Об авторе | Алексей
Евгеньевич Смирнов окончил Московский химико-технологиче-ский институт им. Д.И.
Менделеева. Автор многих книг и журнальных публикаций, в том числе в «Знамени».
Живет в Москве.
Когда-то…
…Когда-то,
в середине пятидесятых годов прошлого века, возле церкви Ильи Обыденного в
здании, сохранившемся по сей день, располагалась 41-я школа с небольшим садом,
как это полагалось в патриархальной Москве. Маленьких нас водили туда, смотреть
листопад. Мы бегали под деревьями, собирали желтые и красные, с обугленным
краешком, кленовые листья. Увяданье природы не печалило нас, потому что мы его
не замечали. А сад после класса доставлял нам радость. Беготня, воля, факелы
листвы над головой...
…Когда-то
Вера Ивановна Державина — железная старуха прежней закалки, как клещами,
зажимала правилами русской грамматики все классы с пятого по седьмой, а на
уроках литературы обращалась к нам:
— Что
вы знаете, кроме Первого Обыденского переулка? — И сама же отвечала: — Второй Обыденский!
А дома
ее ждала больная внучка, которая числилась в нашем классе, но не была ни на
одном уроке.
...Когда-то
Мишка Беридзе, знаменитый на всю школу баловник и увалень, тяготившийся своей
кличкой Жиртрестпромсосиска и отвечавший любому обидчику, даже самому тощему:
— А ты
— Жиртрестпромсарделька!
Этот
Мишка кричал мне с этажа на этаж, снизу вверх выглядывая в лестничный проем:
—
Алеш! Выходи на третьем уроке. Меня выгонят.
…Когда-то
Федор Иваныч Меркулов, учитель физкультуры, называл нам, в ногу маршировавшим
по залу друг за другом, первую фамилию двухфамильной знаменитости, а мы должны
были хором вспомнить вторую.
—
Римский! — веселился Федор Иваныч.
— Корсаков!
— дружно подхватывал марширующий класс.
—
Мамин!
— Сибиряк!
—
Новиков!
— Прибой!
— Мельников!
— Печерский!
—
Миклухо!
— Маклай!
—
Минин!
— И Пожарский!..
— попадался кто-нибудь на удочку физкультурнику.
…Когда-то
учительница рисования Жанна Иванна, женщина с ангельским терпением, прежде, чем
поставить заслуженный кол, ставила карикатуристу два, потом два с минусом,
потом два с двумя минусами, и только после этого кол. А Нил Палыч Желнов,
физик, поманив ученицу к доске, не спешил спрашивать по учебнику. Сперва
интересовался:
— Ну,
Любочка, как настроеньице?
— Не
скажу…
— Не
болит ли чего?
— Не
скажу…
И уж
тогда, между прочим, переходил к Ньютону или Ому.
Когда
он влеплял «пару», глаза его сияли от удовольствия, лучились добротой. Ставя
тройку, с улыбкой приговаривал:
—
Ничего, золотце, не расстраивайся, тройка — тоже государственная оценка.
На четверке
хмурился, а рисуя пять, ворчал:
—
Учишь вас, учишь, неучей... Все равно ни черта не знаете!
…Однажды
наша классная Наталья Матвеевна Тарусина задумала приобщить нас к высокому
искусству: в доме у одноклассницы мы слушали Первый концерт Чайковского,
записанный на патефонную пластинку. Нас, кое-как промаявшихся до конца, с
последним аккордом как ветром сдуло. Гремя башмаками по старинной барской
лестнице, мы помчались в соседний дом к добродушному озорнику Вовке Бауму. У
него на рентгеновской пленке с изображением грудной клетки, которую он назвал
«женской», и мы охотно поверили, была в свою очередь записана блатная песня про
то, как некий кавалер польстился на прелести ночной красавицы, но она не
оправдала его надежд. Утром красавица предстала кривой старухой. По рентгену
было четко видно, насколько старуха костлява. Бедный Петр Ильич не выдержал
конкуренции. Музыка на костях взяла верх.
…Когда-то
Лариса преподавала нам античность и сама казалась греческой матроной: крупная,
черноволосая, смуглая, со скульптурными формами. На коричневатой картинке в
учебнике истории Древнего мира мы нашли похожую даму. Девочки обряжали ее в
густые чернильные ожерелья, а мальчишки награждали пылкими гусарскими усами!
Утром историчка приходила из дому томная, усталая, через силу поднимаясь по
ступеням как-то боком. Опытный Валерка говорил, что это ее так муж любит.
…Некогда
мальчик по прозвищу Валёка, бледный и печальный, как романтический рыцарь,
страдающий от невзгод послевоенного быта, приносил в школу литровую бутылку со
щами и медленно выпивал ее на большой перемене из горлышка, встряхивая время от
времени, чтобы вареная капуста не забивала узкий исток. А у школы Валёку
поджидали мама и тетя, всегда державшиеся под ручку, как графини Вишенки,
одинаково худенькие, в одинаковых бордовых пальтецах и черных ботиках. Они
боялись, как бы на мальчика не напало хулиганьё. Подойдя к сыну и племяннику,
они, как телохранительницы, с двух сторон брали его под руки — так он и
шествовал между ними, тоскуя, но не смея возразить.
