Михаил Дерунов. Беседы в предзоннике. Рассказ. Михаил Дерунов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Михаил Дерунов

Беседы в предзоннике

От редакции | Картина одного дня в мордовском лагере 1960-х годов, что воспроизведена в рассказе Михаила Дерунова, не только расширит наше представление о жизни политзаключенных той эпохи, но, возможно, некоторыми деталями смутит недоверчивого сегодняшне

 

От редакции | Картина одного дня в мордовском лагере 1960-х годов, что воспроизведена в рассказе Михаила Дерунова, не только расширит наше представление о жизни политзаключенных той эпохи, но, возможно, некоторыми деталями смутит недоверчивого сегодняшнего читателя. Что на это ответить? Только то, что автор пишет не понаслышке, а так, каким в его памяти сохранился собственный лагерный опыт. Доверимся же ему, так как, по известному bon mot Ахматовой, нас там не стояло. Вернее, не сидело…

 

 

Беседы в предзоннике1

 

От автора

Родился я в 1939 году в семье скульптора Дерунова Владимира Ивановича. Моя мать Фраучи Нора Артуровна была второй дочерью начальника Особого отдела ОГПУ Фраучи Артура Христиановича, взявшего псевдоним Артузов. В 1937 году моего деда арестовали, а бабушку, Лидию Дмитриевну Слугину, с дочерьми и сыном выселили из особняка на ул. Мархлевского, 10 в барак по адресу Коптевские Выселки, д. 3, кв. 3. В связи с переездами учился в разных школах Москвы. После окончания поступил в Автодорожный институт (МАДИ). Во время учебы в институте вместе Эдуардом Гуреевым и Сергеем Немчиновым создал группу антисоветчиков. Писали на улицах Москвы «Долой КПСС! Долой тоталитарный режим! Свободу Синявскому и Даниэлю!» и прочее, выпускали антикоммунистические листовки, сотрудничали с Народно-трудовым союзом (НТС), штаб-квартира которого находилась в Париже.

19 марта 1967 года был арестован на станции Домодедово и привезен на Лубянку, где и состоялся первый допрос. Следствие во внутренней тюрьме Лефортово шло почти год, во время которого я научился перестукиваться с сокамерниками и посылать из окна в окно «коней» (записка на нитке). Еще познакомился с роскошной тюремной библиотекой. Прочел «Духовный дневник» Игнатия Лойолы (с экслибрисом графа Уварова на обложке) и несколько романов террориста Ропшина. Вот, пожалуй, и все, что я почерпнул полезного, находясь во внутренней тюрьме КГБ.

На этапе никаких особенных происшествий не было, потому что политических тогда положено было возить в одиночку, правда, на пересылках я попадал в общую тесноту и грязь, но терпеть было можно. После зоны, которую я описал несколько схематично, я попал в ссылку в Красноярский край, где работал пастухом, объездчиком лошадей и истопником в котельной. После ссылки по ходатайству бабушки, которая в это время была персональной пенсионеркой, меня прописали в Москве, что было для всех великое диво. С работой, правда, была напряженка, но через пару лет отец устроил меня в Комбинат монументально-декоративного искусства (КМДИ), где я и проработал художником-исполнителем двадцать пять лет. Литературой занимался от случая к случаю, хотя среди других особенностей моего характера все отмечали необычайную говорливость. Публикуюсь впервые.

 

* * *

Лето в Мордовии в тот год стояло теплое и дождливое. Трава в предзоннике выросла густая, мягкая и шелковистая. Вечером идешь с работы в жилую зону и видишь: черные бушлаты там и сям уже расселись на зеленой травке отдохнуть от дневных трудов. Ей-богу, так и кажется, что ты не за колючей проволокой Дубравлага, а где-нибудь на пикнике в Измайлове, так все вокруг убрано и ухожено.

Из живописно обвитых вьюном беседок несется стук костяных шаров, тюкают тяжелые фишки домино, щелкают шашки. Среди густозеленого газона пестрые клумбы. Из белых гипсовых ваз выливаются желтые, оранжевые, синие и красные лепестки диковинных цветов. Напоенные солнцем клумбы дышат сладкими ароматами.

Прибывающие с этапа в одиннадцатую зону зэки таращили глаза и раскидывали руки — да у вас просто Эдемский сад. Да, здесь вам все удовольствия и чекан в зубы2, говорили встречающие этап старожилы. Преобразованная стараниями политзэков, зона являла собой цветущий уголок. Как говорили остряки, зрелище превосходит всякую силу восхищения и не поддается полному пониманию.

Самая большая, первая зона была еще привлекательней, но три года назад политических переселили на Урал, в зону пришли бытовики, и она через месяц превратилась в безжизненную пустыню. Сержант, прибывший с первой зоны к своему другу, служившему на одиннадцатой, удивлялся, что здесь зэки играют в волейбол, а у них там все мертво, где увидишь зэка, бредущего с папиросой в зубах.

Одиннадцатую зону на восемьдесят процентов населяли политические. Спецов в области ботаники было бессчетно, много было и других людей с полезными знаниями. Землю обрабатывали с любовью, применяли новейшие технологии, а семена сидевшие в зоне иностранцы выписывали даже из далекой Австралии. Растения соревновались между собой ароматом и яркостью красок. Кусты пострижены по линейке, дорожки подметены.

Конечно, была еще и культура общения. Встречный никогда не скажет вам матерного слова, но всегда войдет в ваши нужды и ободрит. Некоторые досиживали четвертной срок еще со сталинских времен, другие пришли недавно, но те и другие были довольны как хлебной пайкой, так и культурным обхождением лагерного начальства. Общее число зэков простиралось к двум тысячам.

Начальником одиннадцатой зоны был майор Иоффе Израиль Абрамович. Он очень не любил брани и всегда выговаривал надзирателям и шурикам3, если слышал от них хулиганское слово. Зэки о нем говорили: лезет в волки, а хвост собачий. Под стать ему был и начальник оперчасти, кум, капитан Сидоров. Этот ходил твердой походкой и говорил к месту и ни к месту: «Жалок тот, кто живет без мечты об освобождении». Или останавливал зэка и вкрадчиво выспрашивал, откуда тот идет и куда направляется.

Нет, что и говорить, обстановка в зоне располагала посидеть в зеленом предзоннике, помечтать и попить чайку. Заваривался крепчайший чай. Тот, кто нес его из котельной, должен был непременно двигаться мелкой побежкой и держать левую руку за спиной. Я смотрю, вы обжились здесь, говорил разгоряченный заварщик чая и двигал в центр стола карамель «Вишня», плитку немецкого шоколада, буханку вайса4. После этого чай наливался в фарфоровую кружку необыкновенного изящества, которая пускалась по кругу. Каждому можно было сделать только по два глотка, и этот корсет вкусового самоограничения строго соблюдался. После чая поэты читали стихи, и латышский поэт Кнутс Скуениекс говорил литовскому поэту Альгису Жипрявичусу: «Вот видишь, каких ты успехов добился».

Местные жители, работающие в зоне учителями, бухгалтерами или продавцами, относились к заключенным доброжелательно, называя без разбора всех ее обитателей фашистами, но в их голосе не было злобы. Они всегда поздравляли фрицев, если немецкая сборная по футболу выигрывала у англичан или испанцев. Только хохлы-самостийники умели осадить ликующих немцев:

— Что это вы увяли, фашисты, вам все-таки не удалось переиграть киевское «Динамо»?!

Одиннадцатая зона в Дубравлаге была одной из самых больших. Куда ни бросишь взгляд — высокий серый забор, увенчанный колючей проволокой. Одних бараков в ней... позвольте, сколько же бараков было в одиннадцатой зоне? Двух-этажных бараков силикатного кирпича было три, и шли они вдоль южной границы забора, продолжая линию котельни и бани. От этих бараков под прямым углом простирались две улицы одноэтажных. Каждая улица — по шесть бараков. В конце этих прогонов одиночкой стоял БУР5. Приплюсуйте столовую, магазин, вахту и штаб. Да, чуть не забыл про клуб и школу. Итого, считая с кочегаркой и баней, — двадцать три барака. На первой улице в основном жили самостийники и полицаи. На второй жили иностранцы. Там, кроме жилых бараков, были столовая, штаб и клуб. В последнем, дощатом, бараке обитали бывшие генералы НКВД и полураскаявшиеся фюреры. За бараками, между волейбольной и баскетбольной площадками, были рассеяны многочисленные охристые и зеленые беседки с островерхими крышами, густо обвитые плющом. Вокруг беседок шли бесконечные цветники. Там же, окаймленная тремя рядами разноцветных астр, росла голова Сталина. Голова была искусно составлена из цветов и трав бывшим министром внутренних дел Грузии генералом Сергеем Сергеевичем (фамилии не помню). Ботанизировать ему помогали двое полковников, его заместители. Всем им заменили расстрел на большие срока. Сергей Сергеевич удобрял клумбу с портретом Сталина заботливо, сверхсильными средствами, чтобы рос всякий южный цветок, а в жаркий день несколько раз поливал ее из лейки.

Водил меня смотреть цветочную голову вождя заслуженный мастер спорта по шахматам Рафалович. Его звали сокращенно Раф и любили за то, что он был сердечен со всеми без разбора и не унывал в трудных обстоятельствах. Однажды я получил от него три мата за две минуты, после чего во всю жизнь ни разу не садился играть в шахматы.

Рядом с цветочным портретом Сталина возвышался на пьедестале мощный торс Брежнева, вырубленный из желтоватого известняка молдавским социал-демократом Готару. Вокруг памятника поднимались зонты укропа и дерз-ко торчали копья толстостенного лука с желтыми наконечниками. Таким образом искусство и природа, тесно сплетаясь, создавали двойную красоту.

В беседках всегда было полно людей. Приходили покурить и поиграть в биль-ярд или мажан. Сквозь сетку плюща было видно, как склонялась стриженая голова, прицеливаясь для удара по шару. Затем следовал короткий щелчок и быстрый разговор на каком-нибудь европейском языке. Кроме бильярда в беседках был ликер «Шартрез» и другие разумные развлечения.

А видели бы вы, в какие шахматы играли зэки одиннадцатой зоны! Таких искусно сделанных шахмат я потом не видел нигде, даже в лучших антикварных лавках Старого Арбата и Сретенки. Шахматы были выточены из твердых пород дерева и представляли собой римских легионеров времен Цезаря, или какой-нибудь средневековый рыцарский орден, или вояк вермахта в соответствующем чине, смотря по тому, кто какую фигуру изображал.

Кроме шахмат мастерили с изумительной точностью модели самолетов, танков, кораблей и паровозов. Например, лейтенант вермахта Эгон Мельберг уставил все полки своего барака моделями мессершмиттов, на которых летал. Был даже реактивный Ме-262. На модели приходили смотреть специалисты. И ведь никто ничего не трогал, о воровстве в зоне даже не было слышно.

В то лето я работал придурком в конструкторском бюро. Придурком меня сделали потому, что моим дедом был армейский комиссар первого ранга ОГПУ Артузов. На первый случай мне дали задание разуть старый паровоз «Овечка» и сделать из него котельную для теплиц, где выращивались огурцы и помидоры. С чертежами шнековых валов и зубчатых передач я ходил от одного инженера к другому и наткнулся на лидера молдавских социал-демократов Готару.

— Ах, вот значит как, твой дед был Артузов Артур Христианович! — сказал Готару. — Вот к чему могут привести безоглядные знакомства.

