Владимир Березин. Чучельник. Рассказы. Владимир Березин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023
№ 7, 2023

№ 6, 2023

№ 5, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Владимир Березин

Чучельник

Об авторе | Владимир Березин родился в 1966 году

Об авторе | Владимир Березин родился в 1966 году. Окончил физический факультет МГУ и Литературный институт. Автор нескольких книг прозы и биографических исследований. Постоянный автор «Знамени». Последняя публикация в нашем журнале — статья «Соглядатаи, клоуны и сценаристы» (2012, № 12).

 

 

 

ОБЩЕСТВО МЕРТВЫХ ПОЭТОВ

 

Еще ночью лейтенант услышал сквозь обшивку легкий треск и понял, что это отходит от бортов последний лед.

Это означало, что дрейф заканчивается, — но сил для радости уже не хватило.

Лейтенант снова заснул, но ему снился не тот сон, что часто приходил к нему среди льдов. Там ему снилась деревенская церковь, куда его, барчука, привела мать. В церкви было тепло, дрожало пламя свечей, и святые ласково смотрели на него сверху. Он помнил слова одного путешественника, что к холоду нельзя привыкнуть, и поэтому все полтора года путешествия приходил в этот сон, чтобы погреться у церковных свечей.

Но теперь ему снился ледяной мир, который он только что покинул, и бесшумное движение таинственных существ под белой поверхностью океана. Лейтенант всегда пытался заговорить с ними, но ни разу ему не было ответа. Только тени двигались под белой скорлупой.

Сейчас ему казалось, что эти существа прощаются с ним.

К полудню «Великомученик св. Евстафий» стал на ровный киль.

Корабль стал легок, как сухой лист.

За два года странствия многие внутренние переборки были сожжены.

Огню было предано все, что могло гореть и греть экипаж. Но теперь запас истончился и пропал, как и сам лед, окружавший его.

Северный полюс не был достигнут, но они остались живы.

Неудача была расплатой за возвращенное тепло, и мученик-наставник печально смотрел с иконы в разоренной кают-компании.

Теперь вокруг них лежал Атлантический океан, серый и безмятежный. Матросы уже не ходили, а ползали по палубе. Он сами были похожи на тени неизвест-ных арктических богов, загадочных существ, что остались подо льдами высоких широт.

Они подняли паруса и начали самостоятельное движение на юг.

В этот момент лейтенант пожалел, что отпустил штурмана на Большую землю. Полгода назад штурман Блок и еще девять человек ушли по льдам в направлении Земли Франца-Иосифа, чтобы искать помощи.

Но это было объяснение для матросов — на помощь лейтенант не надеялся.

Он надеялся на то, что хотя бы эти десять человек выживут и вернутся в большой мир, где снег и лед исчезают весной.

И в этот мир тепла и травы попадет также сундучок, который взял с собой штурман.

В сундучке были отчеты и рапорты морскому министерству, письма родным и две коробки с фотопластинками.

— Ничего, поэты всегда выживают, — сказал штурман в ответ на немой вопрос лейтенанта.

Штурман действительно пописывал стихи и даже напечатал пару из них в каком-то по виду роскошном журнале. Стихи лейтенанту не понравились, но он не стал расстраивать штурмана. Он взял под козырек, наблюдая, как десять человек растворяются в снежном безмолвии. Собак уже не осталось, и они волочили сани с провизией сами.

Но это было полгода назад, а сейчас, стоя на палубе, лейтенант пожалел, что отпустил штурмана.

Океан лежал перед ним, как лужа ртути.

Еще несколько дней, и они окажутся на торговых путях, где из Старого Света в Новый движутся огромные плавучие города.

В этот момент прямо по курсу на неподвижной глади возник бурун.

Лейтенант сперва решил, что это кит, но бурун тут же вырос в стальной пень над гладкой поверхностью океана. Лейтенант видел такие в кронштадтской гавани — железные рыбы, обученные плавать под водой. «У них есть радио… Или там радиотелеграф, это ведь тоже сгодится», — успел подумать он.

Но в этот момент от железной рыбы отделилась пенная струя.

 

Радиостанция на подводной лодке действительно была — мощный «Телефункен» радиусом действия в сто сорок миль.

Но командир лодки старался им пользоваться пореже, соблюдая скрытность. Это бесило штабных связистов, но внезапно оказалось, что капитан угадал то, что не мог никто предвидеть.

Он будто предчувствовал, что русские поднимут сигнальную книгу с ушедшего на дно крейсера «Магдебург». Теперь и русские, и англичане свободно читали секретные радиограммы, а вот радиограмм с этой лодки не читал никто.

Их не было.

Но у капитана и без целеуказания был особый нюх — его лодка появлялась именно там, где англичане пытались прорвать блокаду.

