журналиста и поэта Виталия Пырха
самое интересное — это мелкие черточки из позднего быта писателя, многое
говорящие о нем и его тогдашнем положении. У четы Астафьевых не было машины (Пырх как-то подвез их до квартиры в Академгородке на своем
служебном автомобиле); отоваривался Виктор Петрович в крайкомовском магазине (и
это вызвало возмущение у красноярских газет: «раз уж ты пишешь про советскую
власть такие книги, то и живи полуголодный»); мстительное Законодательное
Собрание Красноярского края даже пыталось срезать у престарелого
писателя-фронтовика небольшую персональную прибавку к пенсии.
Но страстность и пристрастность трудно жившего
Астафьева никуда не делись: завершаются мемуары Виталия Пырха
записанным на диктофон пространным астафьевским
монологом о войне, России и русской литературе (причем Некрасов справедливо
назван гениальным поэтом, а Пушкин — смешно и несправедливо — «избалованным
барчуком»).
Сэмюел Реймер. Вспоминая Бродского /
Перевод с английского Натальи Рахмановой (Звезда, № 1, 2014)
Хотя великий русский поэт Иосиф Александрович
Бродский (1940—1996) умер сравнительно недавно, количество опубликованных
мемуаров о нем уже сейчас приближается к рекордным цифрам. Сложился даже
определенный стандарт типовых воспоминаний о Бродском. Выглядит он примерно
так:
«Прилетая в Нью-Йорк, я, естественно, каждый раз
звонил Иосифу.
— Привет, старик! — раздавался в трубке его
неповторимый голос. — Немедленно бери такси и хиляй сюда. Дорогу помнишь?
Как забыть мне набитую книгами и окурками, но
все равно — такую уютную квартирку Иосифа, где под ногами у гостей мельтешил
кот Бемоль? Как забыть мне неповторимое “Мяу”, которым встречал избранных
гостей сам Иосиф? Как забыть поясной портрет Анны Андреевны, строго взиравшей
на наши с Иосифом дурачества неповторимым ахматовским взглядом?
По утрам за чашкой крепчайшего турецкого кофе я
частенько спрашивал Иосифа:
— Старик, почему ты не приедешь в Россию?
— Ну, старик, — с неповторимой интонацией хмыкал
Иосиф, — на Васильевский остров я приду только умирать… А
если серьезно — не хочу возвращаться на Родину праздным туристом. Что было, то
прошло.
Многие сейчас говорят о пресловутой холодности и
надменности Иосифа. Ну, не знаю, не знаю… Помню, как
он носился по университетскому кампусу, устраивая мой первый вечер стихов, а
потом своим неповторимым голосом вел этот вечер».
Это я к чему? Это я к тому, что напечатанные в
«Звезде» воспоминания о Бродском американского историка Сэмюела
Реймера абсолютно непохожи
на типовые мемуары о поэте. Реймер не только хорошо
знал автора «Рождественского романса» и «Остановки в пустыне», но и сумел
написать о нем живо и чисто. Избегая общих, необязательных слов, мемуарист
сохранил для нас множество любопытных и трогательных подробностей о своем
герое. Откуда бы мы еще узнали о том, например, что на вопрос: каково было
близко общаться с Анной Андреевной Ахматовой, Бродский ответил: у нее был
«самый искренний смех на свете»? Или о том, что северянин Бродский ненавидел
пальмы и сильную жару (вот вам и один из ключей к его эссе «Путешествие в
Стамбул»)? Или о том, что поэт испытывал почти физическое наслаждение, слушая
магнитофонные записи Владимира Высоцкого?
А вот еще одна милая зарисовка: когда будущий
мемуарист уезжал из Ленинграда, Бродский устроил в его честь вечеринку и, зная,
что Реймер-друг не пьет спиртного, обернул горлышки
двух бутылок лимонада бумажными лентами с надписью: «Только для Сэма».
Как бы между делом, Реймер
успел интересно рассказать в своих воспоминаниях о людях, окружавших Бродского,
— его друзьях Ромасе и Эле Катилюсах,
поэте и филологе Леониде
Черткове, поэте, выдающемся переводчике Андрее Сергееве, а также о родителях
поэта — Александре Ивановиче Бродском и Марии Моисеевне Вольперт.
Из
переписки Омри Ронена с В.
Ф. Марковым.
Публикация Ирины Ронен (Звезда, № 1, 2014)
Личность Омри Ронена (1937—2012) для меня определяется (хотя и не
исчерпывается) двумя главными качествами — очень большой филологической одаренностью
и любовно пестуемой в себе злостью. Без книг Ронена о
Мандельштаме и Серебряном веке, а также без трех сборников его эссе и без
многих блестящих роненовских статей наше
представление о русской литературе ХХ века было бы обидно и непоправимо обеднено.
Обладавший замечательной памятью и редким умением
внимательно читать поэтические и прозаические тексты, Ронен
обогатил копилку интерпретаций этих текстов чудесными смысловыми обертонами и
неожиданными контекстами.
Злость, по-видимому, казалась автору книги «An Approach to
Mandelstam» не страшным недостатком, а добродетелью,
придающей дополнительное обаяние его личности — заблуждение, увы, весьма
распространенное в гуманитарной среде (о чем я уже писал чуть выше). По
воспоминаниям жены, о недругах Ронен говорил: «Пусть
ненавидят, лишь бы боялись». Она же рассказывает такой характерный анекдот: «Омри имел обыкновение носить очень открытые рубашки.
Однажды на ироническое замечание своего сослуживца-болгарина по этому поводу
он, быстро застегнувшись, ответил: “Простите. Я не знал, что вас это
возбуждает”». Так и представляешь себе торжествующее лицо Омри
и растерянное, несчастное лицо оплеванного «сослуживца-болгарина»!
Впрочем, к поэту и старейшему русскому слависту,
жившему в США, Владимиру Федоровичу Маркову (1920—2013) Ронен
относился с большим почтением. Забавно, что в их короткой филологической
переписке, опубликованной «Звездой», именно Марков выступает в роли не
слишком-то церемонящегося со своим корреспондентом ворчуна: «У Вас сходится неплохо,
но как-то скучно получается <…> Что у
Мандельштама — Харон, это ерунда, это совсем не выявлено. Нужно стараться
делать дела без натяжек или с очень
небольшими». Ронен же отвечает на все это чрезвычайно
мягко, хотя позиций и не сдает.
Обсуждают собеседники в первую
очередь мандельштамовское стихотворение «Дайте
Тютчеву стрекозу…», причем Ронен попутно высказывает
интереснейшее и, кажется, не вошедшее в его работы наблюдение, касающееся едва
ли не самого известного произведения Блока: «…вино в “Незнакомке”, как и
“крендель булочной” (хлеб), “детский плач” и “глухие тайны” — развитие той же
темы причастия, что и в “Девушка пела <в церковном хоре...>”:
“Причастный тайнам плакал ребенок”».