Готару притворно вздохнул, как бы скорбя о собственных политических промахах, и добавил:

— С этого дня, товарищ Дерунов, молдавские социал-демократы не будут подавать вам руки, а вы уж там смотрите…

Инженером-бетонщиком у нас был оберст Андреас Пуго-Бромберг, копировщиком штурмфюрер Вилли Шорнст, а сметчиком граф Фридрих Миних родом из Кельна. Граф был самым состоятельным человеком в зоне. Ему что ни день присылали посылку, состоящую из западногерманского провианта. (Российским зэкам полагалась одна в месяц, весом не более пяти килограмм, если присылали вторую, ее заворачивали.) На посылках Миниха стояли штампы Кельна и Западного Берлина. Граф щедро угощал сослуживцев и соседей по секции6 иноземными припасами, а иногда и французским коньяком. Бывало, поманит нас пальцем и говорит: целый день со мной морок какой-то, надо его рассеять. Так в чем же дело, Фридрих, мы только за, и подставляли кружки.

В тот день мы пили какое-то графское вино, когда Миних подошел с убийственной новостью: в нашем бараке идет шмон. Если кто хочет доглядеть свое имущество, пусть немедленно идет в барак. Никто доглядывать имущество не пошел, потому что ни у кого его не было. Всем было ясно, что шмон устроили, чтобы изъять заточки в связи с приездом московской комиссии. Погоревав о заведомой утрате нужной вещи, мы пригласили графа присоединиться к нашей компании. Граф, человек донельзя щепетильный, учтиво отказался, сославшись на важный разговор, который должен был у него состояться с нарядчиком, и, отсыпав нам в свернутый газетный лист большую горсть чая, скорыми шагами направился к будке нарядчика.

В лагерной жизни не сразу отыщешь родственную душу. Когда приехали питерские из ВСХСОНа7, многих настораживали задиристые интонации в их разговорах. Но старый лагерник Генка сразу сказал, что подул свежий ветер, который вывезет одиннадцатую зону из повседневной скуки.

От земли остро пахло зеленой травой. Солнце здорово грело плечи, чирикали воробьи, подбирая крошки вайса, за колючей проволокой мычали коровы, возвращаясь с пастбищ. От солнца и горячего чая сделалось жарко. Я сдернул с плеч бушлат, свернул его вчетверо и уселся на него. Вдруг ко мне подошел румяный чернобровый молодец и, щелкнув по-военному каблуками, представился: поручик ВСХСОНа Михаил Коносов. Я поднялся на ноги и кивнул. Через минуту я испытывал от беседы с ним бесконечное удовольствие. Он строил башню из возвышенных мыслей, из свободолюбивых речей, из тончайших военных шуток. Сыпался веселый смех и остроумные сравнения. Мы говорили о волнении студентов в Париже, о культурной революции в Китае, о Пражской весне, наконец, о приезде московской комиссии, которая будет расследовать забастовку зэков на той неделе из-за полуторного увеличения нормы выработки на производстве стульев. Сделав небольшой перекур, мы направились в столовую, причем Михаил Борисович высказал несколько тонких замечаний о живописности клумб, окружающих столовую и клуб. Истинный поэт весь состоит из восторженного сердца, а, когда сердце поет, трудно молчать. Я был очарован Михал Борисычем.

И как же он изменился всего через три года! Рабский дух пьянства глубоко впитался в душу и изменил его лицо, фигуру, походку и даже речь. Однажды я приехал в Питер и хотел уже отправиться на Большую Московскую, где жил Михаил Борисович, но было слишком рано. Чтобы не беспокоить людей, я пошел на Мойку в училище Штиглица, где на кафедре скульптуры преподавал мой отец. Вышел на Невский и вдруг встречаю жену Михаила Борисовича, которая огорошила меня, сообщив, что поэт уже год в непрерывном загуле.

В лагере довольно опасно пускаться в разговоры с малоизвестными людьми. Ты перемолвился двумя словами с рядом идущим человеком, и вдруг тебе говорят: Горохов готов на любую гнусность, что бы она собой ни представляла, а ты с ним любезничаешь. Нужно остерегаться, Мишель, не только погрязших в обмане и запятнавших себя дурными поступками, но и тех, кто под покровом добропорядочности лжив и вероломен в дружбе. И не водись с Краснопевцевым и его подельниками, марксистские партии исчерпали себя и не имеют будущего.

Что делать? Не влезешь в душу незнакомого человека. Безучастно-вежливое обхождение показалось мне самым подходящим в случае, когда, к примеру, вепс Шлычков, заступив мне дорогу, спрашивал: как вы считаете, Михаил Владимирович, Ленин настоящий библейский антихрист или его предтеча? Молдавский социал-демократ Готару подходил с более сложным вопросом: если главный грех сатаны гордость, а в зоне все гордецы, то, следовательно, все являются верным олицетворением сатаны? Вот и вы морду от меня воротите. Но оглянитесь, товарищ, в зоне нет политического движения, способного захватить и окрылить, кроме социал-демократического.

Вообще, как только сходятся два лагерных философа, они сразу начинают отыскивать правду жизни. И не думайте отвертеться. Цепкой рукой схватят за пуговицу и самозабвенно поют про какой-нибудь экзистенциальный апогей.

 

Галка близ галки садится. Так и люди кучкуются по своим интересам. В зоне составлялись кружки любителей поэзии, музыки или изобразительного искусства. Был даже у латышей кружок поклонников Мэрилин Монро. У нас, москвичей, тоже составился свой литературный кружок, и душой его был Андрей Донатович Синявский. Андрей Донатович был милейший и благороднейший человек. Когда он приходил в наш барак, как будто счастье в руках нес. Слушать его было одно удовольствие, хоть говорил он в основном о коробах Василь Васильича Розанова. А как читал «Оленя» Хлебникова или «Самовар» Хармса!

— Андрей Донатович, расскажите о своем романе со Светланой Аллилуевой, — просили мы.

— Существуют женщины, одно присутствие которых изгоняет порочные мысли и ограждает уста от двусмысленных слов. Такова Светлана Иосифовна.

— А как же ее отец, люцеферическое сияние которого до сих пор вдохновляет генералов НКВД, сидящих в тринадцатом бараке?

— Что поделать, но, как видите, одно другому не мешает.

— А не кажется ли вам, Андрей Донатович, что кто хочет уподобиться ангелу, уподобляется зверю?

Андрей не успел ответить, потому что в эту минуту мелким семенящим шагом к нашей компании приблизился Раф. Он умело «женил» чай, используя чашку копенгагенского фарфора, сотряс черные нифеля8 на дно и передал кружку Синявскому. Андрей машинально хлебнул, выпучил глаза от неимоверной крепости напитка и мотнул головой, как лошадь, когда ее ударит в нос овод.

— Где это вам, Раф, удалось раздобыть индюка9?

— И охота вам жизнь себе усложнять ненужными сведениями, — ответил Раф. — И тут же ко мне: — Не зевайте, Мишель, а то вместо чая ворона в рот залетит.

Солнце катилось в небе среди стада белых облаков, подолгу застревая в их компании. Порывами задувал теплый влажный ветер, схваченные им облака перепрыгивали через крыши бараков и бежали в направлении станции Явас, откуда неслись свистки маневровых тепловозов. Когда солнце показывало свое лицо, по зоне бегал веер лучей. Лучи заглядывали в окна бараков, в окна штаба, где уже заседала московская комиссия, заглядывали и в сумеречные глаза зэков, стоящих в многолюдной очереди к окошку мобильной лавки за вайсом и папиросами «Беломор». Был конец месяца, зэки схарчили все запасы, даже поощрительный ларек давно был прокурен, оставалась моршанская махорка, которая при раскуривании трещала и вспыхивала синим огнем. Люди с самокрутками из махорки были схожи с паровозами времен Первой мировой войны. Так что передвижная лавка прикатила вовремя, правда, многих отпугивала чудовищная цена на изыски.

Стуча костылем, к нашей компании подошел бывший министр внутренних дел Грузии Сергей Сергеевич и, поклонившись, попросил закурить. К нему протянулись сразу несколько кисетов. Сергея Сергеевича отличали от других генералов НКВД вежливость и любовь к растительному миру. Сворачивая цигарку, генерал постанывал. Его разбил радикулит, когда он на цветочных клумбах распространял бесплатное ботаническое просвещение среди учащейся молодежи. Сергей Сергеевич был закоренелый сталинист. Когда его спрашивали, сколько ему еще сидеть, испускал кроткий вздох, делал торжественное лицо и шамкал беззубым ртом:

— Мне, старому революционеру, не привыкать сидеть в лагерях. Всю Сибирь прошел вдоль и поперек, а теперь вот Мордовию осваиваю.

Он считал, что нормальный заключенный должен быть другом природы. «Блажен, чья жизнь с природою едина», — говаривал он. Больше всего он любил рассказывать, какой у него в Грузии был роскошный виноградник и сколько бочек вина ежегодно получалось от сбора урожая.

Мимо прошел, куда-то спеша, марксист Краснопевцев.

Кроме сталинистов, социал-демократов, самостийников, монархистов, в зоне были молодые марксисты, последователи югославского Милована Джиласа. Лидером у них и был Краснопевцев. Представьте веснушчатое лицо, окаймленное редкой рыжей бородой, и юркие, как мыши, глаза. Свою речь Краснопевцев сопровождал размахиванием рук наподобие ветряной мельницы и хихиканьем. При встрече он с небывалой ученостью излагал основы марксизма или совал вам «Новый класс» Джиласа. На мой вопрос, не надоела ли ему эта атеистическая гнусность, отвечал:

— Трудность восприятия марксизма заставляет многих думать о невозможности внедрения его в жизнь. Это серьезная ошибка. Не следует ждать скорого исполнения радужных надежд...

Марксистов в зоне пять человек. Один, по имени Владик, работает со мной в шарашке, остальные грузчики. Они по образцу Ленина с Мартовым создали в Питере «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Судили их за измену Родине, все получили по пятнашке плюс пять по ногам (ссылка), плюс пять по рогам (лишение прав). Зверские срока давали им за то, что они соперничали с официальной идеологией КПСС. Все их жалели, несмотря на то что в их поведении была заметна красная шаблонность. Подельщики Краснопевцева при встречах делали томно-умные лица и произносили те же слова, что и их вождь.

 

Не так давно на очередном литературном чаепитии я дождался окончания рассказа Синявского о Розанове и обратился к нему с вопросом:

— Андрей Донатович, я давно хотел спросить вас, что нужно делать, чтобы стать настоящим писателем? Я знаю, вы были дружны с Борисом Леонидовичем Пастернаком, и уж он-то наверняка раскрыл вам секреты писательского мастерства.

— Разумный муж и сам не имеет хлопот, и другим не причиняет их, — смеялся Андрей.

Находясь в Лефортове долгое время в бездействии, я от скуки отрастил бороду и привязался к литературным занятиям. Стал пробовать себя во всех жанрах. Стихи мне не давались, проза еще как-то шла с грехом пополам, но слог был тусклый и корявый, и я не знал, как облагородить его. Виной тому были, конечно, отсутствие литературных знаний и бедный словарь. Перечитывал свои бесцветные рассказы, и одолевали сомнения — за свое ли дело я взялся, не пустая ли это затея? Слабость пера была очевидная. Впрочем, думал и о том, что антисоветчик в нашей стране не имеет права писать ничего, кроме писем своим родственникам.

Сокамерник Гришаев, конечно, донес следователю о моих занятиях, и тот, вызвав меня на очередной допрос, так прямо и заявил:

— Бог знает чем ты занимаешься, Михаил, лучше бы вспоминал фамилии и даты по эпизодам дела. В двадцатый раз тебя спрашиваю число и место нахождения камеры хранения, где была энтээсовская закладка, а ты не можешь вспомнить.