…Некогда
дед моего приятеля — маленький горбун — читал нам на сквере «Над Тиссой» —
детектив, по страничке печатавшийся «Пионерской правдой». На левом мизинце у
горбуна был специально отрощенный ноготь — длинный и желтый, как у китайского
мандарина. Этим ногтем он подчеркивал строку, на которой останавливался, когда
приходила его жена — статная седая дама. Он не доставал ей до плеча и был похож
на Риккэ-хохолка рядом с немолодой, но еще прекрасной принцессой. Они
удалялись, унося с собой «Тиссу», недочитанные тайны которой меркли перед
непостижимостью этой загадочной пары…
«Мы идем по Уругваю!..»
В
нашем классе некоторые ребята занимались музыкой. Волканя классно играл на
пианино, а на пионерских линейках выступал в роли барабанщика, сопровождая
знаменосца Блюму. Колобок учился на баяне. Я — на гитаре. И вот мне захотелось
устроить «джаз». Это, конечно, был «джаз» в кавычках. Всего три «джазмена»:
Колобок — баян, я — гитара, Волканя — ударные. Ни трубы, ни саксофона у нас не
было. Правда, был в запасе пионерский горн, но, во-первых, из него, кроме
силача Филата, никто не мог ничего выдуть, а Филат умел только хрюкать, а
во-вторых, горн служил символом пионерии, но совсем не джазовым инструментом.
Старшая пионервожатая Пеночкина никогда не дала бы его в «джаз» и даже
возмутилась бы самой мысли использовать реликвию как развлечение.
Поэтому
перед новогодним вечером мы репетировали втроем. Собрались у меня дома после
уроков, когда соседей не было. Колобок вынул из черного футляра огромный баян,
я достал из чехла гитару, Волканя примостился у подоконника с барабаном и
металлическими тарелочками. А Юрик, недавно попавший к нам с Камчатки, пришел
просто полюбопытствовать и поболеть. Он ни на чем не играл.
Для
исполнения мы выбрали две песни. Первую — лирическую: «Москов-ские окна». Долго
не могли ее начать, всё перешучивались. Но как только Колобок развернул меха и
мелодия полилась, наполнив комнату до краев, все обомлели от красоты и силы
звучания. Волканя опоздал вступить, а я вообще отложил гитару. Ее бы и слышно
не было.
— Ну,
Колобок, ты даешь! — восхитился Юрик. — Просто гигант! Только играй потише…
Ребят, я тоже хочу участвовать. На чем бы мне таком?..
И я
придумал, чтобы Юрик стучал на ложках. Есть же целый ансамбль ложкарей. А тут,
правда, один Юрик, но зато камчадал! И ноты не нужны. Всякие там сольфеджио.
Бери ложки да стучи в ритм. За отсутствием деревянных я достал из шкафа две
мельхиоровых, и репетиция пошла полным ходом.
Я любуюсь вами по
ночам,
Я желаю, окна, счастья вам.
Он мне дорог с ранних лет,
И его яснее нет,
Московских окон негасимый свет! —
пел я, аккомпанируя себе на гитаре. Волканя «подрабатывал»
ритм, шурша метелочками по тарелочкам. Колобок выводил мелодию, а Юрик стучал
на ложках, краснея от удовольствия. А еще его веселило, как бы Колобок не прищемил
себе нос мехами. Глаза Колобка — два синих блюдца — сияли над самым баяном, а
курносый нос почти касался верха мехов. Но Колобок был начеку и носа не вешал.
После
«Московских окон» принялись за вторую песню. На свой страх и риск, взяли не
эстрадную, а «дворовую»: «Мы идем по Уругваю», исполнявшуюся в ритме
рок-н-ролла — запрещенного американского танца. Юрик пришел в полный восторг от
«рока» и не столько стучал, сколько отплясывал, извиваясь между столом и
шкафом. Он сказал, что это надо обязательно записать на магнитофон на следующей
репетиции.
Но
следующая репетиция не состоялась. Колобок был занят, а без него какая музыка?
Зато неукоснительно состоялся урок географии, на котором завуч Рина Ароновна
вызвала к доске камчадала, и тот поплыл между Северной Америкой и Южной. Рина
Ароновна была учительница строгая и не позволяла ни на что отвлекаться. Она
чувствовала даже молчаливое отвлечение. Стоило мне задуматься, надо ли давать
вступление к «Московским окнам», как Рина Ароновна немедленно вмешалась:
—
Алеша, вернись в класс!
А уж
Юрик на все отвлекался. Он мог стоять у доски на уроке географии и чесать себе
лопатку указкой, размышляя о том, поменять ему мельхиоровые ложки на деревянные
или так оставить.
—
Яснецкий, найди на карте Монтевидео, — требовала географичка, а он и не знал,
что это вообще за чудо-юдо: озеро? вулкан? горная гряда?.. Где его найдешь?
Карта большая — на всю доску…
— «Мы
идем по Уругваю...» — тихо пропел с первой парты Колобок свою музыкальную
подсказку, как бы совершенно бесцельно, для собственного удовольствия.
—
Монтевидео?… Ну, это такое… в общем… с Уругваем связанное…
—
Борисову в журнал точку. Еще одна подсказка — и будет «два». А тебе, Яснецкий,
надо бы поставить двойку сейчас. Новый год не хочу портить.
— А в
четверти? — упавшим голосом спросил камчадал.
— В
четверти «три», но смотри у меня!..
