Наум
Синдаловский. Фольклор внутренней эмиграции.
1960—1970-е годы (Нева, № 5)
Александр Иванович Герцен именовал это явление «внутренним
отъездом». Оно вовсе не порождение советской эпохи — сошлемся, например, на
никогда не покидавшего Отчизны Лермонтова, тщившегося, выражаясь словами того
же Герцена, «сосредоточиться в себе, оторвать пуповину, связующую нас с
родиной»:
Быть может, за стеной Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
Отсюда уже шаг через столетие с лишним к «глухой провинции у
моря» Иосифа Бродского. Но «внутренняя эмиграция» Бродского началась в Ленин-граде,
в знаменитом доме Мурузи — одном из героев очерка
Наума Синдаловского, известного исследователя
петербургского городского фольклора. В трех трамвайных остановках от Дома Мурузи на Литейном с середины шестидесятых целую четверть века просуществовало легендарное кафе, о котором с полным
правом говорилось: «Вышли мы все из «Сайгона». В «Сайгоне» помимо
«окололитературного трутня» коротали вечера Юрий Шевчук, Борис Гребенщиков,
Виктор Цой, Сергей Довлатов, Константин Кинчев, Михаил Шемякин, Евгений Рейн, Сергей Курехин, всей компанией «Митьки» и другие, многие из
которых были «дворниками и кочегарами с высшим образованием и кандидатскими
степенями».
Важную роль в питерском андеграунде играли литературные
объединения, возникшие еще в пятидесятые годы. Ключевой фигурой в них был поэт
Глеб Сергеевич Семенов. Его студийцев, в числе которых Нина Королева, Лев
Куклин, Владимир Британишский, Александр Городницкий, в литературных кругах Петербурга до сих пор
называют поэтами «первого ГЛЕБ-гвардии
СЕМЕНОВского разлива». А члены литобъединения при
газете «Смена» называли себя «гопниками», поскольку
руководил занятиями поэт Герман Борисович Гоппе.
В противовес официозным творческим союзам возникали
свободные, неподцензурные объединения. Ленинградское
отделение Союза художников (ЛОСХ) в их среде ехидно называли «Управой маляров»,
а о его членах говорили: «Ни один из членов ЛОСХа не
достоин члена Босха».
Наум Синдаловский приводит немало
примеров фольклора внутренней эмиграции, в котором первое место
несомненно принадлежит политическому анекдоту. Например, когда в декабре 1981
года журнал «Аврора» опубликовал сатирический монолог Виктора Голявкина «Юбилейная речь», вызвавший большой скандал (дело
в том, что номер вышел в свет ровнехонько к 75-летию Брежнева, а в юмореске
начальство усмотрело политический подтекст), в народе этот номер получил
название «Второй залп “Авроры”».
Светлана Алексиевич. Время second-hand. Конец красного человека (Дружба народов, №№
8—9)
В отличие от событий-катастроф, которые становились предметом
художественного исследования в ее предыдущих книгах, будь то «У войны не
женское лицо», «Цинковые мальчики» или «Чернобыльская молитва», на этот раз
Светлана Алексиевич в своем фирменном жанре комментированных бесед-записей
обращается вроде бы ко вполне мирному времени, недавнему прошлому: «Пишу,
разыскиваю по крупицам, по крохам историю «домашнего»… «внутреннего
социализма»… Это единственный способ загнать катастрофу в рамки привычного и
попытаться что-то рассказать».
То есть, все-таки катастрофа. И потому так важно ее
осмысление, что «в обществе появился запрос на Советский Союз…
Наступило время second-hand».
Собеседниками Светланы Алексиевич становятся самые разные
люди: выпускники философских факультетов, работавшие дворниками и истопниками,
«кухонные внутренние эмигранты» и их антиподы, говорящие: «Вы жили в “Верх-ней
Вольте с ракетами”, а я жил в великой стране… Я родился в СССР и мне там
нравилось. Я не хочу в Америку, я хочу в СССР».
Бывший секретарь райкома партии, молодая еще женщина,
беспощадно констатирует: «У коммунистов моего поколения было мало общего с
Павкой Корчагиным. С первыми большевиками с портфелями и револьверами. От них
осталась только военная лексика: «солдаты партии», «трудовой фронт», «битва за
урожай». Мы уже не чувствовали себя солдатами партии, мы были служащие партии.