Словом, чем дальше я занимался писательством, тем больше передо мной вставало неразрешимых вопросов. Читал все книги, в которых говорилось, как нужно писать, но не очень-то понимал там сказанное. Как можно учиться у классиков, если вместе с ними ушли и строй языка, и яркое общение, и пылкие чувства. На нашу долю остались тюрьмы, лагеря, нищенская жизнь, бараки, участковые милиционеры и следователи КГБ.

Преодолевая крайнее смущение, я сунул рассказ в руки Синяв-скому и промямлил, что был бы рад, если бы он высказал свое мнение относительно моего литературного опыта. Синявский сморщился, как будто ему наступили на ногу, но рукопись все-таки взял. На следующий день он вернул мне тетрадь со словами:

— Вы все-таки воспитанный и образованный человек, Мишенька, а пишете, как сапожник. Жизнь беллетриста поддерживается необузданной фантазией, а у вас ее совсем нет.

Дошло до того, что он предложил мне бросить это занятие.

— Развелось столько литературных бездарей, что голова кру?гом. Они так жалки, всю жизнь пыжатся, не зная, что еще из себя выдавить, чтобы всех удивить. Просто тошнит от них. Может, они и почитают литературу, но литература не почитает их. Простите мою бестактность, но лучше сразу расставить все точки над i.

И хоть мнение Синявского было для меня авторитетным, я все-таки не унялся и решил с тем же вопросом обратиться к поэту Петрову-Агатову. Петров был патентованный поэт. Автор песен «Темная ночь» и «Шаланды, полные кефали», и еще «Вставай, поднимайся, забитый еврей». Он везде был нарасхват. В зоне даже составилась очередь на его визиты. Но сейчас не об этом. К моему изумлению, реакция Петрова была совершенно противоположной:

— Когда я читал ваш рассказ о том, как вы писали «Долой КПСС!» на улице Горького, мою душу охватывал восторг. Конечно, мастер свободно дышит лишь в атмосфере свободы, но вы и в клетке сумели свести с небес творческий огонь.

Шел 68-й год. Год Пражской весны. Свобода, как Божий дух, носилась над Дубравлагом. На одиннадцатом лагпункте устраивались сходняки, забастовки, разоблачались доносчики и стукачи. Слово «свобода» никакая сила не одолеет, никакое время не сотрет, никакой дар не уравновесит, неслось из кружка Звиада Гамсахурдиа. Только свободой просветляется и укрощается недобрая тьма этого мира, вещал Петров-Агатов и тут же цитировал Алкея: «Метит хищник царить, / Самовластвовать зарится, / Все вверх дном повернет, / Накренились весы. Что спим?».

Поэту рукоплескали, считалось, что он может прозревать вещи до сокровенной глубины.

На литературных чаепитиях я обычно молчал как рыба, ругая себя за невосполнимые изъяны образования. Ну почему, Михаил, ты ничего не знаешь о творчестве Алкея или Абу Рудаки? Мог бы выступить с рубаи и потом сказать, как говорит Синявский: настоящая цель художественных произведений не учить, а восхищать.

Вечерами, приходя в барак, читал «О грамматологии» Жака Деррида и толстые журналы, приходившие в зону целыми возами. Выписывал из «Воплей» понравившуюся мысль и на следующем литературном чаепитии спрашивал у Синявского:

— Как вы, Андрей Донатович, относитесь к высказыванию Руссо: «Хотите добиться успеха — правду припрячьте подальше»?

После моего вопроса глаза Синявского разбегались, как зайцы, в разные стороны (он так сильно косил, что неизвестно было, в какой из двух глаз надо смотреть), но через секунду уже хохотал.

Ему часто задавали вопросы с подвохом. Например, подходил какой-нибудь бородатый мужик, состоявший раньше в обществе «лесных братьев», и с самым серьезным видом спрашивал: «Андрей Донатович, а вот если волк откусывает кусок от луны, то как она потом нарастает до прежних размеров?». Или: «А правда, вас любила дочка Сталина, но потом ушла к сыну Жданова, потому что у вас один глаз смотрел на нее, а другой на луну?».

Вдоволь насмеявшись, Синявский умолк, и на его лице разлилась серьезность.

— Невозможно дать скорый ответ на ваш вопрос. Смотря что называть правдой. Есть поговорка: «Кто начал добром, тот и кончит им, а кто начал злом, тот и погрязнет в нем». Но вообще-то, чтобы стать большим писателем, надо родиться Гоголем или Толстым и посвятить этому всю жизнь, тогда к старости, может, и напишешь «Холстомера». Теперешняя молодежь валом валит в литературу, не представляя, что поэзия — самый трудный вид из искусств. Школы-то ведь нет никакой. Думают, что обращение к музам у классиков было просто игрой фантазии. Нет, большой поэт уже при жизни попадает в сферы, где уже не принадлежит себе. Лучшие поэтические произведения, господа, восходят к небесам. Так-то вот. А нынешними молодыми литераторами движет стремление к сиюминутному успеху. Пишут, не соблюдая правописания, слог и синтаксис ужасны. Не могут удовлетворительно объяснить, чего хотят.

Мы молча слушали, стараясь даже кашлем не вредить направлению разговора. Андрей помолчал немного и добавил:

— Если уж есть непреодолимое стремление писать, надо прежде всего научиться читать. Читать нужно лучших авторов с карандашом в руке, очень внимательно; вставать как бы на позицию автора. Повторяю, чтение должно быть не развлечением, а работой, читать надо не глазами, а всем своим существом. Дело это не меньшей важности, чем ежедневные литературные упражнения. Чтение, если угодно, есть соучастие в творчестве. Через голову всего русского литературного развития нужно обращаться за уроками прежде всего к Пушкину.

Синявский оглядел всех нас, притихших, запустил пальцы в бороду и пригнул ее к груди, чтобы не залить чаем. Потом порядочно отхлебнул из кружки, лукаво улыбнулся и добавил:

— Все эти предостерегательные наставления я сообщаю вам с единственной целью — предупредить добровольцев от литературы о неисчислимых трудностях и подводных камнях, которые ожидают всякого, кто ступит на эту многотрудную и зыбкую стезю.

— Если следовать вашим советам, Андрей Донатович, то никогда не станешь литератором, — сказал Рафалович. Его черные, как сливы, глаза весело поглядывали на тайных и явных слагателей романов. — Нужна уйма времени, а где его взять, если с утра до вечера возишь опилки в рабочей зоне.

— По счастью, у многих дворянских семей было полно времени, которое они использовали для самообразования. Отсюда высокая культура общения, знали два, три иностранных языка, много читали.

 

Мы пользовались каждой возможностью поговорить с Синявским. Вот и сегодня сидели вокруг него.

Неожиданно в нашу компанию ловко ввинтился разбитной гаер культпросветник Аркашка Радугин. На его лице безграничное счастье, какое бывает только у дикторов телевидения. Увидев кулек карамели, хищно обрадовался:

— Что ж вы, черти полосатые, меня не крикнули, смотрю, упиваются чашей жизни, а что друзья ходят в хумаре10, никому дела нет. Мне тоже хочется приобщиться к общей радости.

Он уселся на траву, но на месте ему не сиделось, он то вскакивал и, приставив руку ко лбу, кого-то выглядывал, то вертелся веретеном, показывая, как ловко он перешил зэковскую куртку и брюки, то нагибался к сидящему рядом парашютисту Пряхину и что-то шептал ему на ухо. (Пряхину дали червонец за то, что его парашют унесло ветром на австрийскую территорию.) Стараясь рассмешить сумрачного Васю Калачева, Аркашка притоптывал в такт музыке, которая неслась из кабинета кума Сидорова. Глаза его перепрыгивали с пакета карамели на вайс, с вайса на чай. С появлением Аркашки настроение у всех испортилось, в разговоре появилась натянутость. Про него говорили, что он может в глаз войти, а из уха выйти. Он серьезно полагал, что и окружающие рады видеть и слышать его, и был страшно доволен собой и своей должностью.

— Андрей, вы читали статью Кочетова в «Октябре»? — спросил он. — Не правда ли, содержательная статья? Ах, не читали! Вам надо обязательно прочесть. Между прочим, Кочетов пишет, что зло инакомыслия ведет к тщете всякое дело, которое проводит партия. Да, появился свежий питерец по фамилии Садо. Говорит, что зашел в нашу зону, как в двери рая, до того ему здесь все понравились. Еще вы не знаете, что нас собираются разогнать по мелким лагпунктам. Так что приготовьтесь к новым ударам судьбы.

— Говорите куда-нибудь в сторону, Радугин, вы мне все глаза заплевали, — скривился Сережа Немчинов.

— Аркадий, ты слышал, что в полировочном цехе вишневый лак хотят заменить на ацетоновый? — спросил Пряхин.

— Это точно, на склад уже пришла цистерна с ацетоном, между прочим, вся разукрашена черепами и костями. Больше того, я уже добыл полведра этого напитка и сподобился отхлебнуть полстаканчика.

— Ну и как?

— Дух, конечно, тяжелый. Но пить можно, только надо знать, как готовить, чтобы не сыграть в ящик.

— Тебя, Аркадий, опять будет ругать замполит за то, что плохо налажена просветительная работа в зоне. Шел бы ты в свой клуб, — снова вмешался Сережа Немчинов, пытаясь как-нибудь отделаться от просветителя.

Канашка замполит имеет смутное представление, какой должна быть культурная работа среди профессоров и академиков. Ведь у нас половина лагеря из них состоит. Провалиться в тартарары на этом месте, если не он, а профессора обработают его своей наукой.

Вдруг со стороны клуба Аркашке замахала рукой тощая фигура в кургузой куртке и обтянутых штанах:

— Иди, балда, быстрее, тебя замполит ищет!

После призывных криков фигурка куда-то улепетнула легкой пташкой, а вслед ей бросился со всех ног и Аркашка, сказавши напоследок:

— Так обязательно прочитайте, Андрей, статью Кочетова.

После Аркашкиного ухода Сережа вошел в обычное настроение и, отдохнув минуту от неприятных впечатлений, спросил:

— А о чем вы сейчас пишете, Андрей Донатович, если это, конечно, не секрет?

— Никакого секрета тут нет, я пишу о своих встречах с Пушкиным.

Ответ его не произвел на окружающих какого-нибудь сильного впечатления. Мало ли кто с кем встречается. Раф сидел с отрешенным лицом и решал шахматный этюд. Погрузился в свои соображения и поэт Петров. Ему из дома пришло письмо от дочери с жалобами на мужа. Женя Вагин задумался о своей молодой жене, работающей в пивном ларьке на Невском проспекте. Вот уж кому приходится туго. Каждая женщина вянет и гибнет без ласковой руки, а они уже два года в разлуке. Приуныл и Миша Коносов. Перемена образа жизни не входила в его планы. В одиннадцатой зоне у него были налажены улыбчивые отношения с продавщицей ларька Дусей. Теперь придется с ней расстаться.

Вася Калачев лежал в кайфе на траве, щипал бороду и следил глазами за тем, как трехцветный кот Мужикас, вытянув спину, осторожно подкрадывается к беспечно чирикающим воробьям. В какой-то момент Мужикас допустил оплошность, и купающиеся в луже воробьи перенеслись на крышу барака. Мужикас от досады поднял хвост, вытянул лапы и поскреб деревце. А Вася повернулся на другой бок и посоветовал Мужикасу убраться из предзонника подобру-поздорову. Неровен час набегут шурики, обдерут его и зажарят, а из шкуры сошьют шапку. А какое это будет горе для штурмфюрера Вилли!..

