Лариса Щиголь. Избранное.
— М.: АдамантЪ; ?komm, 2013.
Дух
поэзии невоспроизводим никакими иными средствами, кроме самой поэзии. Однако
можно указать некоторые формальные признаки настоящего стихотворения, а главное
— оно предоставляет читателю возможность неожиданного эмоционального открытия.
Именно таковы многие стихотворения в новой книге Ларисы Щиголь. Каждое из них
заслуживает небольшого литературоведческого трактата: лексика, синтаксис,
новаторство в рамках традиции, особая интонация, глубокие литературные и
общекультурные ассоциации… Словом, читайте обстоятельную статью Ю. Малецкого о
поэзии Ларисы Щиголь в № 136 «Континента» за 2008 год.
К сожалению, в наш век эсэмэсок и Твиттера, когда краткость —
не просто сестра таланта, но необходимое условие восприятия, трактат как жанр
обречен на вымирание. Читатель, привыкающий к сплошному чириканию («twееt»
означает «щебетанье»), еще найдет в себе силы пристально вглядеться в какой-то
один текст Ларисы Щиголь — но не более того. По счастью, она пишет
немногословно, так, что почти на каждой странице «Избранного» уместилось по
целому стихотворению. И в каждом из них — уникальный опыт и тонкая поэтическая
работа. Например, нижеследующие двадцать четыре строчки под заглавием «Из серии
“Жизнь в искусстве”»:
Рояль
дрожащий — под седло, —
И в путь, зимою.
Кому-то, может, западло,
А я — помою.
Оно и стоит
поскрести
Полы в сортире,
Поскольку “Зимнего пути”
Нет лучше в мире.
Не пострадает
мой престиж —
Не склонен к чувствам,
А ты, дружок, меня простишь,
Пожив искусством.
Добыча плавно
перейдет
В рубли и кроны,
А с нас корона не спадет —
Нема короны.
Да и завидовать
не след
Судьбе монаршей.
Что ж — Шуберт? — помер в тридцать лет.
Но мы — постарше.
Авось свинья не
сгложет нас,
Равно как мойры...
А в среднем там выходит в час
Четыре ойры.
Стихотворение написано в Мюнхене в 2002 году, на шестой год
эмиграции Ларисы Щиголь в любимый город фюрера (так столица Баварии
названа в подзаголовке журнальной публикации ее «Песенки о городе М.». На
первый взгляд, оно про горькую долю российского экспатрианта: мыть сортиры,
испытывая тягу к великому искусству, — но это только наружный слой.
Слова рояль дрожащий — цитата из Пастернака — намеренно
выделены курсивом: так всегда у Щиголь, щепетильно следящей, чтобы, не дай Бог,
не заподозрили в краже пусть даже одного слова. (В другом стихотворении она
жестко постулирует эту позицию: «Чужое слово? Не бери, / На место положи».)
Но здесь образ рояля, только что облизавшего пену с губ, использован по-своему:
на каком еще коне можно отправиться в путь за музыкой, которой нет лучше в
мире? А на то, что путь идет через западло — большинство
постсоветских эмигрантов весьма болезненно переживают утрату былого социального
статуса (как правило, воображаемого), — поэту наплевать: его (ее) никакая
сортирная грязь коснуться не может.
Высокая цель — «Зимний путь» Шуберта — это «унижение» более
чем оправдывает. Ведь поход (тоже, кстати, зимний путь) за добычей затеян
не ради себя — ради другого, который в результате сможет пожить искусством.
Так появляется тема любви, нежной любви самоотверженной женщины (еще не
преданной дружком — об этом не сказано ни слова, но предчувствие
предательства почему-то возникает), подчеркиваемая мелодией стихотворения,
такой же, как у пастернаковского, опять-таки зимнего: «…Метель лепила на
стекле / Кружки и стрелы…».
Но Щиголь тут же одергивает самое себя трезвой иронией.
Любовь любовью, а добыча добычей — реальные рубли и кроны. Впрочем,
погодите — какие рубли и кроны мерещатся лирической героине в городе М.
двадцать первого века? А те самые — заработанные поэтом Пастернаком в Москве
двадцатого и композитором Шубертом в Вене девятнадцатого столетия. Как ни
крути, а искусство — тоже способ добычи, ничуть не худший, чем, пардон,
мытье сортиров — и притом во все времена. И мечтательное жить искусством
не значит ли поэтому — «за счет искусства»?
А если кто-то воображает себя принцессой или королевой —
продолжает язвить собственную душу Щиголь, — то это зря: корона не спадет
по причине ее первоначального отсутствия. Для особо непонятливых повторим с
украинским оттенком: нема короны. Благо киевлянке Ларисе Щиголь
украинский язык если и не родной, то очень близкий.
Так что не будем завидовать ни королям, с которых корона
порой спадает вместе с головой, ни Шуберту, кто помер в тридцать лет:
мы ведь его пережили, и намного. Преимущество, вообще говоря, сомнительное —
однако почти все, собранное в этой книге, написано Ларисой Щиголь в возрасте, когда
давно и сильно за полста, как беспощадно констатирует она в одном из самых
откровенных своих стихотворений. Немногим поэтам, даже очень большим, судьба
даровала такое плодотворное долголетие. При этом из того, что она создала
ранее, до эмиграции, не опубликовано практически ничего — стихи молодости
остались там, в недосягаемом теперь прошлом: книга заканчивается строчками: «Ибо
Север есть Север, а Юг есть Юг, / И с места им... и т. д. Да и нам — ни с места».