Клерки… Партия не военный штаб, а аппарат. Машина. Бюрократиче-ская машина».
В разговор вступает ее подруга и в известной степени
антагонист: «Ночная наша жизнь… ну совсем она не была похожа на
дневную. Ни капли! Утром мы все шли на работу и становились обыкновенными советскими
людьми. Как и все остальные. Пахали на режим. Либо ты конформист, либо тебе
надо идти в дворники и сторожа, другого способа сохранить себя не было.
Возвращались со службы домой. И опять пили водку на кухнях, слушали
запрещенного Высоцкого. Ловили сквозь треск глушилок
“Голос Америки”».
Наталья Казакевич. Семь лет в
Эрмитаже (Звезда, № 2)
Автор ряда книг и статей по истории западного и русского
искусства вспоминает о своей работе в Научной библиотеке Эрмитажа в 1955—1962
годах. Мы как-то часто забываем, что в середине ХХ века в
учреждениях культуры наряду с «народной интеллигенцией» еще во вполне активном
возрасте трудились люди, не только родившиеся, но и воспитанные, и образование
получившие до 1917 года, те самые «последние осколки старой русской дворянской
культуры, чудом сохранившиеся в советской среде», которые окружали
семнадцатилетнюю Наталью Казакевич на ее первом месте работы и создавали
столь контрастиру-ющую с «внешним миром» атмосферу. «Конечно же, все они были
беспартийными. Их положение было создано не этим сильнейшим при советской
власти двигателем, возносившим на карьерные высоты недостойных». Осенью 1956
года в библиотеку на временную ставку Отдела первобытного искусства приходит
новый сотрудник — освобожденный из ГУЛАГа Лев Гумилев, которому молоденькая
Наташа Казакевич вскоре признается в любви…
Владислав Гербович.
«...У меня много планов на будущее». Из дневников полярника (Урал, январь)
Символами советской эпохи принято считать День Победы и полет
Гагарина. Но было еще одно слово, звучавшее как синоним героизма — «полярник».
Правда, лишь в тридцатые годы… Покорение Антарктики не стало столь
сенсационным, хотя было не менее героическим.
Владислав Гербович был начальником антарктических
экспедиций в шестидесятых годах. В частности, той знаменитой станции «Новолазаревская», где хирург Рогозов сам сделал себе
полостную операцию, понимая, что, пока прилетит самолет из «Мирного», у него
начнется перитонит (кстати, автор воспоминаний был одним из ассистентов в
импровизированной операционной).
Вот уж, казалось бы, в чистом виде советский характер, те
обстоятельства, к которым в полной мере применимы расхожие лозунги… А начальник экспедиции Владислав Гербович
записывает в дневнике, как на собрании он произносит простые, нормальные по
общечеловеческим меркам слова, в то время звучавшие крамолой: «Увидев
проваливающийся под лед в трещину трактор, из которого тракторист уже
выпрыгнул, <Хмара> решил совершить геройский
поступок. Прыгнул в кабину, захлопнул за собой дверцу, включил скорость и
тронулся, но лед не выдержал, и Хмара вместе с
трактором ушел под лед и погиб. Так вот я этот поступок, который все время
представляли как героический, охарактеризовал как отрицательный и рекомендовал
всем не пытаться с риском для жизни спасать технику или имущество. Для многих
это был неожиданный поворот при устоявшихся взглядах…»
Да, хорошо, что на дворе были шестидесятые, а не тридцатые!..