—
Ур-ра!.. — воспарил Юрик, перекрывая звон коридорного звонка.
В
актовом зале горела огромная — до потолка — елка. Ребят набилось — чуть не вся
школа. В первом ряду — директор, Пеночкина, Рина Ароновна, наша классная
Наталья Матвеевна, другие учителя.
Идет
праздничный концерт.
Малыши
танцуют полечку. Старшие читают стихи о Родине, о партии; басню Крылова.
А в
конце ведущая Зинуля из 6-го «Б» неожиданно для всех объявляет:
—
Выступает джаз-оркестр!
Когда
ребята увидели на сцене баян, гитару, тарелочки, они уже заерзали от
предвкушения. До этого в школе, кроме горна и барабана, звучало только
расстроенное пианино, на котором учительница пения «баба Соня» разучивала с
малышней «Смело, товарищи, в ногу…». А тут гитара, тарелочки, «Московские
окна»… Совсем другая музыка.
Все
хлопают. Все возбуждены. И директор Юлия Константиновна улыбается, кивает Рине
Ароновне: мол, вот как, молодцы ребята, ценная инициатива, настоящая
художественная самодеятельность! И всегда строгая Рина Ароновна снисходительно
щурится в ответ.
А
когда «джаз» грянул «Мы идем по Уругваю», все повскакивали с мест, завопили от
радости так, что слова потонули в шуме — и какие слова!..
Мы идем по
Уругваю!..
Ночь хоть выколи глаза.
Слышны крики попугаев,
Обезьяньи голоса!
Тут
Юрик прикрыл рот ладошкой и, вибрируя, пронзительно завизжал, как макака в
джунглях Южной Америки! А Волканя разразился барабанной дробью, подкинул
палочки и, как жонглер, поймал их на лету!
Если вкалывать,
как негры,
От зари и до зари,
Мы Америку догоним
Года за два или три!
Такого
школа не видела и не слышала отродясь.
«По
Уругваю» прошлись трижды — на бис. Но мельхиоровые ложки в руках у Юрика
замерли, а руки опустились, лишь только он встретился глазами с Риной
Ароновной. Та сидела неподвижно. Взгляд ее был шершавым, твердым и серым, как
гранит парапета на набережной Москвы-реки. И вот что прочел Юрик в этом
взгляде: «Твой отец — патриот и труженик — работал на Камчатке. В тяжелых
условиях. Недоедал, недосыпал. А ты, троечник, живешь в центре Москвы на всем
готовом. И чем же занят ты, не отличающий Северной Америки от Южной; гадающий,
что такое Монтевидео и с чем его едят? Ты выстукиваешь какой-то дикий танец на
двух мельхиоровых ложках, которые Смирнов достал тебе из кухонного шкафа,
потому что никаким музыкальным инструментом ты не владеешь! Борисов хоть на
баяне играет и учится не в пример тебе. Волконский у нас вообще талант по всем
предметам (кроме физкультуры). Он и в «джазе» ударник. А ты? На чем играешь
ты — ложкарь-одиночка? Кому нужны твои ложки — этот жалкий довесок к тарелочкам
и барабану? А главное — репертуар!.. Какую музыку вы пропагандируете со
школьной сцены? На чью мельницу льете воду?.. Позор! Я этого так не оставлю.
После каникул соберем классное собрание, пригласим Юлию Константиновну,
пригласим пионерское руководство и прикроем вашу лавочку».
Перед лицом своих товарищей
Вскоре
после зимних каникул Наталья Матвеевна предупредила, что у нас будет собрание с
участием директора, завуча и старшей пионервожатой.
Директор
школы Юлия Константиновна — бывшая фронтовичка, пулеметчица — с виду была
боевой и грозной. Каждое утро в 8.00 она вставала в школьных дверях, лично
приветствуя всех входящих. До 8.15 она приветливо улыбалась, особенно малышам.
После 8.15 просто стояла, как обыкновенная женщина. Но ближе к 8.30 (начало
уроков) лицо ее принимало строгое выражение, а с 8.30 — грозное. Опоздавшие
попадали к ней прямо в руки. Но слишком долго стоять в дверях Юлия
Константиновна не хотела, и в 8.45 покидала свой пост. Вот тогда-то, минуя
директора, в школу и просачивались самые злостные «опоздальщики». Такие как
Юрик. Собрание же было после уроков, и на нем присутствовали все. Позвали даже
Блюменфельда, хоть он и был классом старше. Наверное, как члена совета дружины
и знаменосца, чей слух был взлелеян светлыми похрюкиваниями горна слева и
оттренирован сухой дробью барабана справа.
Вначале
Наталья Матвеевна сказала, что коллектив у нас, в целом, хороший. Есть
инициативные ребята. Но они, к сожалению, иногда страдают провалами вкуса. Так
она выразилась: провалами вкуса. А над ошибками надо работать. И все
поняли, кого она имеет в виду, кого она вроде бы и поругала, но поругала мягко,
по-дружески.
Потом
выступила Пеночкина — очень красивая молодая женщина в пышной белой кофточке с
большим пионерским галстуком на груди. Пеночкина просто кипела негодованием.
Она назвала наше новогоднее выступление самовольным, безответственным,
насаждающим дурной вкус. Она ополчилась не только на наш «джаз», а на джаз вообще
как на вопиющее неприличие.
— Что
вы играете? — горячилась она, почему-то глядя на Блюменфельда, видимо, ища
поддержки у него — знатока и ценителя пионерской музыки. Но Блюма поддержки ей
не оказал. Школьный «джаз» ему понравился. Особенно джунгли Уругвая. А на
вопрос «Что вы играете?» он всегда мог бы ответить: «Я лично ничего не играю. Я
знамя выношу».
— Нет,
пусть каждый выскажет свое отношение к случившемуся, каждый! — настаивала
Пеночкина. — А виновные пусть дадут ответ перед лицом своих товарищей.
И
тогда все потупились, а в классе наступила какая-то вязкая тишина.
Каждый
боялся за себя; за то, что спросят именно его, а что ему ответить? На концерте
он радовался, хлопал, свистел, кричал вместе со всеми «Бис!» — а сейчас должен
осуждать то, что приветствовал?..
— Ну,
что же вы молчите? Где ваше гражданское мужество? — спрашивала Пеночкина,
косясь теперь на Рину Ароновну, хотя говорить призывала вовсе не ее, а ребят.
Рина Ароновна это понимала и одобрительно покачивала головой. Ей нравилось, как
принципиально повернула собрание старшая пионервожатая, отставив в сторону
классную руководительницу — слишком мягкотелую, занимавшуюся явным
попустительством.
Но
Наталья Матвеевна не дала так просто себя отодвинуть. Видимо, ее представление
о гражданском мужестве не совпадало с мнением пионервожатой. Разве гражданское
мужество — это ругать то, что тебе нравится? Это не мужество, а малодушие. Не
мужество, а лицемерие. Но спорить с Пеночкиной в присутствии класса Наталья
Матвеевна не могла. Поэтому спросила:
— Пока
ребята думают, может быть, Юлия Константиновна хочет что-то сказать?
—
Хочу! — ответила директор. Она встала, сделав такой решительный, рубящий жест,
каким революционные ораторы обычно сопровождали конец выступления, и при этом
обратилась ко всем с речью в защиту классического искусства.
— Вы
живете в самом центре Москвы, все к вашим услугам: театры, концерт-ные залы,
музеи, лучшие образцы ваяния, живописи, зодчества, на которых воспитывается
художественный вкус. Люди, чтобы посетить Третьяковскую галерею, из
Владивостока летят, с Камчатки — через всю страну. А вам Каменный мост перейти
лень. Скажите, сколько раз вы были в Третьяковской галерее? Один? Два?.. А
когда последний? В первом классе?.. Я знаю, что у вас есть музыкально одаренные
ребята. Но ведь надо же расширять кругозор. Яснецкий, сколько раз ты был в
Третьяковке?
— Не
помню, — соврал Юрик, хотя на самом деле хорошо помнил, что ни разу.
— Ну
ладно Яснецкий. Он у нас новенький, — уступила Юлия Константиновна. — Ну а вы —
коренные москвичи? Валерий! Ты бывал в Третьяковской галерее?
Валерка,
раскачиваясь, как медвежонок, потянулся с парты вверх, как из берлоги, на ходу
запихивая гимнастерку под ремень, и расплылся в смущенной улыбке:
— Не
доводилось…
— А
тебе, Борисов, «доводилось»? Сколько раз ты посетил лучшую галерею Советского
Союза?
— Раза
два, — уклонился от точного ответа Колобок, боясь обсчитаться.
— Два
раза за всю жизнь?.. Позор! — досталось на орехи Колобку, хотя по сравнению с
Валеркиным «нулем» его «раза два» было бесконечно много.
— Для вас
крупнейшие искусствоведы устраивают бесплатные лектории, хотят приобщить вас к
мировым шедеврам, детально обсуждают каждое полотно, а вы и ухом не ведете!..
Юра, дай слово, что в ближайшие дни со всем «джазом» ты посетишь Третьяковскую
галерею и расскажешь мне о своих впечатлениях.
—
Хорошо, — согласился камчадал.
А
Наталья Матвеевна радовалась тому, что с разговора о гражданском мужестве Юлия
Константиновна перевела речь на художественное воспитание. Получалось, что во
исправление своих ошибок Юрик и все мы обязались посетить музей. Это
стало наказанием, а совсем не то, к чему клонила Пеночкина. Та требовала
осуждения. Поведя собрание, как прокурор, она вызвала в каждом чувство страха.
А выступление директора страх развеяло. Конечно, вкус надо развивать, кругозор
расширять. Кто спорит? Музыка музыкой, но и живопись — дело хорошее.
— Ну,
влипли, — сказал Волканя после собрания.
—
Почему? — не понял Юрик.
— Ты
бывал в Третьяковке? Там же пятьдесят два зала!..
Самосвал
Вечером
мы играли с Колобком в снежки на сквере между нашими домами. Меня отпустили
погулять на часок перед сном. Оттепель пахла весной, сильно подтаяло, снег был
плотным и слипался в руках в тяжелый комок. Темный сквер выходил одной стороной
на тускло освещенный Соймоновский проезд, по которому проезжало в те годы
полтора колеса в час.
Мы
веселились, ничего такого не предчувствуя, когда к нам выбежал Валерка. Недавно
он прославился на всю школу, побив два рекорда подряд. Вначале на? спор за один
присест смял в буфете семь жареных пирожков с повидлом. Рекорд (шесть) держался
уже полгода и принадлежал Блюму. Поедая второй пирожок, Валерка лоснился от
удовольствия, но последний — седьмой — подгоревший с боку, в него никак не лез.
Он буквально запихивал, вталкивал в себя жирный пирожок, обжигавший язык
горячим повидлом. Ребята кричали: «Давай, давай, давай!» А когда проглотил и
стал икать на весь буфет, Блюма — уже не главный по пирожкам — изысканно
любезно предложил, как бы приобняв рукою витрину:
—
Валерик, вам язычок купить?.. А марципанчик?
Обсыпанные
сахарной крошкой слоеные язычки котировались у нас выше пирожков, но ниже
марципановых булочек. Однако этот иронический жест вовсе не означал, что
экс-рекордсмен признал свое поражение. Наоборот. Блюма выразил сомнение в
честности рекорда. По его утверждению, его пирожки были вчерашние, то
есть черствые, а Валеркины сегодняшние, то есть свежие. А шесть черствых
пирожков больше, чем семь свежих. Все согласились, что черствое съесть трудней,
но рекорд не отменили, поскольку в «правилах» не значилось, какие должны быть
пирожки, черствые или свежие.
А на
следующей неделе Валерка уже в ранге рекордсмена пришел в школу со швейцарскими
часами. Ни у кого из нас часов тогда не было. Даже слухи о Петродворцовом или
Московском часовых заводах до нас не доходили. А тут сразу — швейцарская
работа! Мы знали, что Валеркина мать развелась с отцом, вышла замуж за генерала
и уехала в Германию, где тот служил, а Валерка жил с теткой — маминой сестрой.
На день рождения мать прислала сыну в подарок часы. И вот он, лучась всеми
своими веснушками, закатывает рукав школьной гимнастерки и крутит запястьем,
показывая обновку. Часы кажутся нам такими шикарными, с тремя стрелками —
часовой, минутной, секундной, — что никому даже в голову не приходит попросить
дать их померить. Эх, знала бы генеральша, на что употребит сынуля ее
подарок!..
Посрамив
Блюму в поедании пирожков, Валерка покусился на рекорд Филата по задержке
дыхания. Количественного результата я не помню, поэтому ограничусь
качественным.
Маленькие
переменки для такого большого дела не годились. А вдруг Валерка задержит
дыхалку минут на пятнадцать?.. Все ждали большой перемены. Опасались, что Филат
станет мешать, а связываться с ним никому не хотелось. Мог помешать и
кто-нибудь из учителей, но, как говорилось в нашем кругу, риск — благородное
дело.
Прозвенел
звонок на большую перемену.
Мы
сгрудились в Актовом зале возле пианино, на котором лежали растрепанные ноты
«Варшавянки». Это «баба Соня» разучивала ее на предыдущем уроке пения, а
забрать забыла. Половина перемены ушла на подготовку к рекорду. Валерка
расслаблял ремень, снова затягивал, потом вообще снял. Подумал и стянул через
голову гимнастерку, оставшись в «тельняшке». Девчонки ахнули и захихикали в
кулачки. Заводил часы. Все понимали, что сейчас самая важная стрелка —
секундная. Вообще-то речь может пойти и о долях секунды, но их нам не уловить…
Наконец, охотник дождался, пока секундный кончик наехал на число «12» вверху
циферблата и — стартовал.
Все
затихли.
Поначалу
стрелка скакала по рискам куда как шустро. Валерка улыбался одними глазами, не
раскрывая рта. Но чем дальше, тем движение на циферблате становилось как бы все
медленнее, а шея испытателя все краснее и краснее от приливающей крови.
Тут к
нам вразвалочку подошел Филат и, равняясь на себя, мошенника, уличил:
— Он
носом дышит! Заткни нос, моряк с печки бряк!.. — и уже хотел ухватить Валерку
за нос, но тот его опередил и, хоть никаким носом не дышал, но прихватил себя
двумя пальцами, как прищепкой для белья.
Филат
балаганил, мешая устанавливать рекорд, однако на всякий случай прикидывал, что
делать, если Валерка его «перенедышит». А у того кожа на за-гривке стала уже
синеть и отдавать фиолетовым в бритый затылок, наливавшийся, как чернильница.
—
Лопнешь! — предупредил Филат.
Но
Валерка выпученными глазами смотрел на часы, и как только стрелка перепрыгнула
рекордную отметку, выдохнул… Рекорд пал.
— Ни
фига подобного! — заявил Филат. — Давай снова вместе.
Но это
предложение было встречено дружным смехом, заглушенным трелью звонка. Перемена
кончилась.
—
Ребят, я с вами! — крикнул Валерка, промахнувшись снежком по Колобку.
Мы
стали кидаться втроем, а время от времени Валерка пулял через Соймоновский
проезд в дощатый забор автобазы. Тут, как на грех, и выкатился с Волхонки
порожняком кургузый самосвал, заляпанный цементом. Валеркин снежок угодил ему
точно в боковое стекло. Брызнуло ли оно в кабину на шофера или резко помутнело,
покрывшись паутиною трещин, мы не увидели. Но явственно услышали визг тормозов.
Самосвал дернулся и застыл в двух шагах от дома Перцова. Здоровый малый
выскочил из кабины и в хорошем темпе погнал в нашу сторону.
—
Бежим! — крикнул Валерка и первым во всю прыть рванул мимо нас вдоль теннисных
кортов по направлению к баракам.
Мы с
Колобком покатили следом.
И вот
картина: темнота; виновник торжества меткости лупит, как заяц, петляя по снегу;
две ни в чем не повинных жертвы обстоятельств чешут в одной связке с ним, как
прямые подельники, а за ними гонится тень сильно огорченного шофера, мстящего
за пострадавший самосвал.
Валерка
с ходу влетел в проём между железными гаражами. Я потом нарочно проверил. Проём
был узок даже для Колобка, но со страху моряк, откормленный пирожками на
камбузе, пролетел его со свистом, скатился в овражек и забился под крыльцо
ближайшего барака, пока мы упускали время, огибая гаражи. Когда же подоспели,
дырка под крыльцом была заткнута круглой попкой дважды рекордсмена, и места
спасения для опоздавших там уже не было, а искать другое никому не позволил наш
проворный догоняла.
Не у
нас на глазах, а с нами самими свершался самосуд.
Работяга
схватил нас, как котят, за шкирки, стал трясти и требовать, чтобы мы выдали
виновника:
— Где
третий? Я спрашиваю: где третий?!
Казалось,
что он точно знал, кто выбил бубну самосвалу; знал, что это не мы, а «третий».
Наша же вина состояла в том, что мы покрывали виноватого. При всей ярости,
вылившейся на нас, присягаю, что ни слова мата не вырвалось из его груди. Это
был действительно какой-то благородный гнев.
Тем
временем горластая жительница бараков, выбежавшая не то чтобы на шум, а скорей
на подозрительную возню под ее крыльцом, уже увещевала сверху:
— Да
отпусти, отпусти ты их! Связался черт с младенцами! Что вцепился, Ирод чумазый?
Креста на тебе нет! Отпусти, говорю…
Хорошенько
тряхнув нас напоследок, как соль в двух пробирках, шофер разжал мертвую хватку,
и мы выпали в осадок. А он погрозил, пообещал, что положено, и отправился к
брошенному посреди дороги самосвалу.
Тут
Валерка, пятясь и часто дыша, выполз на коленках из своего лаза и как-то
сконфуженно стал рассказывать, как там было плохо: темно, душно, тесно, мыши
шуршали… Как ему пришлось на все это время задержать дыхание, чтобы себя не
выдать…
—
Ребят… ребят… — повторял он жалостливо.
Мы
посмотрели с Колобком друг на друга и подумали одно и то же: нас кинул, а сам
свалил — самосвал. Но промолчали. И он замолчал. Все и так было ясно. Он
нас невольно подставил, мы его не выдали.
По Курсовому
переулку шли, уже слегка опомнившись от пережитого.
Дома я
отсутствовал около часа, и меня никто не хватился.
«Девочка с персиками»
В
Третьяковскую галерею мы отправились в ближайшее воскресенье с утра. Самосвала
не взяли, да он, пристыженный, и не просился. Побывать в Третьяковке ему снова
«не довелось». А мы по дороге купили мороженое и посадили Юрика в сугроб.
Первый
же экспонат — два железных футболиста во дворе — ребятам понравился. Скульптор
изобразил нападающего и защитника в борьбе за мяч. При этом два игрока, как
фокусники, держались на одной ноге, остальные были в воздухе. Спорт плюс
инженерный расчет. Этот фокус вместо искусства произвел на весь «джаз»
впечатление неизгладимое. Но, когда из гардероба нас направили в зал икон, Юрик
сильно поскучнел. Все иконы показались ему одинаково тусклыми, неподвижными и
печальными. Только возле «Троицы» Рублева какая-то сила ненадолго его
задержала. Колобок же смотрел иконы с интересом, а Волканя даже со знанием
дела. Чувствовалось, что он тут не первый раз.
По
залам, представлявшим русское искусство XVIII века, мы проследовали не спеша.
Запомнились портреты царей и цариц, расшитые золотом камзолы вельмож, густо
усыпанные орденами…
Перешли
к XIX веку.
Колобок
сразу разулыбался, как только увидел «Грачи прилетели» Саврасова. Он даже
крикнул, показав рукой:
—
«Грачи прилетели»! — и смутился, покраснев.
Колобок
хорошо помнил эту картину по репродукции в «Родной речи», а здесь встретился с
подлинником.
Никак
не мог оторваться он и от «Утра в сосновом бору» Шишкина. Была б его воля, он
полез бы по сломанному стволу вместе с медвежатами.
«Явление
Христа народу» поразило всех своей громадностью.
«Трех
богатырей» узнали издали. Да и Левитан тоже попадался прежде в репродукциях. А
у нас в семье хранился старый альбом, в котором каждый левитановский пейзаж был
лишь слегка подклеен сверху к рыхлой желтой страничке и закрыт листом
папиросной бумаги, которую я любил даже не приподнимать, а сдувать, как пенку с
молока.
Самым
интересным оказалось встречать уже известные произведения. Одно дело видеть их
на коробках конфет, в альбомах или на фантиках, а другое — в оригиналах, на тех
самых холстах, по которым художник водил кистью…
В
общем XIX век нам понравился. Но впечатления уже не умещались в голове. К XX
веку картины на стенах начали сливаться в одну разноцветную мешанину. Пейзажи
наползали на портреты, заслонялись жанровыми сценками, на них громоздились
сказочные сюжеты, а тут еще пошли дворцы и парки, похожие на театральные
декорации, и сами декорации… Полотна плыли перед глазами, смазываясь, потому
что ум их не воспринимал, а ноги шли все быстрее и быстрее, перегоняя
бесчисленные экскурсии, толпившиеся в каждом зале.
Наконец,
Колобок остановился, протер кулаками глаза и сказал:
—
Ребят, я домой хочу…
— И я,
— признался Юрик.
— Я
вас предупреждал, — напомнил Волканя.
Почему-то
никто из нас не задумался о том, к какой именно мере наказания приговорила
школьных музыкантов Юлия Константиновна. Может быть, к щадящей — пройти пять —
шесть залов — и домой. Нет, осужденные решили, что к высшей — внимательно
осмотреть всю экспозицию.
И тут
мы заметили группу школьников, плотно стоявших возле одной из картин. Юрик
просочился вперед и увидел Зинулю из нашей школы. Он слышал, что она посещает
какой-то «лекторий». Наверно, это он и был. А лекцию читал не иначе как научный
сотрудник — бородатый дедуля, собравший ребят вокруг небольшого портрета. С
портрета смотрела девочка в розовой кофточке. Ничего особенного. Обыкновенная
девчонка за столом. Мельком взглянуть и пойти дальше. Как мы до сих пор и
делали. И вот результат: за полтора часа уже, наверное, залов тридцать
отмахали! А этот «лекторий» стоял как вкопанный возле одной девчонки и слушал
бородача:
—
Смотрите: стол взят с угла, а фигура девочки — в пространстве, которое строится
по диагонали. Мы глядим на нее как бы сбоку и немного сверху. На груди у Веруши
темное пятно бантика, а на нем красное пятно цветка. Это придает портрету
декоративность, но тонкую, не бьющую в глаза… Вы понимаете?.. Не бьющую в
глаза… В этом проявляется вкус художника. Когда Серов создавал свою
«Девочку с персиками», картина представлялась ему окном в мир, полный воздуха и
света, и розовое воспринималось как основа колорита, вызывая отклики зеленого
тона…
Зинуля
стояла с блокнотом и конспектировала все, что говорилось искусствоведом.
—
Привет… — прошептал Юрик, пролезая справа от нее.
—
Привет… — повторил Колобок, протискиваясь слева. — Ты чего тут делаешь?
— А
вы?
— Нас
Юлия Константиновна прислала. В наказание. А тебя кто?
— Я
сама хожу.
Колобок
присвистнул и покосился на блокнот. Там мелким почерком была записана целая
лекция по одной картине.
— Ну,
ты как аспирантка! — сказал Юрик иронически. — Тебе что — время девать некуда?
Сколько ты тут торчишь?
— Не
знаю. Давно.
— А мы
уже залов тридцать проскакали! Есть разница?
— Ну,
и что вы усвоили?
— Что
надо, то и усвоили.
Этот
«лекторий» ужасно нас развеселил. Прийти в музей ради одной-единственной
«Девочки с персиками»?!. Да мы за то же время все иконы пересмотрели, все
царские портреты, все эти… как их?.. пейзажи… Правда, разные художники уже в
голове путаются…
— Я не
все помню, что мы видели. А вы? — спрашивает Колобок.
—
Всего не упомнишь, — успокаивает Волканя. — Главное — уловить колорит. Слышал,
что «борода» говорил? Основа — колорит.
— А
что это? — интересуется Юрик.
—
Цветовая гамма, ты понял, камчадал? Бывает гамма в музыке: до, ре, ми… а бывает
цветовая: красный, оранжевый, желтый… От того, как их смешивать, колорит
зависит.
—
Откуда ты все знаешь?
— А я
тут не первый раз.
— А
какой?
—
Второй, — слукавил Волканя, чтобы не выделяться.
Оставшиеся
залы мы преодолели в темпе спортивной ходьбы, с любопытством притормаживая
только у приборов, измерявших влажность помещения.
А как
здорово было выбежать во двор, поиграть в снежки и напоследок залепить
хорошенько в железного футболиста!
Пришел
понедельник, и Юрик рапортовал Юлии Константиновне, что ее приговор приведен в
исполнение. В галерее были. Видели всё.
— И
каковы же твои впечатления?
—
Впечатлений масса! — ответил камчадал. — Ну, там иконы всякие… портреты…
экскурсий полно…
— Это
общее мнение. А более конкретно.
— А
более конкретно?..
И тут
Юрик вспомнил про «лекторий», который так его рассмешил, про эту девчонку с
персиками, сидевшую за столом в розовой кофточке. И почему-то именно ее темный
бант и красный цветок, которых он поначалу и не заметил, конкретно всплыли в
памяти, оттесняя сказочные мотивы, дворцы и парки, парадные портреты, золотые
камзолы, ордена…
…Когда-то
…Было
время, когда Юрка Пех, сосед, лукавый шестилетка, забирался на полчаса в
общественный клозет и, отвечая на требование генеральши Марь Иванны, женщины
богатырского сложения, немедленно освободить уборную, нараспев гнусавил из-за
двери:
— Моя лилипуточка,
Приди ко мне!
Побудем минуточку
Наедине…
...Под
Новый год наша соседка Люба Конкина, уборщица из академии Фрунзе, прирожденная
Солоха, задумала сдавать на ночь «грузинам» комнату, в которой жила сама.