Вася получил десять лет за то, что убежал из пограничных войск в шахский Иран. Устав с детства от деревенской нищеты, он хотел пожить на сладких харчах, среди восточного великолепия. Но Иран выдал Васю России, посчитав, что Ирану он не нужен. Калачев получил десять лет лагерей и, попав в зону, все чего-то писал. Что он писал, этого никто не знал. Поэт Петров обобщенно звал его «народ» и заботливо входил в его нужды. Давал журналы и книги, объяснял непонятные места в романах и значение новых для Васи слов. В зоне Вася работал резчиком хлеба на кухне и порядочно закоснел в кухонных привычках. В частности, он безропотно принимал на веру все, что скажут старшие.

Сергей Немчинов, услышав ответ Синявского, насторожился, как легавый пес, и по его губам скользнула хищная улыбка.

— И что же, Пушкин не обещает нам скорого освобождения или хотя бы послабления режима?

Все разом приподняли головы и прислушались.

— Видите ли, Сереженька, трудно приноровиться к медиумической зыбкой форме общения, поэтому я стараюсь не задавать Пушкину бытовых вопросов, а в основном спрашиваю его о будущем русской литературы. Впрочем, он однажды сказал, что дальше так продолжаться не может, что этот образ жизни нам пора менять.

Разговор между тем отдыхал и перекладывался длинными паузами, во время которых по кругу вновь и вновь пускалась кружка с крепчайшим чаем. Кто-нибудь клал в рот кусок вайса, кто-нибудь конфету «Вишня», гурманы перебивались соленой коркой хлеба.

Наконец, Вася затушил сигарету в ладони, предварительно плюнув в нее, и, скрывая смущение за маской развязности, дрожащим голосом произнес:

— Не нравится мне все это. Вы, Андрей Донатович, вчерась хвалили Хлебникова и Цветаеву, а сегодня хвалите Пушкина. Где же правда в ваших словах?

— Надо стараться, Васенька, оценить красоту новой формы даже в тех случаях, когда не удается сразу воспринять ее эстетику. Нельзя подвергать искусство критике за то, что оно вам непонятно.

Вася продолжал отрицательно качать головой и вдруг набросился на меня:

— А ты чего, Мишель, смеешься? Мне бы тоже хотелось стать придурком, но у меня нет дедушки генерала. Вам хорошо, правозащитникам, о вас все западные радиостанции кричат, а народ в это время страдает в жалкой доле!

— Если ты, Вася, обманулся в своих надеждах стать к Пасхе писателем, не расстраивайся, станешь им к Рождеству. Главное, оставайся тверд в своем намерении, — смеется Раф.

— И ты, Раф, не ухмыляйся, если хочешь свою образованность показать, показывай ее в другом месте.

Не умея сдержать своих чувств, он продолжал тяжело вздыхать и сморкаться в цветастый платок, присланный ему из деревни вместе с куском сала.

— Вы же сами говорили, Андрей Донатович, что литературные способно-сти гибнут без применения. Меня часто посещают обширные мысли, но стесненность языка пока не позволяет выразить их должным образом на бумаге. А я, может быть, хочу своим сочинением поправить дела всего русского народа.

Заявление, конечно, было очень сильное, и немецкий военный оркестр словно ждал его, чтобы грянуть марш.

— Погодите, фашисты, дайте мне договорить! Я о вашем благе пекусь, правозащитники, а вы смеетесь, как бараны. Вам нужно объединиться, чтобы сверг-нуть злосчастное красное иго, а вы между собой ругаетесь. Неужели вы не понимаете, что это на руку гнусным красным бесам?

Последние слова были сказаны громовым негодующим голосом и заставили всех покрутить головой, нет ли посторонних ушей. И вовремя. В нашу сторону устремились липкие взгляды членов СВП11, а из кустов вынырнул начальник третьего отряда лейтенант Полумраков по кличе Альберто Сорди.

Женя Вагин сказал:

Pereat! — и прижал палец к губам: — Орешь, как ворон на суку.

Сорди поманил рукой, и все подошли к нему.

— Мужчины, — сказал Сорди, — вы не забыли, что сегодня у нас среда и в семь часов политзанятия?

— Может быть, гражданин начальник, без нас их проведете? Они нам несказанно надоели за время учебы в школе и университете.

— А что вы здесь делаете?

— У нас five o’clock, мы беседовали о литературе.

— Мужчины, вы растрачиваете свои душевные силы на пустяки, я же буду рассказывать про образ жизни Карла Маркса. Послушаете, что писал Карл Маркс жене относительно своих видов на будущее развитие Европы. Еще зачитаю несколько его идей, с которыми он обращался к своему другу Энгельсу. Ваша душа закоснела в литературных чаепитиях. Вам надо встряхнуться, а для этого нет ничего лучше, как окунуться в творческие замыслы Карла Маркса. Вы найдете в них ответы на все ваши вопросы.

— Мы, гражданин начальник, день-деньской на солнце, на ветру. Работаем, работаем под палящим солнцем, а вам и дела нет до наших нужд. Придешь в барак, и тут тебя марксизмом травят. Краснопевцеву с командой читайте, это их хлеб.

Помолчали. Сорди вытащил из-за пазухи книжицу, которую прятал у сердца, и стал ее листать. Губы его шевелились. Манеры у Сорди совершенно не военные, может быть, это потому, что до того, как стать начальником отряда, он был школьным учителем. Он без фуражки. На голове рыжая копна жестких волос. По всему видно, что Сорди мухи не обидит.

— Пустое препровождение времени эти политзанятия. Небось, генералов НКВД и фашистов не зовете, — ворчит поэт Петров.

— Это необразованные люди. Они могут неправильно истолковать ту или иную марксистскую концепцию. Они проходят у нас начальную политграмоту, а заветы пролетарских вождей мы читаем людям с высшим образованием. Так что после ужина я жду вас в школе, в пятом А классе.

— Странные дела в зоне, гражданин начальник, всех дергают в штаб, так что политзанятия вряд ли получатся, — сказал Пряхин. — Вы лучше расскажите нам, что здесь вынюхивает московская комиссия. Меня, между прочим, уже вызывали, и какой-то майор сказал: «Ты, Пряхин, как был антисоветчик, так им и остался». Я, гражданин начальник, сразу отметаю это обвинение, потому что ничего не имею как против советчиков, так и против антисоветчиков, чтоб мне век свободы не видать, — и Пряхин по-блатному ковырнул ногтем зуб.

— Это, мужчины, что в лоб, что по лбу, что советчик плохих дел, что антисоветчик, — заключил Сорди и снова спрятал лицо в любимую книжицу.

Замечание Сорди справедливо. В Лефортове я, чтобы разогнать скуку, пытался доказать следователю капитану Петрухину, что я не антисоветчик, а антикоммунист. «Не валяйте дурака, Михаил, у вас в листовках одна антисоветчина». «Да нет, — возражал я, — вы почитайте внимательней, всюду “Долой тоталитарный коммунистический режим!” И нигде не сказано, что мы против советской власти. Так и пишите: не антисоветские взгляды, а антикоммунистиче-ские». Петрухин скашивал глаза в бумаги и сжимал губы. Вдруг он торжественно встал, положил на себя крест и сказал: «Клянусь всеми святыми, что это одно и то же. Подпиши протокол допроса, прошу тебя, иначе я с твоими капризами не влезу в формулу обвинения». Я махнул рукой и подписал приговор.

Сорди еще полистал блокнот:

— Значит, вторым вопросом у нас будет дальнейшее процветание народа. Я вам на диаграммах покажу, чего добилась советская власть за последние десять лет.

— Мы это и без диаграмм видим, гражданин начальник.

Сорди недоуменно вздернул плечи:

— Здесь не только наша, но и ваша заслуга, мужчины. Я очень доволен, что все в нашем отряде выполняют норму выработки на сто процентов. Диалектика учит, что на свете не бывает случайностей, все в мире было и будет цепью неизбежных сочетаний и расхождений, что можно постигнуть лишь с помощью марк-систской науки. Так что все на политзанятия, и никаких отговорок. — Сор-ди изящно крутанулся на каблуке и поспешил к штабу.

Дождавшись, когда он скроется за тяжелой штабной дверью, Пряхин пригласил нас в одну из опустевших беседок, чтобы распить перед ужином бутылочку вишневого лака. В зоне его еще называли ликер «Шартрез» и очень любили за качественность. Один Сережа недолюбливал «Шартрез» и, выпив, всегда приговаривал: «Тьфу ты! Как под колени кто ударил». Отказался от «Шартреза» и Вася, сказавши: «Подумать только, на что нам приходится тратить драгоценное время». Поэт Петров гладил себе лысину, ему было жаль Васю, который был, что называется, человек нараспашку. Он потрепал его за колено и сказал:

— Что загрустил, Васек? Вижу, тебя одолело искушение уже сегодня навесить на меня народность. Но народность не сразу и с трудом прививается. На это может издержаться чуть не вся жизнь. Тут поневоле задумаешься.

Все засмеялись. Васе не нравилось, что Петров меняет тему разговора. Синявский расплескал его сладкие мечты стать великим писателем. Это его так потрясло, что он даже «Шартрез» отстранил рукой. Немного набычившись, он снова вернулся к литературе:

— Я, конечно, ничего не говорю о Пушкине, но возьмите стишки Вознесен-ского. О чем он пишет? Кому нужна такая белиберда? Вознесенского даже поэтом нельзя назвать. Так, графоман какой-то.

Потрясенный этими речами, Петров-Агатов притянул Васю к себе и голосом, полным печали, начал успокаивать его:

— Ах ты бедолага, тоскуешь, небось, по дому. Тебе бы под крыло мамки. А здесь тебе приходится с утра до вечера в столовой по полу тряпкой возить.

— Да, судьба назначила мне деятельность весьма ничтожную, но вы не беспокойтесь, я выбьюсь в люди, и вы еще не раз услышите про Васю Калачева!

Свистели в уши галки. Ветерок доносил сладкий запах цветов и далекие гудки тепловоза.

Петров разблагодушествовался и, открыв новую бутылку, потчевал компанию «Шартрезом». Но тут из шестого барака вышел истопник Дольник и, увидев сидящего между нами поэта Петрова, кубарем скатился с лестницы.

— Вы, Сан Саныч, когда мне долг отдадите? — чертом налетел он на Петрова.

Петров не ожидал кавалерийской атаки Дольника и обидчиво скривил рот.

— Повремените немного, Иосиф Абрамович, я на днях жду посылку из-за границы, тогда уж и разочтусь со всеми долгами. А сейчас вы, переступая через все нормы приличия, налетаете на меня, как Баба-яга с помелом. (В руках у Дольника был веник.) Вы видите, мы беседуем о серьезных вещах. Неужели не понимаете, что ведете себя недостойно? Могли бы отозвать меня в сторонку и поговорить.

Дольник сокрушенно вздохнул и развел руками:

— Я уважаю вас, Сан Саныч, за передовые убеждения и поэтический талант, но не дожидайтесь, чтобы лопнуло мое терпение. Со дна моря достану, если не отдадите долга.

От волнения губы у Дольника сталкивались с носом, дергались рот и правая бровь.

— Давайте спокойно рассудим, — мягким движением руки Петров попытался остановить волнение Дольника, — сколько я вам должен?

— Десять пачек индийского чая по пятьдесят грамм и три брикета прессовки.

— Не три, а два брикета.

— А вы забыли про тот брикет, который я вам дал на обсуждение англий-ского поэта Китса? Вы тогда еще взяли две плитки шоколада у гауптмана Фехнера и коробку карамели у молдавского демократа Готару.

Петров резко повернулся.