В.М. Селезнев. «Я другой такой
страны не знаю». Фрагменты книги воспоминаний (Новое литературное обозрение, №
119)
Автор вспоминает о филфаке Саратовского университета:
«Студенты первой половины 50-х годов, кстати, вовсе не были вусмерть
перепуганными тихонями, как принято думать». А думать принято потому, что это
были годы сталинского мракобесия — торжество Лысенко и Лепешинской в биологии,
в сфере гуманитарных наук свирепствовала борьба с космополитизмом; и с какой
стати, откуда могло возникнуть вольномыслие, тем более — в провинции? Однако ж
возникло. Свидетельство тому — борьба факультетской газеты «Бокс (боевой орган
комсомольской сатиры)» с университетским официозом «Сталинец»,
писанным насквозь канцеляризмами и лозунгами. Среди преподавателей были не
только трусливые толкователи сталинского труда «Марксизм и вопросы языко-знания»,
но и подлинные филологи. Самая яркая фигура среди них — непокорный пушкинист,
профессор, с 1950 года — старший преподаватель, с 1952-го — вовсе ассистент, а
с 1954-го снова профессор Ю.Г. Оксман, учивший
студентов самостоятельно мыслить — явление тогда непростительное, о чем и
свидетельствуют причуды его преподавательской карьеры. В Саратов он попал после
отбытия двух пятилетних сроков на Колыме. «Юлиан Григорьевич информировал нас о
научных, литературных, общественных событиях в Москве и Ленинграде, читал
интереснейшие письма своего давнего друга Вениамина Каверина. Поэтому у нас не
было ком-плекса провинциальности, замкнутости, изолированности от где-то
бурлящей жизни». Зимой 1952/1953 года затевалось новое «дело» Оксмана, и в марте должна была открыться травля профессора,
к которой уже подготовились заплечных дел мастера. Уже составлен список
студентов, участников его семинаров, тоже подлежащих репрессиям. Но тут
«корифей всех наук» изволил отойти в мир иной.
Еще одна глава воспоминаний — 1971 год, когда в Саратове
готовили процесс над распространителями самиздата.
Помешало самоубийство Нины Кацсазовой после обыска и
изъятия крамольных текстов. Один из героев — известный впоследствии
литературовед Юрий Болдырев.
Дионисио Гарсиа Сапико.
Испанец в России. Из воспоминаний. Под редакцией Натальи Малиновской
(Иностранная литература, № 5)
«Испанские дети» — одна из тех советских реалий, которая
сегодня требует разъяснения. После поражения республиканцев в Гражданской войне
в Испании Советский Союз приютил их осиротевших детей. Все они, в том числе
автор воспоминаний, были распределены по детским домам.
1941 год. Эвакуация из Москвы. И вот трагическое переплетение
судеб даже не людей — народов. Детский дом размещают в опустевшем селе: оттуда
только что депортировали немцев Поволжья, и испанцев встречает славословие
Сталину на немецком языке: «…громадным табором, везя скарб на грузовиках и
телегах, а сами пешком, двинулись к селу Галка, расположенному на высоком
берегу Волги. Это очень большое немецкое село (говорили, что в пятьсот дворов —
что-то многовато). Советских немцев дня за три до нашего появления выселили,
дав три дня на сборы, — так нам объяснили воспитатели. Поместили нас в большом
каменном двухэтажном доме, где раньше находилась школа и нечто вроде клуба (или
дома пионеров) с комнатами для кружковых занятий и актовым залом. На стене
висел плакат: ES LEBE GENOSSE STALIN! (Да здравствует товарищ Сталин!)».
А это полвека спустя: «Вид на жительство в СССР для лиц без
гражданства». Этот документ специально придумали для нас, эмигрировавших детьми
и не имевших никаких испанских документов. …В 1990 году я принял испанское
гражданство, и теперь мой документ называется “Вид на жительство иностранного
гражданина”. Однажды, задержавшись глазами на этих словах, я подумал: “Власти
полагают, что я в России не живу, а только делаю вид на жительство”.
Юрий Изюмов. Параллельная жизнь. Из
книги воспоминаний (Наш современник, № 1)
Автор берется за сложную задачу: наконец-то раскрыть всем
глаза, поднять завесу тайны, покрывавшей внутренние пружины бытования партийной
верхушки. Оказывается, «двойную жизнь» вели не только люди оппозиционных
взглядов, но сильные мира социалистического. Главка так и называется: «По чьим
трупам шли к власти Андропов и Горбачев» (заметим, что никакого вопросительного
знака в конце не стоит). Ссылаясь на одного из помощников Лигачева, Юрий Изюмов
выстраивает стройную зловещую цепь: «В 1976 году “уснул и не проснулся” лично
преданный Брежневу министр обороны Гречко»; «в том же году весьма перспективный
Кулаков… имел неосторожность… заговорить о немощи генсека… Вскоре…
Федор Давыдович ушел в мир иной. …По чазовскому
“медицинскому заключению” — от паралича сердца. На самом деле — от пули. Якобы
сам застрелился»; «В 1980-м в странной автомобильной катастрофе на сельской
дороге погиб член Политбюро, первый секретарь ЦК КП Белоруссии П.М. Машеров, которого считали вероятным преемником Суслова, а
после не менее странного происшествия во время прогулки на байдарке умер А.Н.
