Алексей Цветков. salva veritate. — N.Y.: Ailuros Publishing, 2013.
Подобную
обложку к сборнику стихотворений — поискать. Под названием на латыни («сохраняя
истину») приведено начало некоего доказательства на языке теории вероятности.
Неленивый из посвященных начнет проверять его на корректность, а всякий другой
предположит (и не ошибется), что вязь условных вероятностей найдет себе место в
поэтическом языке автора. Не в первый раз Алексей Цветков обращается к науке
ради расширения и укрепления своей образной системы. В новой книге его
привязанность к точности мысли достигает пафоса завета — притом что основной
предмет мышления в образах (это старинное определение поэзии работает в
его случае) все тот же: тайна самосознания. Что есть истинное «я» в субъектно-объектном
мире? Почему вообще мир существует в виде индивидуального сознания, восприятия
бесконечной вселенной через случайную частицу, исчезающую в вечности без памяти
о своем присутствии в мире? (“Why — / I?” — рифмует вечный
вопрос американский поэт Эли Сигел в самом, возможно, коротком в мировой поэзии
стихотворении). Но если и в науке задача постижения сознания сознанием же
нерешаема (пока?), то для такой великой незадачи у поэта найдется своя, к
счастью, решаемая задача — уже решенная в поэзии не раз и не тысячу раз, но так
и не ставшая тривиальной: раскрыть как можно шире и ярче спектр переживаний
конечного «я» в мире, не слишком озабоченном конечностью чего бы то ни было.
На глубинном уровне поэзия (как
искусство вообще) — ритуал почитания конечным человеческим сознанием своего
загадочного первоисточника. Ритуал разрядки экзистенциальной напряженности,
нередко принимающий форму вопрошаний и ламентаций. За десятилетие, прошедшее с
возвращения Цветкова к стихотворчеству (2004) после многолетнего молчания, им
создано семь сборников с общим количеством стихо-творений за тысячу. Сие
количество, помноженное на качество выразительности, даст произведение,
способное вызвать благоговение перед талантом, парадоксальным образом смешанное
со скорбью — как это обычно бывает, когда талант расцветает на переживании
смертной участи человека.
Цветков создал свою систему
долгосрочной работоспособности, голос поэта. Задача, им поставленная
(тщательное, длительное — ритуальное — строительство своей модели мира), благополучно
решается. Вердикт выносит читательский слух, продолжа-ющий воспринимать голос
поэта именно как голос поэта. Пока ни в какой «тупик» поэтики (как спешат
объявить иные критики) он не зашел, ибо голос свой не потерял, и менять ему его
незачем.
От добра добра не ищут, но можно
укрепить позиции добром родственной сущно-сти. Автор «salva veritate» не робеет перед инструментарием
аналитической философии, если обнаружит там категорию, годную к работе
метафорой в его системе смыслостроительства. Вот как использует элементарную и
одновременно сложную (в философии сознания) категорию «qualia» (качества
объекта, реальные и неоспоримые, для субъективного — а другого нет! —
восприятия) стихотворение с одноименным названием: «когда я умер не было меня /
я больше не был предусмотрен в смете / во всей округе не было ни дня / в
котором я существовал на свете //… / давай покуда нас в помине нет / и шансов
дальше ноль начнем стараться / восстановить по калькам белый свет / его чертам
не позволять стираться // … / давай долбить в помине тесной тьмы / туннель
простой реальности на мили / как бы метро хоть мы не бог но мы / по крайней
мере тем сильней что были // и вспоминать заклепывая швы / опалубки всем
жребием напрасным / как искренне мы на зеленый шли / как мы стояли насмерть
перед красным».
Строки, выделенные мной,
проникнуты пафосом salva veritate — сохранять истину на каждом шагу
смыслостроительства. Истину в последней инстанции не знает никто, но ложь во
спасение разум определить способен, если не заключает сделки с совестью, не
пробегает светофор на красный цвет самой малой неправды. Кроме такого цвета,
любой другой, получается, «зеленый» у Цветкова — вот отчего его трагедийный мир
столь многоцветен.
Пока вариации главной темы
Цветкова («я» в первореальности) звучат так, словно эта тема из вечных
прозвучала впервые — как в стихотворении «qualia», как во множестве других
цветковских разборок с мирозданием (ритуале то есть) — пусть их число переходит
за тысячу.