— А какую сумму вы считаете приемлемой? Хватит вам десяти рублей? Вы, Иосиф Абрамович, человек практического склада и не понимаете, что бывают моменты, когда душа поет и хочется всех чем-нибудь угостить. Я знаю, что вы убежденный демократ, и всегда оказывал уважение вашим солидным летам.

На эту разумную сентенцию Дольник отвечал так:

— Я понимаю, Сан Саныч, что чай помогает творческой энергии следовать вдохновенным курсом, но вы злоупотребляете своими способностями, а у меня тоже трудности дома. Так что уж вы пожалуйста.

— Завтра же, драгоценный мой, я приду к вам в барак, и мы, не торопясь, обсудим наши дела. Qui pro quo.

Дольник постучал веником по сапогу, приложил руку к груди и заулыбался всем по очереди. Вдруг, схватившись, что забыл снять с печки сохнущее полотенце, бросился назад в барак.

— Вот тебе и тихий нрав! По-моему, с тех пор, как Дольника произвели в истопники, он стал зазнаваться. Царь небесный, репейником прицепился. Вынь да положь! Ну где я ему сию минуту возьму десять пачек чая? Как неотесанный медведь, наваливается на душу и терзает.

Порхнул придушенный смех. Вася изловчился и поймал в кулак муху. Муха жалобно ныла в темнице. Вася разомкнул руку и проследил полет мухи, пока она не скрылась в темно-зеленом кустарнике.

— Ты, Васенька, слишком торопишься, — расстраивался Петров, — порабощенное злом сердце не может творить. Я вот стараюсь, чтобы следующий день был одной зарубкой выше предыдущего. Почему бы и тебе не взять за правило совершенствовать нарезку хлеба или чего-нибудь другого в этом роде?

— А черт бы вас всех взял с вашим учением!

Дикий хохот покрыл конец фразы Калачева.

— Господа, на нас уже обращают внимание. Не забывайте, что мы в концлагере, — сверкнул стеклами очков поэт Петров.

Из штаба выбежал дневальный и стал звать Краснопевцева.

— Ребята, — обратился он к нам, — не знаете, где Краснопевцев, его молодой чекист вызывает.

— Бог его знает, проходил здесь недавно, может, в столовую пошел.

Дневальный со всех ног бросился в столовую.

— Вот и Краснопевцева дергают в штаб.

— Это штучки кума.

— Нет, это свистопляска из-за московской комиссии. Начальники всегда хотят того, чего не хочет угнетенный народ.

Тут из-за бильярдной беседки, как черт из коробки, выскочил штурмфюрер Вилли и, сделав круглые глаза, спросил:

— Ты думаешь, не пора идти в столовую за рыбной котлетой для Мужикаса? Ведь может случиться, что мы придем к шапочному разбору.

Все продукты, которые ему присылали отец и мать, Вилли менял на чай и был невообразимо худ. Его отец, полковник Интерпола Вильгельм Залитис, в каждом письме удивлялся, как сыну удается выживать в советской зоне, и наращивал количество провианта в посылках. Все тщетно, Вилли даже свою рыбную котлету отдавал кривому коту Мужикасу. Чем жил, неизвестно.

Мне до чрезвычайности не хотелось уходить от разговора, и я попросил Вилли подождать, но Синявский, обрадованный тем, что можно закончить лекцию, заявил, что он тоже намерен идти в столовую и что про сочинительство еще будет время поговорить как-нибудь в другой раз. Он встал, стряхнул с себя крошки вайса и сахарного песка, достал из кармана кисет, насыпал на клочок газеты щепотку махорки и стал сворачивать цигарку.

Ужасно раздосадованный на Вилли, я по дороге в столовую стал ему выговаривать.

— Ведь не было никакой экстренности! Если тебе что-нибудь понадобится, вынь да положь. Мужикас сибаритствует, а ты ему во всем потакаешь.

Я поглядел на Вилли. В глазах его было видно сильное желание загладить свой проступок. Он вытащил из кармана полплитки мюнхенского шоколада и протянул мне. Я поблагодарил и продолжал, но уже гораздо спокойнее:

— На самом интересном месте перервал беседу. Теперь ни за что не упросить Синявского рассказать, что и в какой последовательности надо делать, чтобы стать хорошим писателем.

Мужикас, сам знаешь, как просит, без меня он пропадет от своей безалаберности. Пойдет ловить мышей, тут-то его шурики и схватят. Поневоле побежишь в столовую, когда сталкиваешься с таким безрассудством.

 

Но вот и столовая. На ее фронтоне плакат: «Кто не работает, тот не ест». Но, даже работая, не будешь есть то, что предлагает лагерная кухня. За все время моего пребывания в лагере я так и не научился есть баланду и кирзовую кашу. Собственно, баланда — это кипяченая вода, в которую бросают разный мусор. В ней плавают картофельные очистки, рыбные кости, свиная щетина, скальп брюквы. Среди хоровода капустных кочерыжек, как в некромантическом кошмаре, может всплыть резиновый каблук или во всю свою неприглядную длину мышиный хвост. Кирзовая каша почему-то не желтая, а синяя. Постояв одну минуту без движения, она твердеет, принимая форму диска. Диск можно метать, использовать как сиденье, а также в качестве колеса для тачки. С ним ничего не делается.

В столовой уже черным-черно от зэковских курток. В воздухе слышится сильный спиртовый дух и застоявшийся запах подгоревшего горохового супа. В очереди к раздаточным окнам застывшие серые лица. В алюминиевые миски приварок брякает с металлическим звуком, точно такой звук издают вагонные сцепки. Зэки, получив рыбную котлету и приварок, похожий на серую грязь, какая бывает слякотной осенью на дорогах, идут к столам, снимают кепки, крестятся. Некоторые едят стоя. Долговременная тюремная опытность приучила их есть медленно. Рассеянной рукой черпают кашу и отправляют ее в беззубый рот. На лицах бесчувственность. Жуют, как лошади сено. Впрочем, в такой бурде сам черт вкуса не отыщет. Я отдаю рыбную котлету в Виллины руки и спрашиваю:

Gut? Vorsichtig!

Gut!

— Тогда я побежал. Не стоит упускать лучших часов.

Вспомнил, что утром получил несколько приглашений, и прочел одно за другим. Первое написано иероглифами — это, конечно, полиглот Гарри Спиридонов приглашает на музыкальный вечер. Вторая записка — от марксистов. Зовут на дискуссию: Salus populi suprema lex12. Третье приглашение — от свидетелей Иеговы. Эти будут агитировать вступить в секту. Четвертое — от Юры Шухевича, сына командира УПА. Все время хочет сбить мое убеждение, что страна должна быть единой и неделимой.

Надо было на что-то решаться. Все-таки лучше всего идти слушать музыку. Нескоро выпадет другой случай.

Вилли напутствует:

— Долго не гуляй. Я на три рубля купил вайса.

В зоне зажглись фонари. Беседки наполнились латышами и литовцами, курящими янтарные и вересковые трубки. Из отдельной штабной каморки вышел лейтенант Смеляков, вытащил из кармана бархотку и, тускло сверкнув золотым погоном, стал чистить сапог. Рядом кладет земные поклоны юродивый Буня. Лейтенант строго замечает, что здесь не место для отправления религиозных обрядов. Буня на его слова снова ударил поклон и поцеловал землю. Лейтенант распрямился с явным намерением идти на вахту. Буня замычал и показал пальцем вниз. Лейтенант брезгливо поглядел на него и строгим голосом процитировал дарвинское выражение: «Как похожа на нас эта мерзейшая тварь — обезьяна!». Буня ухватил чекиста за сияющий сапог. Смеляков оттолкнул его и твердым шагом направился в сторону вахты. Ему сообщили, что к Фридриху Миниху приехала жена из Западной Германии. Ему надо задать ей несколько вопросов.

 

На вахте взвихренная обстановка. Мечется ватага надзирателей и глядит на штабное окно, где заседает московская комиссия. Из окна летит запах одеколона «Шипр» и гул голосов.

От вахты бежит надзиратель, смотрит в лица встречных и машет руками:

— К Фридриху Миниху жена приехала из Германии! Обыскал всю зону, нигде его нет!

Только я завернул за угол столовой, навстречу Гарри Спиридонов. Одет по-домашнему: куртка на голое тело, на голове чалма из полотенца, штаны подвернуты до колена, ноги босы. На ходу жует хлеб.

Чувень, какие у тебя планы на жизнь? — И надзирателю: — Я видел графа гуляющим с оберстом Пуго-Бромбергом вокруг стадиона.

Гарри застарелый чувак, он одним своим видом украшает зону. На его лице застывшая маска скорби и избыточная интеллигентская отзывчивость. Подходим к клубу.

Аркашка, одержимый рвением холуя, мастерит новый агитационный стенд. На стенде — царство самодельных лозунгов. Лагерное начальство серьезно относится к иллюстративному методу перевоспитания антисоветчиков. На плакате «На свободу с чистой совестью» изображен растерянный зэк. Его лицо окаймлено шапкой-ушанкой. Зэк стоит руки по швам и ждет, когда перед ним распахнутся тюремные ворота. Рядом на плакате «Знание — сила» сидит доходяга, обхватив пальцами голову. Перед ним стопка книг высотой с Эйфелеву башню. Под «Эйфелевой башней» большими печатными буквами: «Старайтесь овладеть полезной профессией». На следующем плакате изображен мебельный завод им. Суслова с многочисленными трубами. Из труб валит черный дым. На фоне завода заключенный в бушлате и галошах делает последний мазок кистью по телевизионной коробке. От коробки идет сияние. Лаконичная надпись: «План на 102%».

Далее идет серия картинок «Жизнь заключенного до революции и при советской власти». До революции заключенный с цепями на ногах и руках, обливаясь потом, тащит бревно. В новой жизни беспечальных заключенных окружают станки, книги и почему-то микроскоп. Не поддается никакому описанию выражение счастья на их лицах. Думаю, те, кто нечаянно попал в рай, и то не так рады.

Мы садимся на ступеньки клубного крыльца и начинаем думать, как нам провести вечер.

Кругом жизнь. Вот за посылкой бежит гауптштурмфюрер Фриц Рильке. Счастливцы из четвертого отряда волокут буханки вайса. Удмурт Леня красит в охристый цвет крыльцо барака. Андреас Пуго-Бромберг посыпает нюхательным табаком цветы, на которые села тля. В нарукавных повязках СВП бредут безжизненные бериевцы. Их лица монотонны и бессодержательны. Люди они необщительные и черствые и обычно уединенно проводят время за игрой в домино. На крыльце столовой появляется киномеханик и кнопит объявление о пришедшем в зону новом фильме. К клубу текут ручейки людей. У многих в руках табуретки собственного изготовления. В глазах живой интерес. Что им сегодня преподнесет Высоцкий? За колючкой, стуча коваными сапогами по деревянному настилу, двигаются откормленные конвоиры с низкими лбами. Что бы ни случилось, их лица сохраняют непреклонное выражение. Сияющий, с полной кружкой чая, бежит еврей Дольник. Он имеет репутацию человека, у которого всегда есть чай. К нему идут за заваркой даже ершистые бельгийцы из иностранного легиона.

В одиннадцатой разгуливают двунадесять языков. Есть даже вепсы и удмурты. Впрочем, все ругаются по-русски и гуляют в одинаковой черной одежде.

— Нам следует сделать что-то такое, — говорю я и щелкаю пальцами.

— Предлагаю замутить кофе, — говорит Гарри, я соглашаюсь, и мы отправляемся в кочегарку.

На полдороге подумали: неплохо бы зайти к Вилли и обменять пачку индийского чая на банку бразильского кофе. Штурмфюрер Вилли считает плебеями всех, кто пьет кофе, а не чай. Это нам на руку. Можно произвести выгодный обмен.