Косыгин»; «19 января <1982 года> вроде бы застрелился
первый заместитель Андропова Цвигун… кроме шофера из гаража КГБ, из пистолета
которого был сделан роковой выстрел, никто не видел самого момента
“самоубийства”»; «В июне 1982 года было произведено покушение на В.В. Гришина,
о котором нигде никогда не упоминалось… При разборе ДТП выяснилось, что автобус
этот выехал из гаража КГБ»; «…лечащий врач принес какую-то таблетку… Почти сразу после приема лекарства Суслов сильно
покраснел... Через несколько часов он умер»; «Брежнев уснул и не проснулся.
Фармакология, как видим, на месте не стоит. Накануне смерти… Брежнев даже
съездил в Завидово на охоту. Отстоял на Мавзолее весь
парад и демонстрацию 7 ноября»; «Черненко умертвили лишь со второй попытки»…
Юрий Изюмов завершает главку восклицанием: «Боже, какими мы
были наив-ными и простодушными!»
Геннадий Вдовин. Памяти парадов
(Октябрь, № 5)
Воспоминания о том, как автор мальчишкой был допущен к
празднованию 9 Мая в компании нестарых еще ветеранов, не участвовавших в
параде, но причаст-ных к Победе. У них был свой ритуал и свой праздник, пусть
без фанфар и церемониальных обрядов, зато с орденами на груди, душевными, хоть
и корявыми песнями и остановками у каждого пивного ларька.
«От Кремля раздавалось: “К торжественному маршу-у-у-у-у!
Поротно-о-о-о-о! На одного линейного дистанци-и-и-и-и!..”
Мои герои деловито сворачивали закуску-выпивку, несуетно
рассовывали по карманам тару и объедки, виновато кидали в жирную воду Яузы
окурки.
Разворачивались.
И шли.
Шли неторопливо.
Шли вверх по Верхней Радищевской.
Шли вверх по Нижней Радищевской.
Шли по Таганской площади.
Шли по Большой Коммунистической...
Шли не в ногу, нестройно фальшивя “Прощание славянки” на
разные тексты всяких фронтов и еще кривее нудя “Варяга” на слова флотов всяких.
Шли, лениво отстегивая и отвинчивая неторопливо награды.
Шли, рассовывая их рассеянно в расстегнутые карманы и в
разверстые кисеты.
Шли, перекидывая меня, измаявшегося, с рук на руки, с шеи на
шею, с плеч на плечи, карябая мне голые икры недоотстегнутыми
еще колкими гранями остроугольных орденов.
Шли, бубня, мыча, гундя и бормоча:
“И что нам, мужики, правда, этот парад, а на салют вечерком с бабами сходим — и
еще треснем...”».
Рената Гальцева.
В строю и вне строя (Новый мир, № 7)
Рената Гальцева пишет свои
воспоминания к 40-летию ИНИОНа (Института научной информации по общественным
наукам АН СССР): «Благословенный ИНИОН! “Первый в мире, второй в Союзе” (как
острили в советское время) гуманитарный институт, приют униженных и
оскорбленных, гонимых и неприкаянных (подчас претенциозных) творцов из поколения
дворников и сторожей, но и нашедших малозаметные ниши в истеблишменте юношей
бледных со взором горящим, жадных до
идейно-политических вестей из-за бугра, и просто — для отсидевших сроки».
Весьма странное и двусмысленное академическое учреждение,
некий кентавр: с одной стороны, он призван был составлять и выпускать, как
пишет Гальцева, «для узкого читательского круга, “Для
служебного пользования”, политико-философские заблуждения врагов», с другой —
«на широкие просторы — “краснознаменные сборники”: так именовалась у нас
информация для второго, учебного эшелона читателей».
Для выполнения первой задачи пришлось привлечь высококлассных
специалистов, невзирая на их «моральную устойчивость и политическую
грамотность», как любили писать в служебных характеристиках. В числе штатных
сотрудников и научных референтов — такие имена, как Ирина Роднянская,
Людмила Алексеева, Григорий Померанц, Майя
Улановская, Наталья Горбаневская.