Будто сказочный волк, он потрошил беззащитных овец, ничуть не боясь их вооруженных пастухов.

Однажды он расстрелял как в тире целый конвой — четыре корабля. А потом снова растворился в холодном тумане Атлантики.

Начальство не любило его за излишнюю самостоятельность. Подчиненные, впрочем, подчинялись: как дети — отцу.

Даже в штабе его звали «Папаша Мартин». У капитана было много имен — Мартин Фридрих Густав Эмиль… Но у всех них было много имен — штурмана звали Райнер-Мария, лейтенанта, ответственного за пуск торпед, — Георг Теодор Франц Артур, а врача — Готтфрид Фриц Иоганн.

Готтфрид был сыном лютеранского пастора, и оттого — к обычному цинизму военного врача примешивался особый фатализм.

Во время подзарядки батарей они наблюдали грозовой фронт.

Райнер в очередной раз рассказал, как в прежней жизни он летал бомбить Лондон.

Райнер прежде летал на «Цеппелинах», но по странному желанию и чьей-то протекции перевелся на флот.

Тогда тоже была гроза, и Райнер вдруг увидел, что вся гондола озаряется тусклым голубым светом.

Раньше он никогда не видел такого: стволы пулеметов горели голубым пламенем, вокруг голов экипажа сияли нимбы, будто на иконах. Огни святого Эльма были повсюду, а «Цеппелин» шел через черное облако, волоча за собой мерцающий хвост.

Когда Райнер решил уточнить координаты, то циркуль ударил его током. Разряды электричества кусали экипаж, как пчелы, защищающие улей.

Но самое страшное было впереди — дирижабль шел прямо на грозовое облако, и вот стена из молний поглотила его.

— Знаете, господин капитан, — задумчиво сказал Райнер, — если бы в ту минуту хоть один мотор отказал бы… Но вам понятно. Корпус стонал, я никогда не думал, что он может издавать такие звуки. Нас спасло чудо — ведь над головой у нас водород, и одна только вспышка…

Слушая его, капитан понял, отчего в голове у штурмана воздушная война мешается с войной на море.

Накануне они сидели за крохотным офицерским столом, и капитан меланхолично спросил:

— Райнер, скажите, милый, зачем вы пошли на флот? Это ведь ошибка романтиков — сидеть в стальном гробу, обоняя немытые тела экипажа. Вы же летали на «Цеппелине» — птица смерти, огонь с небес и все такое.

Штурман пожал плечами. Он и сам думал об этом. Последнее время «Цеппелины», бомбившие Лондон, шли над облаками, чтобы их не замечали англий-ские прожектора.

Только один наблюдатель висел внизу на длинном тросе. Это было очень поэтично — он один, как ангел смерти, летел бы под облаком, откуда сыпались бомбы. Огненные цветы прорастали между домов — как в последние времена.

Но штурман, помолчав, сказал правду:

— Я хотел увидеть чудовищ.

— Чудовищ?

— Да. Среди волн у полярных льдов живут древние боги. И главный из них — гигантский осьминог, которому чужды сострадание и любовь. Я хотел бы заглянуть ему в глаза.

— Боюсь, вам, Райнер, недолго бы пришлось смотреть в глаза такому существу.

— Наш век вообще недолог. Вспомните, как охотно нам дают прибавки к жалованью — они знают, что немногие вернутся. Нас выдают бурун от перископа и пузырьки воздуха от торпед. У нас в любой момент могут встать насосы, и вода останется в балластных цистернах навсегда. По сравнению со смертью в железном гробу визит к божественному осьминогу — чистое счастье.

— Я бы на вашем месте, Райнер, все-таки предпочел бы «Цеппелины», — капитан встал и полез по узкому коридору в рубку.

 

И вот перед ними возникло судно, похожее на «Летучего голландца».

Изрядно потрепанное, оно двигалось прямо на них.

Новый «Летучий голландец» шел под парусом.

Капитан вжал лицо в гуттаперчевую маску перископа — и в этот момент ветер распахнул перед ним бело-синий флаг с косым крестом.

— Это русские, — с удивлением выдохнул он.

На мостике стоял русский офицер в военной фуражке — папаша Мартин четко видел его лицо сквозь цейcсовское стекло. Он вспомнил, что те моряки, что успевали посмотреть в глаза капитану «Летучего голландца», получали шанс на жизнь.

Нужно было выслать досмотровую группу, снять экипаж, прежде чем уничтожить судно — но папашу Мартина караулил британский флот. Большой Флот шептал ему в ухо скороговорку смерти, будто судья зачитывал приговор.