Вилли сидит по-турецки на кровати и латает продранный рукав куртки.

— У тебя, чувень, осанка фавна, — Гарри старается задобрить Вилли лестным сравнением, в глазах у него искорки радости.

Вилли напустил на себя сдержанность и просит глядеть под ноги, чтобы не раздавить Мужикаса. Мужикас выгибает спину и мяукает.

— От этого чая забойный кайф, чувень, — Гарри достает из кармана пачку чая.

Вилли углубляется в раздумья. Это типично для его поведения. Он не может сразу решиться на гешефт. Наконец кивает головой и достает из-под подушки банку бразильского кофе.

— Ну, ублаготворил, чувень, спасибо, — широко улыбается Гарри.

 

В кочегарке темновато. Единственное окно с желтовато-серыми стеклами дает меньше света, чем лампочка над вахтенным столом. Под потолком летают облака дыма. В нос бьет запах каменноугольной пыли. Над столом орнамент из популярных актрис — могучий источник познания театра и эротического вдохновения. От работающих электромоторов стоит ровный гул, неприятно вибрирует пол.

Кочегар Карпухин сидит, опершись руками на совковую лопату. Поза его исполнена угрюмой покорности и вместе с тем тихого достоинства. На горке красных углей булькает котелок с кашей. Ответил на наш кивок приветливым движением руки. Отблеск пламени освещает его лицо, залоснившееся и почерневшее, как лагерный бушлат. Помешивает деревянной ложкой кашу и пробует.

— Кашу варите, господин Карпухин? — почтительно спрашивает Гарри.

Карпухин в ответ сверкнул улыбкой и указал на пристенную лавку, предварительно обмахнув ее рукавицей. Он из зажиточной крестьянской семьи и приучен к вежливости. На голове у него лагерный картуз, перешитый под белогвардейскую фуражку. Карпухин всегда подтянут.

Завязывается разговор.

— Вот какие у нас дела происходят, — говорит Карпухин. — Идеологиче-ские перемены тоже по-разному трактовать можно. Сверху было бы все честно, снизу будет честно само собой.

Загадочно касается других политических мотивов. Поднимаем живую тему — о событиях в Чехословакии. Карпухин слушает с большим вниманием и заключает:

— Гниют подпоры, но незыблем свод.

Он вливает в кашу две столовые ложки подсолнечного масла и приглашает нас присоединиться к трапезе. Мы отказываемся, говорим, что пришли заварить кофе.

Карпухин встает и, следуя привычному ходу вещей, подбрасывает в топку угля, какие-то моторы включает, какие-то выключает, смотрит на часы, потом на манометр. Увидев красивую банку, стрельнул заинтересованным взглядом.

Поговорив на политические темы, переходим к военной. На службе в Красной армии в должности командира батареи Карпухин получил Звезду Героя, на службе в вермахте в должности командира артиллерийского дивизиона получил рыцарский крест. Объясняет нам, чем отличается бризантный снаряд от фугасного. Гарри показывает глазами, что пора заканчивать треп.

Открываю топку, оттуда выскакивают огненные саламандры и пляшут сарабанду на кирпичной стене. Натягиваю по локоть огнезащитную рукавицу и лезу рукой в огнедышащую пасть. Карпухин в качестве стороннего наблюдателя дает советы, куда лучше ставить кружку.

Страшно печет лицо. Заваривать чай и кофе в бушующем огне котла — дело чрезвычайное, и новичкам его не доверяют. Напиток надо вовремя выхватить из огня, — если дрогнет рука, он весь убежит в золу.

Наконец кофе запенилось, и я плавным движением перенес его на вахтенный стол.

Карпухин захлопнул дверцу топки, саламандры поспешно убежали со стены и скрылись за чугунной дверцей. Я с красным лицом сказал: «Уф», — и спросил Карпухина, куда ему налить. Карпухин выдул из пустой кружки заползшего паучка и полез за сапог достать ложку, чтобы снять золу, насыпавшуюся сверху на кофе.

Часы в кочегарке торопливо пробили семь. Политзанятия начались, до клуба можно пройти незамеченными, так что пора сваливать. У дверей кочегарки сталкиваемся с вертлявым шизиком Францем Завиркиным. Франц отыскал в земле сладкие корешки и чавкает. Боясь штинка13, он не ходит в столовую.

— Гарри, я уже не в силах вынести пения Би-Би-Си, день и ночь фигачат в уши. Подскажи, что делать? — говорит он.

— Диковинный человек ты, Франц, нажми на пупок и выключи радиостанцию.

Франц в благодарность за совет предлагает Гарри корешки.

— Пошел бы ты, чувак, куда подальше со своими кореньями. Не надоело тебе скитаться по помойкам? На вот, хлеба пожуй.

Франц принимает из рук Гарри хлеб, полагая, что лагерная хипота никак не может отравить продукт.

— У нас маленький съезд, чувак, не хочешь музыку послушать? — спрашивает Гарри. И видя нерешительность Франца: — Ладно, броди в пространстве, только в столовую все-таки заглядывай щи похлебать.

— Глядеть не могу на эти кухонные дела. — В глазах Франца горестное смятение, он колеблется, но остается со своей идеей натурального прокормления.

Мы идем в направлении клуба, рассуждая о странностях, которые происходят с некоторыми чуваками, которые плохо адаптируются к лагерным условиям и часами сидят в глубокой задумчивости. Совместно решаем, что окаянные завихрения в башке нужно сразу гасить, иначе они приводят к большим бедам.

— Франц меня достал, чувак, с его вечным нытьем по части всеобщего штинка. Но ничего не поделаешь, такая уж у него повадка14.

 

Часть помещения клуба забрана досками, образуя комнату для репетиций. За деревянной перегородкой глухой шум передвигаемых скамеек и стульев, но вот фильм начинается, и зал стихает.

Гарри зажег стеариновую свечу. От рояля через всю комнату протянулась длинная тень. Изъявляя детскую радость, Гарри, как воробей, прыгает по краю тени на одной ноге, лицо его в этот момент не поддается описанию. Открывает крышку рояля, трогает клавиши. На блюдце дымит жеваная папироса.

— Правда, уютный уголок, чувень? Ты чувствуешь присутствие муз? Два дня здесь репетирует хохлацкий хор, два дня дуют в трубы фрицы, остальные три дня мои. Хочешь, я тебе сыграю вещицу собственного сочинения? Так, маленькая безделка, если не понравится, скажи.

Льются каскады бибоповских веселых звуков.

— Не знаю, чувак, как тебе, а мне музыка греет сердце.

В зубах у Гарри снова болтается папироска. После джазовых мелодий переходит к этюду Шопена. Упивается музыкой и объясняет:

— Здесь, чувень, глиссандо с минорной тоникой соль, играть нужно деликатно.

После Шопена снова играет что-то современное. Он совсем раскрепостился. Левой рукой продолжает играть, а правой берет кружку и прихлебывает кофе. Поворачивается ко мне и предлагает сыграть в четыре руки, но я отказываюсь по неумению.

— Тогда я тебе расскажу про свой тоталитарный опыт, чувень. Мое диссидентское прошлое началось с американской помойки в Девятинском переулке. Мы ходили туда с масловскими чуваками и подбирали журналы. Роскошные. Это благодаря им у меня появились разносторонние интересы. Я даже мобилизовался и выучил английский язык. Все равно многое было непонятно, другой уровень. Я обратился за разъяснением к президенту Кеннеди. Он оказался простой чувак и сразу ответил. Конечно, Каджиби15 проявлял зловещий интерес к невинности моих занятий. Но пока проносило.

Я молчал. Гарри бухнул несколько громких аккордов и продолжал:

— К перечню моих грехов пристегнули американскую бабешку. Ах, это была чудная куколка, чувак, с какой стороны на нее ни взгляни. Розовощекая, упругая, в экстатическом стейтовском наряде. Она вышла из посольства и протянула мне стопку журналов. Я сразу, чувень, врубился и пригласил ее прогуляться по улицам Москвы. Но я был наивный хипарь и стыдился своего английского. Ходил зажато. За руки держались, но не салились и ничего такого, ты понимаешь. Пел осанну своей идеологии, мол, мы строим справедливую бражку. А у нее интенсивный свободный взгляд и веселый открытый смех. Ах, чувень, знал бы ты, какое я к ней чувствовал расположение. Понимаешь, привык брать чувих задешево, но тут была другая статья. Хотелось вступить с ней в коммуникацию, но не хватало нахальства. Потом я берег хорошие отношения с ней для другого времени. Думал схилять вместе в Штаты. И так мы гуляли по улицам и паркам, и мало-помалу между нами стало проглядывать взаимное понимание.

— И что было дальше?

— Преисполненный намерения линять в Штаты, я стал углубляться в английский. Она, в свою очередь, постигала русский. Однажды громко сказала в кафе: «У вас много лозунгов, но мало продуктов». На нее пристально посмотрел громила в штатском. Я посреди нашей неразберихи старался предостеречь ее от ненужных эскапад. Зачем? Тем более что в это время рядом с ней чувствовал себя как бы в долине поэзии. Разговор наш пошел легче, а любовь усиливалась день ото дня. Но тут меня взяли. Предъявили обвинение — политическая диверсия. Боюсь, что куколка моя даже не узнала об этом.

Мы помолчали, и что-то печальное прокралось нам обоим в глаза.

— Эсхатологическая развязка привела меня в Мордовию. Так что перед тобой вражеский идеологический болид. Да, о чем тебя спрашивала московская комиссия?

— Перла какую-то околесицу.

— Не расстраивайся, чувак, такие уж их свойства. Однако нам, чувень, пора линять, сейчас менты придут опечатывать двери.

 

Мы выходим и чуть не натыкаемся на замполита. Он несется, выпучив глаза. Москвичи его, наверно, пропесочили за недостатки в воспитательной работе. Он обводит мутными глазами толпу заключенных, стоящих у доски объявлений, и верещит кривым от постоянного вранья ртом:

— Нечего вам здесь стоять, шагом марш на политзанятия!

Неожиданно чумовой Буня цепляет его за полу мундира. На замполита напал столбняк. Он оторопел от неожиданности и не знает, что делать. Пытается усовестить:

— Заключенный, сейчас же отпустите, слышите, я спешу к начальнику лагеря! Не мешайте мне исполнять служебные обязанности.

Буня, как пафосский пилигрим, пал на колени и склонился лицом долу. Он не понимает, чем возмутил высокого чина лагерного порядка.

— Отпусти к свиньям! — орет замполит и бьет Буню по руке.

Буня не трогается с места. Замполит окончательно выходит из себя. Тонким срывающимся тенором кричит:

— Но, ты!

Буня отрицательно качает головой. Замполит вырывается, шинель трещит.

— Эй, помогите кто-нибудь! А вы, Буня, ступайте в свой барак, я не хочу больше видеть вашего юродства! Проводите его, Завиркин.

К ним, раскидывая худые ноги, подлетает Франц Завиркин. Лагерное тряпье на Франце насквозь мокрое. Боясь штинка, он моется в одежде. Круглая, остриженная под машинку голова, похожая на футбольный мяч, убрана венком из ромашек. Франц склоняется к Буне, на его губах шевелится слово «штинк». Буню это слово пронимает, он отпускает китель замполита и ревет, как ребенок, брошенный матерью. Замполит трясет обмундированием, как вымокшая собака, и орет в лицо подбежавшему надзирателю:

— Немыслимый балаган развели, не можете за дураками присмотреть! На политику, на политику! — продолжает он крутить шарманку толпящимся зэкам. — И ты иди на политику, скоморох несчастный. Я вас всех приведу к общему знаменателю! — грозит замполит лагерным зевакам. — Потом, сколько раз говорить, что домашние фуфайки нужно сдавать в каптерку? То, что мы даем послабление чужестранцам, еще ничего не значит. Вы советские граждане и долж-ны следовать общим установкам.