Правда, в задуманной зимней экспедиции возраст пока не
помеха: по пословице, Бог не выдаст свинья не съест. Так сказала бы та, которая
без короны, — но хорошо знающая античную мифологию лирическая героиня Щиголь
взывает непосредственно к трем мойрам, языческим богиням судьбы,
олицетворяющим неотвратимый рок. А затем постоянно присутствующий в
стихотворении внутренний диалог возвышенного — рояль, Пастернак, «Зимний путь»,
любовь, мойры — и трезвого иронического взгляда на действительность завершается
практическим подсчетом: «…в час / Четыре ойры». Диалог ведется и на
уровне языка: в ход идут даже уродливые «ойры» (по-немецки «euro» читается как
«уйро»), порождение русско-эмигрантского наречия в Германии.
Рассказывают, что основатель палеонтологии Жорж Кювье мог
полностью восстановить анатомию организма по одной-единственной его детали.
Такой способ — составить представление обо всем творчестве автора по одному
стихотворению — в областях гуманитарных, конечно, менее надежен (да и где взять
эрудитов-филологов уровня натуралиста Кювье?), но все же главные для Ларисы
Щиголь темы и вариации различить удается. Среди них: любовь немолодой,
одинокой и очень умной женщины; погружение в литературу и искусство; абсолютное
чувство русского языка; всепроникающая ирония; трагедия жизни под родным небом,
ставшим чужим, и под чужим небом, так и не ставшим родным; острое ощущение
уходящего времени — и нечто иное.
Иное — сама поэзия, существо которой не получится
препарировать и каталогизировать методами науки об ископаемых. Нет, например,
никакой гарантии, что предложенная выше трактовка стихотворения Ларисы Щиголь
единственно правильна или хотя бы адекватна замыслу поэта. Ее стихи — живые,
изменчивые и очень современные, хотя глубоко укоренены в русской классической
словесности.
Реминисценции русской поэзии пронизывают новую книгу Щиголь
насквозь: не только Пастернак, Мандельштам или Бродский, но и Тютчев, Языков,
Вяземский, Баратынский, не говоря уже о Пушкине и Лермонтове, — постоянные ее
собеседники. Особенно — Блок, ловец слов: «…ну да что же, кто бы душой
кривил: / Слабые тоже, но сильные как ловил!». Опознавательные знаки
поэзии, канонизированные Блоком, присутствуют в том же качестве и у Щиголь, но
ее соловьи звучат совсем по-другому: «…Отчаянье свистит в кустах сирени /
Как минимум не хуже соловья». И символ вознесения плоти посреди зимней
вьюги видится ей иначе: «…И шагает братишка-матрос впереди — / Пулеметные
ленты крестом на груди». А впрямую процитированное «Холодно, товарищи,
холодно» становится не просто декоративным элементом стихотворения,
создающим настроение, но предвестием реальной гибели: «Это старуха-смерть
свои выбирает цели, / Одиннадцать тысяч выбрала, следующая — я». Идет
перекличка поэтов, и порой — на равных.
Однако вознестись так высоко («Я бы жила бы тоже на
потолке…») Ларисе Щиголь не позволяет боязнь пафоса и врожденное свойство
самоиронии. Поэты для нее — прекрасные птицы, поющие потому, что не могут
иначе; но себя она сравнивает не с жар-птицей или хотя бы с
однофамильцем-щеглом, а с другим alter ego: «…Привет, ворона! /
Смотри, мы даже движемся синхронно...». О собственных же произведениях
отзывается и вовсе уничижительно — стишки, — да так, что порой оторопь
берет: «Стишки приходят ночью, как клопы, / И этим тварям незнакома жалость»...
Впрочем, не верьте: Щиголь прекрасно сознает ценность истинной поэзии — и своей
в том числе: «Что задаром дано соловью и розе, / Недоступно и самой
тончайшей прозе, / А стишку — вот ему иногда дано». И поэт готов платить по
запросу за стремление к вечно ускользающему совершенству, потому что «…тем,
кому судьба литература, / Характер — и тем более судьба».
Сказано на уровне афоризма, к которым Лариса Щиголь вообще
склонна: важно призвание, а не талант; не каждая Троя удостоится
пасть в бою; жизнь, пожалуй что, гемма — скорей, чем камея — с этими
формулами можно соглашаться или полемизировать, но в память они ложатся прочно.
И после строчек «…Крылами бьет моя Победа / С отрубленною головой…» уже
нельзя больше воспринимать ликующий полет Ники Самофракийской только как эталон
античной красоты — не думая о смерти и крови, всегда-шних спутниках военного
успеха. А евангельский образ соли земли вытесняется из сознания солью небесной
— единственным наследием ушедших родителей, «...сгодившихся, чтоб стать
небесной солью / На черном круге выжженной земли». Для породнившихся со
стихами «Избранного» — то есть отобранными, лучшими, любимыми, предпочтенными
Ларисой Щиголь — мир изменяется: пусть немного, но необратимо.
И поэтому при мало-мальски благоприятном попустительстве
Атропос, мойры, перерезающей нить жизни и определяющей будущее, поэзия Ларисы
Щиголь имеет шанс оставаться живой еще долго — разумеется, ИМХО, как
написали бы нынче в Твиттере.
Григорий Никифорович
Сент-Луис