Час или два — и армада придет к нему. Так она пришла за U-29, и британ-ский линкор, не сделав ни единого выстрела, подмял под себя лодку Веддингена, отправив на дно двадцать восемь небритых и ошалевших от недостатка воздуха моряков. Папаша Мартин знал, что Веддинген уже потопил четыре английских крейсера, но счет по головам хорош для штабов.

Для временно живых счет иной.

Папаша Мартин нарушил молчание:

— Готовить торпеды!

Две лампочки моргнули и загорелись ровным зеленым огнем.

— Подготовиться к пуску!

— Носовые аппараты готовы к пуску, господин капитан.

Лейтенант откинул колпачок, закрывающий кнопку выстрела первой торпеды, и положил на нее палец. Время было вязким, как техническое масло, но ждать знамения было нечего. Рука с жертвенным ножом была занесена над агнцем, но Бог не появился. Через минуту лодка выплюнула стальной цилиндр диаметром в полметра. И через тридцать секунд в пятистах метрах перед лодкой встал фонтан воды и обломков.

— Вторая не понадобится, — сказал рядом штурман.

Папаша Мартин заложил циркуляцию: лодка кружила вокруг добычи, будто волк вокруг раненого зверя.

Однако все было понятно и так.

Никто не выплыл — на воде болталось лишь несколько досок.

 

Ночью они всплыли для подзарядки аккумуляторов. В отсеках уже слышался едкий запах хлора, и Готтфрид хлопотал над двумя отравившимися матросами.

Капитан курил, держась за леера рубки.

— Скажите, милый Райнер, насколько поэтичны русские?

— Я был на Волге... Один мой товарищ отвел меня к хорошему поэту — он, кстати, тоже моряк. Штурман, да. Когда погиб «Титаник», то мы прочитали об этом в газетах. Вокруг были русские леса, деревья занесены снегом до макушек. Великая река стала, и по мертвой твердой воде мужи в тулупах ехали на своих косматых лошадках… Черт, я не об этом.

Где-то вдалеке от нас гигантский корабль исчез под водой и люди умирали, покрываясь коркой льда. И тогда этот русский моряк… «Жив океан», — сказал этот русский. В том смысле, что стихия превыше железных городов на воде.

— Он действительно поэт, этот штурман. А поэты всегда выживают.

— Наверняка, — ответил Райнер. — Тем более что он полярный штурман, а они не воюют.

Лодка надышалась сырым воздухом и ушла в глубину.

 

Этой ночью, поворочавшись на своей койке, папаша Мартин снова пришел на свидание к Богу.

Бог был печален.

— Я хочу служить тебе. Мои руки в крови, но по-другому не переустроить мир. Да, враги умирают, но иначе не возродится великая поэзия рыцарства. Филистеры уже победили поэзию, но есть еще шанс вернуться. Да, это страшно, но ведь ты этого хотел. Я все сделал правильно.

Бог молчал, и это было тяжелее всего.

— Это был враг, мы воюем с ними уже полгода.

В последний момент, когда сон уже рвался на части, расползаясь, как ледяное поле, дошедшее до теплого течения, Бог обернулся.

— Нет, нет, — я вовсе не это имел в виду, — сказал он.

Рядом с ним стоял русский в фуражке.

Русский сказал, глядя в сторону: «Среди рогов оленя ему явился образ распятого Спасителя. Спаситель поднял глаза и сказал: «Зачем преследуешь ты Меня, желающего твоего спасения?». Вернувшись с охоты домой, он крестился вместе со своей женой и сыновьями, с коими был разлучен. Скот его пал, а слуги расточились. Он воевал, был увенчан лаврами, а отказавшись поклоняться прежним богам, брошен был зверям, но звери не тронули его.

И тогда бросили их в раскаленного медного быка, но и после смерти тела их остались неповрежденными».

Папаша Мартин представил себе зверей, отчего-то похожих на белых медведей, и быка, что был прямой противоположностью арктическому холоду.

Сначала он думал, что русский говорит о своем небесном патроне, но оказалось, что он говорит о своем корабле.

Жалкий, истрепанный долгим плаванием, корабль исчез в столбе огня и воды, и поэтического в этом было мало.

Русский не был врагом, но он стал жертвой, сгорев внутри медного истукана войны. Мартин еще раз подумал о том, что стал орудием, которое ввергло в огонь любившего льды и снег русского медведя. Но Бог не хотел этого, он хотел чего-то другого. А теперь Бог молчал и не объяснял ничего.

 

— Рыцарская война закончилась, когда изобрели пулемет, — сказал как-то за столом Райнер.

— Нет, рыцарская война закончилась, когда изобрели арбалет. Когда простолюдин с этой штукой из дерева и воловьих жил получил возможность убивать на расстоянии. Мы теряем честь, которая понималась как арете, будто античная добродетель. Раньше мы могли потерять только вместе с жизнью, а в век электричества честь исчезла. Остались еда, кров и достаток.