Увидев зэка с выражением благоденствия на лице, спрашивает:

— Вы не видели, куда начальник лагеря пошел?

— А droite, monsieur, — указывает на столовую бельгиец.

— А черт! — взвизгивает замполит и несется к столовой.

 

Наглотавшись вишневого лака в полировочном цехе, поют свои широкие песни хохлы-самостийники. Непримиримый враг москалей Юра Шухевич слушает, склонив голову к земле, и ковыряет щепкой смолу, приставшую к сапогам. Недавно ему добавили три года срока за то, что носил жовто-блакитную майку и распространял в зоне стихи Тараса Шевченко.

Сверкая красными повязками СВП, прохаживаются бывшие полицаи. Раздраженно косятся на шумную молодежь. Между ними вертится Аркашка Радугин, меняя рубли на чеки ларька. В кухне суетятся повара, хлеборезы развешивают пайки хлеба и сахара, дневальные возят тряпкой по кафельному полу. Из трубы кочегарки повалил черный дым. Это, разгрузив вагон угля, пришла мыться аварийная бригада. На вахте мечутся фуражки с малиновыми околышами. С одного конца зоны на другой, придерживая фуражки, пробежало несколько надзирателей. В БУРе случилось какое-то ЧП. Через полчаса выясняется: Гитлер (кликуха одного шурика) проглотил разом три чайные ложки. В другой бы раз черт с ним, но сегодня московская комиссия. Из клуба повалил народ, обсуждают фильм с Высоцким. На вышках меняется караул. Стучат по деревянным лестницам кованые сапоги. Гитлера увозят на трешку16 в больничку. Привыкая к новому образу жизни, по главной лагерной аллее разгуливают молодые члены ВСХСОНа. На скамейках сидят латыши и важно курят свои вересковые трубки. В штаб проследовали отцы лагеря во главе с майором Иоффе. Несется, вылупив глаза, истопник второго барака, чтобы в надежном месте спрятать сверток с чаем, который ему передали нарядчики. Сивобородый архиепископ Мина с порфировым лицом тащит вязанку дров, чтобы протопить печь в бараке. Культработник Аркашка прибивает с высокой лестницы новый плакат: «Решения XXIII съезда в жизнь!». Плакат грозит зэкам пальцем. Из школы льются каскады звуков духовых инструментов. Это фашисты репетируют вальсы и марши ко дню рождения Карла Либкнехта. Перед начальником лагеря стоит, вытянув руки по швам, замполит.

Дурдом, чувень, — обводит рукой картину Гарри.

Вечернее солнце высушило лужи, и по дорожкам в бараки катятся волны черных курток. Волчьим шагом ползут воры в законе. Их целая пропасть. Спасались в политическом лагере от сук17, да так и прижились. У всех по несколько сроков. Впрочем, ведут они себя очень достойно. Если говорят с начальником, речь сопровождают чечеткой. Любят прибавлять к слову второе, в рифму (конфеты-манфеты, ларек-куманек, посылка-пронырка и т.д.). Наши литераторы слушают их рассказы с карандашом в руках. На крыльце одноэтажного барака сидит литовец Журкявичус, в руках голландская кофемолка. Пахнет молотым кофе. В небе догорает вечерняя заря. Штабная доска облеплена извещениями. Возле нее все еще толпится народ. Столбик фамилий счастливцев, получающих сегодня посылки. Рядом фамилии несчастливцев, которых вызывают пред лицо московской комиссии.

 

Меня окликнул старший нарядчик Збруев. Глядя в мое вопросительное лицо, понимающе улыбнулся. Изо рта нарядчика доносится запах вишневого лака во всей его силе.

Наше вам! Загляни ко мне через часок, тебе из Москвы две бандероли. С тебя магарыч за хорошую новость.

Бандероли — это хорошо. Наладится вопрос с чаем. В последнюю неделю ощущалась некоторая стесненность в этом необходимом продукте. Человек, у которого здесь есть чай и деньги, даже внешность имеет другую. Я понемногу обра-стаю опытом.

По пути в барак произошло два важных события. Сначала мы повстречали Карзубого. Первое зрительное впечатление — не так идет Карзубый. Как-то неловко, что ли. То двигался скачками, то приволакивал левую ногу. Временами запускал пальцы за пазуху и ворочал ими, как будто хотел успокоить бурю в животе. На вопрос Гарри: «Может быть, тебе плохо, чувак?» — отвечал криво, употребляя блатные слова, в которые мы не врубались. Вообще в его речи чувствовалась крайняя неустойчивость. Гарри стоял, охваченный сомнением, покачивая головой.

— Ты, может, пареных колес наширялся? — спросил он.

Карзубый запнулся. У него проблемы с зубами, от этого он шипит, как змея, и понять его бывает очень трудно.

— Боже, ну и запашок от тебя, — сказал Гарри, и в это время в прореху куртки Карзубого высунулась голова Мужикаса.

Кот топорщился изо всех сил, стараясь выдраться из цепких рук ловкого шурика, и испускал отчаянные вопли. Карзубый попытался запихать его в глубину бушлата, но Мужикас сопротивлялся. Он возводил горе несчастные глаза и выл так, будто его черт тащил в пекло.

Определенно Карзубый совершил грабеж. Улучил момент, когда Вилли осла-бил бдительность, и сунул Мужикаса за пазуху, чтобы попозднее по-тихому приготовить из него рагу.

Я дернул Карзубого за куртку. Фуражка, пуговицы и Мужикас градом посыпались на землю. Эти минуты были светлыми. Карзубый как сквозь землю провалился, а в нашу компанию ввинтилась сухопарая фигура штурмфюрера Вилли. Мужикас уже сидел у него на руках. Несчастный страдалец всем тельцем припал к груди Вилли и дрожал, как осиновый лист.

— Вот к чему приводит шляние, — увещевал его Гарри.

— Его уже какой раз воруют. Всему виной мое неумеренное употребление крепкого «Шартреза» сегодня. Стоило расслабиться — и на тебе. Карзубый моих рук все равно не минует! А ты, Мужикас, держись подальше от шуриков.

От здания клуба открывалась перспектива на стадион. Вокруг стадиона цепочка гуляющих зэков. Вон Синявский что-то на пальцах объясняет Евгению Вагину, за ними поэт Кнут в окружении модернистов всех толков. Так вон же граф, а его ищут. Граф Миних гуляет вокруг стадиона в компании оберста Пуго-Бломберга. Благородство его профиля видно за километр. Демонские брови и длинный изогнутый нос с тремя горбинами.

— Вы его ищете, чуваки, а он перед вашим носом гуляет, — кричит Гарри дневальному.

Бешеным галопом за графом помчался дневальный. Он бежит от вахты, машет руками и кричит:

— Граф Миних! Фридрих! Да постойте же, черт! К вам жена приехала из Германии!

— Что? Кто приехал? — отозвался граф, меняясь в лице, и спешно отдал оберсту красивую бутылку с белой лошадью на этикетке.

Из боковой двери вахты выходит сержант, проводит рукой по карманам графа и провожает его в лагерную гостиницу. В проеме дверей видна богато одетая женщина с кольцами на руках. Шелестя шелком, она двинулась навстречу Миниху.

 

— Смотрите-ка, черт возьми, а вот и Краснопевцев. Тебя, балда, чекист Кутайсов уже два часа ждет. На чем-то ты, парень, засыпался. Топай к начальнику в четвертую комнату.

Краснопевцев накрылся фуражкой и пошел к штабу. Долго стучал сапогами по крыльцу, чтобы обстучать песок. Тяжелы для зэка ступени штаба. Войдя в кабинет, Краснопевцев молча ждет, чтобы лейтенант начал с ним разговор. В открытое окно вливается горьковатый запах настурции. Насвистывает неугомонный маневровый тепловоз. На Краснопевцеве измызганный смолой бушлат с порванным боком. Ему жаль, что бушлат разорван. Печальными глазами смотрит он на дыру и на окружающую обстановку. Стоящий на сейфе бюст Дзержинского вносит некоторое оживление в интерьер кабинета.

Лейтенант Кутайсов на первых порах проявляет участливость, заглядывает в глаза.

— Пусть между нами будут ясные взаимоотношения. Вы запутались в понятиях, где большевизм, где меньшевизм. Надо выбираться из этого хаоса, потому что путаница и привела вас в мордовский лагерь. Перетряхнуть учение Маркса и до вас пытались, например, в Югославии, только у них из этого ничего не вышло. Но здесь вы скорее других можете вступить на путь исправления. Надеюсь, у вас в бараке все благополучно? Посматривайте на тех, кого мучает раздумье. Слушайте, вникайте, увидите, что двое говорят, подойдите и спросите: о чем, братцы, судачите? Приглядывайтесь к тем, кто угрюмо молчит. Возможно, он мечтает, как бы листовки по зоне раскидать. Возьмите на заметку тех, кто не выполняет норму. Об услышанном и увиденном сообщайте мне, написав на конверте «кабинет № 4».

Чекист высунул из кителя белобрысую голову величиной с теннисный мячик, в лице его возникла необыкновенная серьезность, глаза сузились, губы поджались. Огоньками горел значок с мечом и щитом.

— Ну, говорите, что у вас произошло в среду.

— Всему виной скудный приварок, гражданин начальник. Словом «еда» называют что попало. Посмотрите на структуру хлеба — там больше опилок, чем зерна. В сахарном песке нет сласти. Не лезет лагерная снедь в рот, хоть ты что. При таких харчах норму едва вырабатываешь, а ее вдруг увеличивают сразу в полтора раза. Ботинки к чертям развалились, а новых не выдают. Тут все к одному. Начальник отряда, побивая рекорды хамства, старается повернуть мой образ мыслей бранью и угрозами. Вчера говорит: «Все воду мутишь, еврейская морда?». За такие слова знаете?.. Это же проявление антисемитизма.

— Я напишу отношение, и вы будете получать дополнительный ларек в размере десяти рублей в месяц. Между прочим, Краснопевцев, я уже год жду, когда прояснится ваше сознание. Уберегайтесь от нежелательных знакомств. Наладьте ударничество. — Чекист бросал наблюдательные взгляды. — А то мне докладывают, что вы окружили себя сомнительными друзьями. Давайте жить просто, Краснопевцев, без кивков на Джиласа и Индиру Ганди. Учтите, ваша характеристика может от этого дополнительно пострадать.

— Пора бы улучшить приварок, — нудит, как заигранная пластинка, Краснопевцев. — Вы думаете, приятно есть помои? Интересно, что бы сказали наблюдатели ООН, увидев нашу баланду?

— А вы хотите, чтобы мы создали вам условия, как в санатории?

Лейтенант встал, громыхнув стулом, лицо его потемнело. В воздухе появилось электричество.

— Я вижу, Краснопевцев, что вы ищете приключений на свою голову. Я таких двурушников, как вы, Краснопевцев, никогда еще не видел. Вместо того чтобы выполнять норму выработки, вы всё какие-то поганые пасквили пишете в ООН. Учтите, — стучит он пальцем по краю стола, — по случаю забастовки будет заведено дело. Слышите, что я говорю? — сдавленным голосом шипит лейтенант. Он садится на стул и старается привести свои чувства в равновесие. — Балаган, понимаешь, в зоне устроили. Или за старое принялись? А то мы вас быстренько в крытку запрем. Сидеть в одиночке скучно, не с кем даже словом переброситься. Исправьтесь, Краснопевцев, пока не поздно, пора положить конец этой двойственности поведения, а то мы вас пинком из шарашки вышибем!