Вечером туда, утром обратно по темному коридору не без смущенья засновали южные
мужчины с коротко стриженными усиками и огромными черными чемоданами мандарин,
а сквозь щелку в двери, как маяк, светил им глаз темпераментной уборщицы.
Квартира выразила ей свой протест.
…Однажды
Гришка Горняк — крепкий, румяный малый — хлестался в подъезде со своею мамашей
— в проеме между двумя дверьми, тонкими творениями русского модерна. Он —
молча, она — вопя на всю округу. Они били друг друга по щекам, а поскольку
каждый мечтал оставить последнюю пощечину за собой, никак не могли
остановиться. Разнять их звали отца — полковника в отставке, но он предпочитал
гонять шары на бильярде Дома ученых и не вмешиваться в семейные отношения,
прерывая честную ссору лицемерным перемирием.
...Когда-то
на парадной лестнице мне встречался пожилой, благообразный господин с седой
бородкой клинышком, как у премьер-министра Булганина, и непременно в шляпе —
фетровой или соломенной. Зимой он носил меховой «пирожок», похожий на большую
пилотку. Я знал, что это пейзажист Александр Куприн из дореволюционного
общества художников «Бубновый валет». Маме хотелось думать, что он — родной
брат ее любимого писателя. Позже выяснилось, что это маловероятно по двум
причинам. Во-вторых, писатель тоже был Александром. Вряд ли в одной семье двух
сыновей назвали бы одинаково. А во-первых, папу писателя звали Иваном, а папу
художника — Василием. При встрече Александр Васильевич всегда улыбался мне и со
старомодным почтением приподнимал за тулью шляпу или «пирожок». Однажды он
пригласил маму и меня в свою мастерскую, где играл нам на крохотном,
самодельном органчике что-то бесконечно переливавшееся и не имевшее никакого
отношения к происходившему вокруг…
…По
радио и во всех газетах неожиданно разоблачили «клику Тито» —
предателей-ревизионистов. Но еще неожиданней было разоблачение внутренних
врагов — предателей-врачей. Стало ясно, что теперь врачам не поздоровится.
Потом разоблачили предателей-чекистов во главе с английским шпионом Берией.
Потом осудили не то чтобы самого?, но культ его личности. Потом с боем взяли
Будапешт и разоблачили премьер-министра Венгрии изменника Имре Надя…
…А
навстречу мне по лестнице спускался насупленный, погруженный в себя сосед с
четвертого этажа: художник Фальк. Он не только не улыбался, но, кажется, вовсе
меня не замечал, пока его жена говорила по единственному в доме телефону,
стоявшему на юру в вестибюле, и потому не столько говорила, сколько односложно
отвечала: «Да… да… Это ужасно!.. Это ужасно!..»
…Было
время, когда известное мне семейство бобовых пополнилось новым представителем.
Всюду появился китайский арахис, и всех умиляло то, что в серой сухой скорлупке
с перетяжкой посередине умещаются два орешка: не один, а два. К тому же
скорлупа легко шелушилась… Народ обувался в китайские кеды, а произносил —
«кеты». В моду вошел пинг-понг, и я, не умея играть, учил на круглом обеденном
столе новому виду спорта няню Филипповну. Китайский фильм «Отрубим лапы
дьяволу» поражал революционностью призыва и признанием того, что нечистая сила
существует.
…Было
время, когда к праздникам готовились загодя. Я терпеливо выстаивал с
Филипповной бесконечные очереди в бакалею за рассыпчатой белой мукой, за
липкими, кислыми палочками в сероватой обертке, которые няня называла с
подчеркнутым ударением: «Дро?жжы!» — и казалось, что тесто от них должно
дрожать. Вместе стояли мы за сахарным песком или творогом не только потому, что
меня некуда было деть, но и потому, что на одного человека давали кило, а на
двоих — два. Пуще всего очередь начинала бушевать и содрогаться, если
что-нибудь ценное кончалось — сахар, мука или те же дрожжи, — а желающих было
хоть отбавляй.
—
Касса, не пробивайте!
— Пробивайте!
Мне уже взвесили...
—
Дуся, почему два кила в одни руки?
—
Этому не давайте — он не занимал!
— Я
занимал, но отошел.
— Всё!
Последний пакет. Больше нету.
— Ну и
слава тебе, Господи, отмучились...
…Когда-то
по всему нашему дому хозяйки ставили тесто в кастрюлях и ведрах, укутывали его
одеялами, подвигали ближе к теплу под батареи, чтобы быстрей подходило, и оно
начинало свою медленную сдобную работу роста, поднимая крышки, выползая из-под
них вязкими желтыми языками. Его осаживали, но упорная дрожжевая сила снова
толкала его вверх. Потом в жаркой темноте духовок долго зрели пахучие, пышные
пироги с изюмом, орехами, капустой или сочным маком, ванилью, корицей, и весь
дом наполнялся знойным, сладковатым ароматом хорошей пекарни, чем-то
тропическим, экваториальным.
…Та
жизнь ушла. Ушла невозвратно. Но как бы хотелось, чтобы не бесследно, чтобы к
приметам, оставленным по себе другими, добавился и твой опыт. Она достойна
того, чтобы сберечь ее в памяти, в слове, звуке, краске. Хотя бы потому, что
эта жизнь — наша. Единственная. Такая, какая была.