Рената Гальцева была сотрудником
Отдела научного коммунизма, который «одним своим названием, казалось бы, служил
охранной грамотой в глазах начальства. Совсем недавно получил он это гордое
имя, будучи раньше безликим “Реферативным отделом”, куда я пришла с заранее
согласованным с тогдашней дирекцией проектом “Достоевский за рубежом” (в связи с
юбилеем писателя): издавать рефераты (и переводы) знаменитых работ о нем — Р.
Джексона, М. Бубера, А. Камю, Р. Веллека,
Э. Васиолека, Вяч. Иванова и др., — не публиковавшихся на русском языке... было решено
предпослать сомнительной зарубежной когорте бесспорный продукт, который служил
бы паровозом для малоподвижного состава, — иначе говоря, подготовить выпуск
“Достоевский в социалистических странах” с предисловием (“крепким врезом”)
какого-либо политически надежного знатока русского писателя».
Увы, в свет проехал лишь паровоз.
Владимир Новохатко.
Белые вороны Политиздата (Знамя, № 5)
ИНИОН с изощренными хитростями и всяческими фиоритурами
выпускал свои издания тиражом 200 экземпляров под грифом «для служебного
пользования». Но как могло случиться, что в самые вязкие застойные годы, в
цитадели идеологического единомыслия Политиздате, подчиненном непосредственно
ЦК КПСС, то и дело массовыми тиражами выходили в свет замечательные книги
весьма «неблагонадежных» авторов? Приведу только часть списка запретных для других
издательств имен: Василий Аксенов, Булат Окуджава, Анатолий Гладилин, Владимир
Войнович, Владимир Корнилов, Раиса Орлова… Книги серии сметались с прилавков,
хотя тиражи на сегодняшний день кажутся астрономическими — сотни тысяч
экземпляров! Например, роман Юрия Трифонова «Нетерпение» о народовольце
Желябове вышел тиражом около миллиона.
Заведующий редакцией серии «Пламенные революционеры» Владимир
Новохатко объясняет этот кажущийся парадокс:
«Подобная серия не могла выходить ни в одном другом издательстве — ее бы
обязательно прикрыли через год-другой. Как это ни покажется странным, нас
спасала “крыша” — мы работали в издательстве ЦК партии, что ограждало нас от
воплей разных правоверных критиков в прессе, не рисковавших лягнуть ТАКОЕ
издательство».
По счастью, Владимир Григорьевич не ленился вести дневник,
поэтому его воспоминания полны живых подробностей, а главное — передают дух
пропагандистского абсурда и того ювелирного лавирования, которым он и его
коллеги вынужденно овладели в совершенстве.
Инструктор сектора издательств отдела агитации и пропаганды
ЦК КПСС говорил ему: «Больше всего бойся подтекста!». И был, конечно же, прав.
Те самые «неконтролируемые ассоциации» (замечательный термин, рожденный в
недрах цензурного ведомства), разумеется, были вполне намеренными. Книги о
«врагах престола и Отечества» были полны весьма прозрачных аллюзий.
«Стоит сказать, что в той сотне книг, которую мы выпустили,
было много очень официозных — это являлось платой за самую возможность
проталкивать в печать отличные книги. Проталкивание это было чрезвычайно
тяжелым, трудоемким, длительным делом». И от себя добавлю — опасным…
Крамола в недрах агитпроповской
вотчины — едва ли не лучшая иллюстрация той странной, двусмысленной эпохи.
Сергей Рыженков.
Дворовые игры + (Волга, 2012, № 11—12, 2013,№ 1—2)
Публикация имеет длинный подзаголовок «Записки о том, что
было самым важным, и оттого, что безвозвратно ушло, важности не потеряло». Речь
идет о десятках игр, сегодня прочно забытых, а в докомпьютерную
эру заполнявших детский досуг во всех городах СССР. Все время, свободное от
уроков, пионерских сборов и — да простится мне каламбур — сборов макулатуры и
металлолома, короталось во дворах именно за этими играми, которые были
счастливым противовесом идеологической обязаловке, которой
так мучили «юных ленинцев»: «Ножички» и «Города», «Чехарда», «Фантики» и
«Лапта». А мольба застывшего в нелепой позе игрока «Расколдуйте меня!» могла бы
стать метафорой эпохи застоя. Тогда вся страна будто играла в «Колдунчики».