— Я, гражданин начальник, уже второй месяц работаю грузчиком в аварийной бригаде и никакого отношения к шарашке не имею.

Лейтенант дышит тяжело, со свистом, глаза с ненавистью уставились в небритый подбородок Краснопевцева.

— Подстрекатель! Погоди, ты у меня наплачешься! На карачках приползешь просить прощения! — лейтенант впадает в остервенение. — Отвечай, гадина! Па-че-му был среди забастовщиков?

— Гм... как вам сказать. Не мне менять народные обычаи, гражданин начальник, которые сложились в лагере.

Ах вот как! Я из вас выбью марксистскую ересь! — засипел, зеленея, лейтенант. — Потатчик! Все ваши подвиги нам известны! Вас, марксистов, хлебом не корми, дай только устроить какую-нибудь гадость. Не сносить тебе головы, если будешь призывать зону к забастовке, так и знай! Но я из вас выбью эту ересь! — лейтенант стукнул кулаком по столу. — Да, жалко, что меня в тот день не было в зоне, а то бы я вам разъяснил ваши права и обязанности!..

— Несправедливо обижаете, начальник. Новый, гуманный метод воспитания не предусматривает, чтобы заключенных запугивали побоями и ругали по-следними словами. А еще имеете репутацию самого вежливого чекиста в зоне! Я расскажу начальнику лагеря, какими вы меня словами обзывали.

— Не пугайте меня, Краснопевцев, а за написание так называемого марксистского кредо вы будете подвергнуты наказанию. Это я вам обещаю. Умников мы тут не потерпим.

— Не понимаю, о чем вы говорите, гражданин начальник. Думаю, те, кто донес вам об этом, исказили истину. Я пишу не кредо, а стихи. Как это там говорится: «Сам трепещу, а рукой стих за стихом вывожу». Если стихи нельзя писать, так и скажите. Во всем остальном я послушен порядкам лагеря.

— Тогда какого черта тебя к забастовщикам понесло? Вы как марксист должны показывать пример поведения, а не мутить воду, как это делают буржуазные демократы. Давайте условимся раз навсегда, что святым духом ничего не делается. Но когда спрашиваешь, кто это сделал, — виновного нет. Идите, Краснопевцев, и подумайте о том, что я вам сказал, — закончил дискуссию лейтенант и уткнулся носом в блокнот.

 

От вахты к штабу и назад мечутся, как на шабаше, красные околыши. Вы-глядывает в окно осатаневший кум и отдает нарядчикам короткие распоряжения: «Спрячьте пачки чая так, чтобы ни одна собака не нашла». У него с носа капает пот, лицо раскисло. Над головой пролетела огромная стая ворон. Кум погрозил воронам кулаком.

На крыльце перекуривают несколько незнакомых военных в рубашках с погонами. Сверкают ордена и пуговицы. Толстый полковник по имени Павсаний Никитич торопит их начать совещание. С подобострастным видом около Павсания крутится замполит. Военные чины один за другим бросают в урну сигареты и, топая сапогами, как стадо лошадей, спешат в кабинет начальника лагеря, чтобы занять свои места. Многие шутят, строгий и холодный вид только у полковника. Весь день у него было собачье настроение. За эту неделю он совсем вымотался. Приходится каждый день вставать с петухами. Сегодня комиссия вызывает лагерное начальство. Повестка дня: «Зло надо одолевать головой, а не силой».

Хрустя сапогами, в штаб прошел начальник лагеря, за ним замполит. Вслед дробно протарахтел по лестнице сухой и сутулый начальник второго отряда старший лейтенант Прибытков. Последним в кабинет юркнул лейтенант Полумраков. Грохнула тяжелая штабная дверь.

Полковник поднял голову и постучал карандашом по столу, призывая всех к тишине. Затем пристально посмотрел в глаза замполита и кивнул головой. Замполит, стараясь сбить негативное впечатление от лагерной забастовки, сыпал афоризмами: «Затуманенная правда — это больная правда». Компетентно рассуждал о методах лагерного перевоспитания: «Что-нибудь из двух — или характер вырождается в полную антисоветчину, или развивается, и заключенный вступает в секцию внутреннего порядка».

Павсаний Никитич время от времени вскидывает отуманенные глаза и уточняет:

— Так, значит, говорите, прячут грязные мысли под маской доброжелательности?

— Они говорят: не оказать помощь соседу все равно что быть волком или гиеной, — встрял Полумраков и тут же получил достойную отповедь от Павсания Никитича:

— Кто ведет себя, как овца, того скоро сожрут волки. Так что никогда не следует торопиться с выводами, Полумраков. Лучше скажите мне, как поживает слагатель пасквилей Синявский? Это верно, что он общается с Пушкиным?

— Я, Павсаний Никитич, человек широких взглядов и не имею ничего против Пушкина.

— Опять ты свалял дурака, Полумраков. И я люблю стихи Пушкина, но по зоне ползут нелепые слухи, будто Синявский каждый вечер гуляет с Пушкиным под ручку. Как только вы можете равнодушно относиться к безобразиям, которые происходят у вас в отряде?! Этому надо немедленно положить конец.

— Я полностью согласен с вами, товарищ полковник. Этот Синявский всем навязывает свою компанию, в том числе и Пушкину, но такой уж у него общительный характер!

Павсаний Никитич стоял в эту минуту у окна и вглядывался в вечерние сумерки. Кругом шумела зеленая листва. В трепетном воздухе разливался запах чудных садовых цветов. Павсаний Никитич восхитился разбитыми по линейке цветниками, беседками и тенистыми аллеями. Похвала вызвала вспышку жизни у замполита.

— Глядя на эту красоту, товарищ полковник, меня просто оторопь берет, чего только не учудят фашисты. А вы видели портрет Иосифа Виссарионовича у пятого барака?

Разговор сделался шумным. Молодые капитаны смеялись взапуски и в открытую разминали папиросы, только что не курили. Чтобы водворить тишину, полковнику пришлось призвать их к порядку.

Последним вопросом было, что делать с Брежневым. Бюст Брежнева так зарос гигантскими копьями семенного лука, что не видать было лица вождя.

— Да прополоть этот чертов лук, вот и прояснится Брежнев! — крикнул один из молодых капитанов.

Наконец вся повестка дня была исчерпана, и красного от волнения замполита отпустили на волю. В дверь тыркнулся начальник продуктовой части капитан Суходрев, но полковник замахал на него руками и просил дежурного позвать опера.

Вошедший кум радостен снаружи и печален внутри. От внутреннего томления у него заметно дрожат руки и слезятся преданные, как у собаки, глаза. Отвечает на все вопросы быстро, не задумываясь.

Полковник сломал одну бровь и строго посмотрел сначала на опера, потом в свои записи. Ему не нравится торопливая услужливость кума.

— Тут, между прочим, на вас собралось достаточно материала, чтобы завести уголовное дело, — полковник дробно постучал каблуком сапога в паркет, — шалман устроили в своем кабинете, понимаешь! Я не допускаю и мысли, что между вами и заключенными возможна какая-то коммерческая связь, но, как мне доложили, в вашем кабинете происходят сомнительные вещи, — полковник распростер руку на материале. — Вы далеко зашли за грань дозволенной воспитательной работы… Устроили в зоне какой-то чайнатаун!

Кум возвел глаза в потолок.

— Я хочу сразу отмести клеветническое утверждение, будто я продаю чай по три рубля за пачку. Случается, что в зону приходят незаконные посылки с чаем и крепкими спиртными напитками без обратного адреса. Их приходится конфисковывать, составлять акт и уничтожать. В оперативной работе мне помогает лейтенант Кутайсов, но он так мало знает жизнь, что я боюсь его оставлять одного. Раз прихожу к нему в гости, а он со своей бабой пьет «Наполеон». Понятно, товарищ полковник, Кутайсов связан с Лубянкой и думает, что круче него только яйца. Вот так и перебиваемся, а в остальном сатанинский труд — работать опером в политическом лагере.

— Мне бы хотелось, чтобы вы все же выбирали слова и думали, что говорите.

— Слушаюсь, товарищ полковник, но на все не хватает ни времени, ни сил. — В голосе опера появились тоскливые нотки. — Выдохся я на этом деле, а беспорядки в зоне произошли не по моей вине, я докладывал замполиту о возможных акциях. Он куда как прозорлив и на мои предостережения плюнул. Из-за его попустительства предзонник превратился в дискуссионный клуб. Сейчас я встретил там этого мазурика Синявского, и у него в каждой руке по пачке чая. Все кругом паиньки, а виноват один начальник оперчасти! А вы знаете, что майор Иоффе мацу готовит по субботам? Празднолюбив безмерно, отмечает все еврейские праздники и каждую субботу! В то же время относится к сослуживцам сложно, одних приглашает к себе домой, другим руки не подает. У него теплые отношения со всеми евреями в лагере, он даже их подкармливает из своих рук!

Полковник поморщился и не пожелал слушать дальнейшие дрязги.

Покамест, капитан, идите и подумайте на досуге о том, что я вам сказал. Вам дается последний шанс исправиться, не упустите его.

Кум, почувствовав, что выиграл раунд, пригладил на темени вихор, щелкнул каблуками и порхнул в свой кабинет. Комиссия вызвала еще несколько человек и закончила следствие. В связи с тем, что инцидент забастовки отнесли к разряду экстраординарных, было решено:

«Для успокоения зоны отправить 15 человек во владимирскую крытку. Вишневый лак заменить на ацетоновый. Добавить пятерым зачинщикам срока. Отныне вайс исключить и снабжать заключенных только черным хлебом. Объявить взыскание замполиту и начальнику оперативной части. Ужесточить режим в отношении свиданий и ларька».

На следующий день воронок увез на очередную профилактику18 семерых зэков. Тот же воронок увез семь селедок, семь буханок черняшки и задумчивую улыбку марксиста Краснопевцева. Золотой век лагерных свобод закончился. Над зоной повисла черная туча.

 

_________________

Предзонник — часть жилой зоны, находящаяся в непосредственной близости к колючей проволоке заграждения. (Здесь и далее примечания автора.)

2 Чекан — обычно золотая монета (5, 10 рублей), которую заключенные прятали во рту. Выражение пришло из дореволюционных времен, означало верх благополучия.

3 Шурики — блатные, в отличие от воров в законе, малоуважаемые в зоне.

4 Вайс (WeiЯ, нем. — белый), — так в зонах, где было много немцев, называли белый хлеб.

5 БУР — барак усиленного режима.

6 Секция — часть жилого барака.

7 ВСХСОН — Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа, подпольная антикоммунистическая организация, создан И.В. Огурцовым в 1964 году.

8 Нифеля — отходы от вываренного чая.

9 Индюк — индийский чай.

10 Хумара — плохое настроение, душевный стресс.

11 СВП — секция внутреннего порядка, отряд из заключенных в помощь начальнику оперативной части.

12 Благо народа — высший закон (лат.).

13 Штинкотрава.

14 Повадка — привычка.

15 Так называли КГБ.

16 Трешка — больничная зона. Все зоны были пронумерованы. Когда говорили «на трешке, на пятерке», заключенные сразу понимали, о чем речь.

17 Суки — бывшие воры в законе, которые согласились в лагере работать.

18 Профилактика, или прочистка мозгов. Так называлась мера, когда заключенного отправляли во Владимирскую тюрьму, где трижды в день проводились политзанятия.

 

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru