Григорий Померанц,
Зинаида Миркина. Работа любви: Лекции, прочитанные на
рубеже веков. — М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив (Humanitas), 2013.
Книга,
составленная из лекций, читавшихся Григорием Померанцем и Зинаидой Миркиной для
незамкнутого круга слушателей в конце девяностых — начале двухтысячных годов, —
в сущности, диалог. Не только с нами, слушателями и читателями — это-то само
собой, — но и друг с другом.
К предмету своего внимания,
ситуации человека в мире и отношениях его с Тем, Чье имя не стоило бы поминать
всуе, —авторы книги подходят с несколько разных сторон (и это придает их общему
взгляду объемность). Если подбирать культурную нишу для того, что они делают,
точнее всего оба они могут быть названы религиозными мыслителями, в совершенной
неразъемлемости двух составляющих частей этого определения.
В случае Померанца основной
акцент придется на слово «мыслитель». В случае же Миркиной его можно было бы
поставить скорее на слово «религиозный»… впрочем, тут же приходит на ум, что
слово «религия» в случае отношений Зинаиды Миркиной и ее Собеседника чересчур
громоздко — и не совсем о том. Религия в ее устоявшемся понимании как явление
социальное, с большим грузом ритуалов и вообще исторически сложившихся
условностей сюда практически не входит: Миркина со своим Собеседником именно
разговаривает. Просто она делает это так, чтобы и мы слышали. Поскольку это —
при всей интимности и единственности разговора — всех касается.
Померанц — аналитик. Аналитик
бережный и внимательный: философствующий всей своей жизнью. Источником
человекосозидающих, выпрямляющих, ориентирующих на вертикаль смыслов у него
становится совершенно все, включая телесную жизнь («лет с пятнадцати на меня
наваливались острые приступы полового голода»), включая грубые, унизительные
подробности лагерного опыта (вид отхожего места, в котором копошились черви,
навел его на мысль — она же и чувство — о необходимости и возможно-сти
освобождении от гордыни: «С этого мига начался мой плюрализм»). При всем своем
аналити-зме он — что исключительно редко — не из тех, кто разъемлет музыку, как
труп. Он, скорее, всматривается в волокна, из которых сплетен мир, стараясь видеть
каждое — в отдельности, держа притом в уме все ими образуемое целое, — не
нарушая этого целого и даже не слишком проблематизируя — не оспаривая — его. Он
вообще противник того, чтобы подходить «с логическим анализом к тайне Целого»:
эту ошибку, говорит Померанц, постоянно делают современные люди, включая
философов, а вот примитивные народы не делали.
Но можно — и нужно — выговаривать
собственное понимание и чувство этой тайны.
Померанц занят классичнейшей
философской работой, родственной тому, что делал еще Платон: не изобретением
концепций, не конструированием прежде небывалых систем (это — тип
интеллектуальных усилий, характерный скорее для Нового Времени), но прояснением
интуиций, лежащих в основе нашего культурного опыта, выведением их в область зрения,
превращением в предмет связной речи и рефлексии. Он не о новом, не об
открытиях, не о переворотах — он об основах. Причем таких, которые выходят за
рамки культуры европейской и христианской и могут претендовать на звание
общечеловеческих — увиденных, однако, изнутри нашей культуры и
катастрофического опыта ХХ века. Это, пожалуй, — европейский,
(пост)христианский опыт переживания — и мысленной реконструкции —
общечеловеческого.
Померанц говорит о вопросах
коренных — и такого свойства, что они никогда не обретают окончательной
ясности. Такие обычно называют «вечными» (хотя нельзя исключать, что затронутые
Померанцем вопросы действенны только в тех культурах, в которых есть
соответствующие категории. Но неважно — он говорит с европейскими
носителями-проживателями этих антропологических универсалий). В чем смысл
приобретения и потери? Какова природа праздника? Возможна ли чистая совесть? У
Померанца есть ответ — всякий раз единственный и личный. В отношении совести,
например, он — изнутри личного опыта — склоняется к тому, что «моя совесть не
может быть чистой».
Склоняется — и тут же опровергает
себя, потому что всегда помнит, что возможна другая точка зрения, что он эту
точку зрения знает — и более того, не может назвать ее чужой себе. «Но совесть
чиста, когда исчезло мое, исчезло эго, со всеми его проблемами и
грехами. Это состояние утраты «я» и полноты присутствия Бога». Тут и вступает с
ним в диалог Зинаида Миркина, которую он постоянно цитирует:
Чистая совесть — дыханье простора,
Чистое веянье духа, в котором
Бог развернулся сплошною дорогой…
Об основах — общих, надкультурных
(и опять же — изнутри нашей культуры видимых) говорит и Зинаида Миркина — и в
стихах, и в лекциях. (Собственно, лекции Григорий Соломонович читал вначале
один, Зинаида Александровна, сперва только помогавшая ему, вступила в разговор
позже. Но — что ничуть не удивительно — оказалась в русле тех же интонаций.)
То, что делает она, по типовой
культурной шкале с ее привычными делениями ближе, пожалуй, к работе
проповедника. Правда, если только убрать из того комплекса представлений, что
обыкновенно связывается с проповедничеством, настойчивое стремление формировать
аудиторию в нужном направлении — владеть умами. Ни формировать, ни направлять
своих слушателей Миркина не намерена совсем — интонации не те. Не намерена она,
собственно, и учить (как знающий — незнающих), — поэтому и слово «лекции»
кажется не очень применимым ко всему, что она в этой книге произносит. Это —
мышление (скорее, умозрение) вслух. И даже — чувствование вслух, неотделимое от
умозрения. Потому что Миркина — не столько мыслитель в совсем строгом смысле
этого слова, сколько чувствователь, чуятель. Она просто обращает наше внимание
на то, что чувствует и чует.
«Дух… Что это такое? Как ответить
на этот вопрос?»
Она, собственно, — самое себя
спрашивает. И ищет ответы прямо тут, на наших глазах.
«Это то незримое? что никогда не
проявляется в зримом мире, но без чего зримого мира нет.
Без Духа тело мертво. Мир тоже.
Зримый мир… Вот он перед глазами.
Ну, скажем, дерево. Можно увидеть его, пощупать, почувствовать запах листвы. Но
кто видел рост дерева? Тайное внутреннее движение, происходящее в нем? Проходит
год, другой. Дерево становится выше, шире. Но самого становления, роста видеть
нельзя.
Внутри мироздания идет постоянный
процесс. Движение, не видимое нам. Мы видим мир в статике и видим результаты
внутренней невидимой динамики.
Есть то, что мы видим, и есть то,
что постоянно меняет эту видимость — творит новое. Ибо мир не сотворен раз и
навсегда. Мир творится постоянно. И тот, кто почувствовал эту незримую творящую
силу, этот огонь Паскаля, тот знает, что это гораздо реальнее всего зримого,
сотворенного. Это единственная подлинная реальность. Неизменная причина всех
изменений — Дух».
Сказано ли здесь что-то
радикально новое? Что-то такое, чего бы мы так или иначе (пусть, предположим,
не соглашаясь — имея на сей счет иные мнения) не знали? В культурной памяти
практически каждого из нас все это есть. А вот в непосредственном, каждодневном
и культурообразующем чувстве — (уже) нет.
Поражает здесь другое:
пронизанность — как и у Померанца — каждого воспринятого единичного факта («ну,
скажем, дерево») связями с мировым целым, мгновенный переход от осязания
частного — к умозрению целого, к мирозданию.
(Было ли такое чувство-понимание
когда-либо культурообразующим? Когда было? У Франциска Ассизского точно было,
да…)
Сказано, таким образом, очень
забытое — в том смысле, что выпавшее из непосредственного и хоть сколько-нибудь
общекультурного чувства и дающееся лишь немногим. Можно ли (нужно ли?)
расширять круг тех, кому это чувство: переживание основы мира в каждом из
простых чувственных событий («увидеть <…>, пощупать, почувствовать запах
листвы»), видимого — как пути к невидимому, — дается? Большой вопрос. Но что
точно стоит делать тем, кто знает такое чувство изнутри, — это о нем
свидетельствовать. Миркина делает именно это: свидетельствует о своем опыте,
проговаривает его, — еще менее даже, чем Померанц, обращая внимание на его
индивидуальные, биографические истоки и подробности.
В этом еще одно их —
взаимодополняющее — различие. Для Померанца его случаем и историей данная
биография — инструмент мышления. Можно сказать даже так: все, что он пишет, —
своего рода автобиография, почти, задним числом написанный, интимный дневник, —
а публично говорит он о пережитом в той мере, в какой находит это общезначимым.
«Когда началась война в Чечне, я
долго молчал. Мне хотелось понять всех: и чеченцев, и русское население Чечни,
и молчаливое большинство русского народа, скованное страхом за распад державы.
Я стал писать, когда все участники конфликта заговорили во мне на равных
правах, когда сложился внутренний диалог принципов. Я не верил в правду одного
принципа. Я верил в правду диалога, кружения вокруг пустого центра, пустого
места для примирения принципов, потерявших жесткость, ставших текучими.
В поздние советские годы я
балансировал между тремя принципами: гражданским долгом, профессиональным
долгом и долгом семьянина. Я постоянно спотыкался, постоянно чем-то жертвовал,
и совесть моя всегда была нечиста».
Все, все — инструмент мышления —
и именно поэтому должно быть названо по имени: и чувство собственного
несовершенства и вины, и собственная уязвимость.
Для Миркиной ее собственная жизнь
— скорее форма, в которой она чувствует и понимает мир, причем внимание
обращается именно на мир, а не на форму. Стенки формы прозрачны.
Читать эти лекции можно по
меньшей мере двумя способами: можно последовательно, как выстроенный дискурс, а
можно, как поэзию, — с любого места. В любом случае, думаю, не будет ошибки,
потому что в каждом из вошедших сюда текстов можно разглядеть все авторское
понимание мира (и человека в нем) в целом.