Поэт, сосредоточенный на
первореальности, не может остаться равнодушным к современной космологии с ее,
надо признать, завораживающей моделью мира. Одни пространственно-временные
туннели («черви») могут покорить воображение, ремеслу поэта должна быть близка
парадигма движения вспять во времени. Способность передвигаться по неисчислимым
степеням свободы в пространстве сознания, доступная поэтике Цветкова с давних
лет, отработана им до совершенной пластичности. Роль «ч.т.д.» («что и
требовалось доказать») отдадим стихотворению «гость»:
он навестил в июльскую жару
навеселе с бейсболкой полной вишен
на пальцах вычислил где я живу
и позвонил но я к нему не вышел
меня там больше не было тогда
там поселился перегретый ветер
и пыль а сквозь него текла орда
других людей но в этих он не верил
в его глазах страна была пуста
слепой шаблон сезонов и погоды
и он вернулся в прежние места
где сам опередил меня на годы
он снова встал на отведенный пост
на высвеченном вечностью манеже
и виден мне с бейсболкой полной звезд
которые у нас в стране все реже
Можно прочесть «гостя» в масштабе
одной жизни как ностальгию по молодости, полной веселья и идеалов. «Он» — это
«я» в прошлом, и память поэта обладает силой сохранять прошлое как настоящее.
Классический мотив. А можно в конечном пункте увидеть нечто далекое от
классики. Согласно модели расширяющейся (к тому же с ускорением) Вселенной,
благодаря разбеганию галактик, их привычные для нашего ночного зрения звезды в
свое время покинут небо нашей галактики, Млечного Пути. Тогда «я» видится в
ситуации зримого приближения конца света. (Рябь условных вероятностей на
обложке «salva veritate» может
несколько убавить страх перед жизнью в ее агонизирующей стадии: космология, не
будем забывать, имеет дело с вероятностной, а не детерминированной моделью
мира; вот характерная цветковская шутка, навеянная популярной теперь гипотезой
множественных вселенных: «которой из жизней ты скажешь прости / из мыслимых
если не этой»). Обывательский принцип «после меня хоть потоп» не работает в
мире Цветкова не потому, что в нем нет обывателей (напротив, преимущественно
они — мы — и составляют его население), а оттого, что его субъектно-объектный
мир организован, как ловушка для субъекта «я», аналогичная буддистской сансаре,
но без кармы и нирваны. В «госте» аллюзию к герою пушкинской «Метели»,
лакомившемуся вишнями под дулом пистолета на дуэли, вызывает человек не только
в молодости, жизни «навеселе», но и человек, живущий во все жизненные периоды
под дулом неминуемой смерти. Тем глубже звучит нечасто встречающаяся у поэтов
просвещенная благодарность к постижимым, но все равно не перестающим изумлять
разум, элементарным структурам природы: «спасибо что ширится к устью река /
светил искривляя орбиты» (стихотворение «прогноз погоды»).
Не человеком единым — у Цветкова.
Существование всего живого, да и неживого тоже, элементарнейшего («поверил в
жидкость, сжал в объятьях газ») вплоть до пустого пространства (оно ведь
тоже не Ничто: «и в сиротливом космосе искал / куски пространства для
усыновления»), одно лишь наличие чего-то, что существует вместо того, чтобы
не существовать (быть или не быть? — не тема для Цветкова: его поглощает
вопрос: что значит быть?), вдохновляет его «онтологические
напевы» (так называется предыдущая книга Цветкова), к которым «salva veritate»
добавляет добрую долю «онтологических плясок». Я имею в виду жанр бурлеска.
Модус говорения о самых важных,
высоких вещах на языке самых низких, увиденных без пересчета на культурные и
религиозные ценности, — вообще говоря, вторая профессия Цветкова. Первая —
лирика, вторая — сатира, и одна невозможна для него без другой, как невозможно
сознание вне тела, кое тоже принимает на себя немалый град сарказмов поэта. Большая
их часть достается соответственно скоплению тел — обществу и истории.
Россия, понятно, не щадится —
хотя бы потому, что знание ее вещества из первых рук может быть щедро
вознаграждено стихотворным блеском (не пропустить уморительный бурлеск «время
вперед»). Россия чуть ли не становится метафорой незадачливого миропорядка (а
ведь ей труднее, чем более удачливым странам, оседлать — пусть на время —
миропорядок под бременем незадач ее географии и истории!). Такую метафору может
позволить себе создавший свою правдоподобную версию странной любви к отчизне,
причем не одну, и одна пронзительнее другой. Россия становится метафорой и песни
— достойного отклика на глобальную незадачу. Из стихотворения «певцы» (отсылка
к рассказу Тургенева и к поэту Льву Рубинштейну, иногда публично исполняющему
лучшие песни советских лет в концерте): «не сам ли хоть не паваротти / еще
до нисшествия тьмы / я был этой плотью от плоти / такими как эти людьми //
свидетель их нивам и водам / не нильский же впрямь крокодил / я был этим певчим
народом / в такой уж пардон угодил»... Кому-нибудь нужно, чтобы Цветков
менял голос?
В новой книге саркастический стих
как бы неохотно уступает слово стиху элегиче-скому на том пиру смеха, что
закатил автор. Смех, порой глумливый, даже злой — рядом с нежным: весомая доля
восторга от красоты или причудливости форм жизни тут достается животному миру —
вся эта экзистенциальная лихорадка, разумеется, диагностирует недоумение,
растерянность человека в мире беспощадных контрастов.
А когда в персонажи к Цветкову
попадают его любимые (хотя и не ответившие на последние вопросы) философы или
ученые, в свои права вступает смех добродушный, веселый. Этакий захлеб
остроумия. Лихие частушки («гераклит лежит на пляже / как курортный идиот»)
идут вперемежку с элегантными пародиями, любованием парадоксами современных
научных теорий (кот Шредингера в «досмотре» и прочие принципы
неопределенности). «Физики шутят», поэты догоняют и перегоняют.
О врачующей и обновляющей природе
смеха рассуждали многие философы, от Аристотеля до наших Валерия Подороги с его
аналитической антропологией или Леонида Карасева с его онтологической поэтикой.
Правы все, включая Алексея Цветкова, философа, инструментом мышления которого
стала поэзия. Случается «смех сквозь слезы» — к примеру, в трагикопародии
«дорога в чермашню», переносящей в животный мир незадачу Ивана Карамазова, его
невозможность принять мир Божий: «создатель придумал птенцов и котят / в
тогдашней решимости твердой / теперь эти кошечки птичек едят / кровавой
осклабившись мордой //... // но верю что есть и меж кошками свой / хвостатый
иван карамазов // ... // забывший добычу отвергший улов / коль совести кровь не
под силу / он свой неразменный на сотню щеглов / билет возвращает кассиру».
Мысль, которую надо было разрешить Достоевскому, горела на вечном огне проблемы
теодицеи: оправдать зло в мире, созданном божественной волей. Нам бы ваши
проблемы, говорит двадцать первый век девятнадцатому. Надо оправдать в первую
очередь субъектно-объектную структуру мира, где все живое и неживое находится в
столкновении, борьбе, уничтожении. Зло — сама структура, глубже молекулярного
уровня. Оправдать зло человек может только не облачая его в божественные
одежды, называя зло злом (как зеленое зеленым, красное красным, по завету
вышеупомянутой цветковской «qualia»). Проблему оправдания зла (невозможности
оправдания то есть) Цветков решает страстью нравственной правды, «он свой
неразменный на сотню щеглов / билет возвращает кассиру». Кстати, катарсис
(издевательски осмеянный им в бурлеске «проблема катарсиса») приходит к
читателю необязательно в конце цветковских трагедий (его трагедии не катарсичны
в классическом смысле), а всякий раз, когда строчки особенно удачны: такова уж
природа поэтического, т.е. ритуального, по умолчанию, катарсического слова.
В «онтологических плясках»
цветковская фраза не столь нарочито косноязычна, как в «напевах». В двух—трех
вещах поэт сохраняет свой проглатывающий «воду» речи поток сознания, но в целом
синтаксис с человеческим лицом приближает-таки читателя к не самой простой
семантике. Есть основания предположить, что часть стихов Цветкова будет (если
не уже) разобрана на цитаты (вроде таких: «я в жизни к прискорбию кто-то
другой / себе идентичен не очень», «где даже прогноза неправда, / всей
истины точная часть», «мы сами навсегда себе / и предки и потомки»,
«я видимо вечный который / не помнит что я это он»). Сам автор особенных
надежд на выход к широкому читателю — как в пространстве, так и во времени — не
возлагает (судя по его «стансам с коротким периодом полураспада»), но выход для
себя он находит. Единственно верный:
стихотворение
умрет
оно исчезнет скоро
когда продвинется вперед
безлюдных суток свора
<…>
и
как же выдюжить
ремесленнику песен
коль скоро этот род труда
в потомстве бесполезен
в
нанайской истовой борьбе
когда кругом потемки
мы сами навсегда себе
и предки и потомки
камлать
не открывая глаз
самой работы ради
как будто время все сейчас
не спереди и сзади