— Женщины не умирают, спасаясь от изнасилования, а бросаются навстречу блуду, — спорил с ним папаша Мартин.

— Но и война иная, капитан. Воюют насильно призванные, а не рыцари. Некому крикнуть «Монжуа» во время кавалерийской атаки. Обороняющиеся сидят не в крепостях, а в жидкой окопной грязи — храбрости нет, а есть статистическое выживание.

Иприт не выбирает между трусом и смельчаком.

Маркитант важнее солдата.

И вместо мгновений ужаса и бесстрашия перед нами месяцы постоянной опасности.

Смерть возвращает поэзию в жизнь, потому что жизнь убыстряется.

Вера теснится наукой, бессмертие кажется достижимым с помощью растворов и гальванических проводов.

Райнер посмотрел на командира печально:

— Только уже софисты учили арете за мзду — это давно покупная доблесть. Мы хотим переустроить мир и внести в него суровую поэзию веры, но человеческая природа берет свое. Измазавшись в крови, мы пытаемся придумать новое слово для нового мира, а мир все тот же — и за морем в муках рожают детей, и мечтают не о поэзии, а о сытости и здоровье потомков.

Новый мир оказывается не менее кровожадным, чем старый.

 

Ночью капитан снова пришел к Богу. Бог был не один, с ним был старый кантор капеллы святого Фомы в своем ветхом парике.

Они оба смотрели на капитана Мартина.

— Я привык драться, — сказал капитан. — Ты сам хотел обновления мира во имя Твое. В яростном пожаре вернутся времена рыцарства. Начнется новый мир, обновленный, как после Потопа. Вместо воды мир будет очищен огнем.

Бог заговорил, впервые за много дней.

— Я вовсе не этого хотел, — сказал Бог медленно, будто поворачивая верньер перископа.

— А что, что Ты хотел?

Но не было капитану ответа, только плотный и угрюмый воздух подводной лодки укрывал его лицо смрадным покрывалом.

«Мы сами стали Левиафаном. Мы научились разбираться в сортах смерти и выбирать наилучший. Мы теряем что-то важное, исполняя высшую волю, а надежды на успех все нет», — успел он подумать, прежде чем снова забылся кратким волчьим сном.

 

Морской волк еще несколько дней бродил в поисках добычи.

Однако водное пространство оставалось пустым, как чисто вымытый стол.

Наконец, на третий день поиска, папаша Мартин увидел в перископ гигант-ский лайнер. Судя по всему, он шел на юг — в колонии.

Капитан подводной лодки всмотрелся в цепочки иллюминаторов — экипаж был беспечен и ничуть не соблюдал маскировки, и несколько горящих окошек делали цель легкой.

Папаша Мартин всматривался в силуэт корабля, прежде чем включилось его особое зрение.

Там, в веренице круглых окошек, Оскар безошибочно угадал человека, о котором говорил старый кантор.

Пассажир в этот момент проснулся. Он совершал свое путешествие кружным путем, в обход войны.

Его давно ждали на берегу теплой реки, где стоял основанный им госпиталь.

Там он давно начал лечить рахитичных детей и раненных на охоте туземцев.

Одинокого путника считали богом или посланцем бога, что пришел лечить их народ, лишенный письменности.

Теперь он мечтал забыть европейское безумие, и после тяжелого дня, наполненного чужими болезнями, касаться белых и черных клавиш.

Но в этот момент пассажир почувствовал, как в недрах фортепиано, что покоилось в трюме, лопнула струна. Он давно научился чувствовать такие звуки — а этому фортепьяно предстояло совершить долгий путь в сердце Африки.

Пассажир сел на койке, бессмысленно озираясь.

Он и сам не знал, что хотел увидеть во мраке каюты.

Пассажир чувствовал мерную дрожь машины где-то там, внизу, в угольном и масляном нутре корабля.

Но он чувствовал, как смерть ходила совсем рядом, кругами.

Он физически ощущал ее присутствие.

Пассажир вздохнул, и вдруг вместо молитвы в его голове всплыло старое стихотворение.

Смерть была рядом, и тело его покрылось липким последним потом. Он было решил, что это сбоит сердце — все-таки он был врач. Но нет, смерть была вовне — среди холодной воды.

Он читал это стихотворение, что сочинил в свой первый приезд в Африку. Про то, как заходит солнце над озерами и звери прячутся в норы. Про то, как умолкают птицы, потому что природа умирает. Но человеку еще рано умирать и он надеется на новый восход и рассказывает об этом своей женщине.

И как только он дочитал последнюю строчку, его отпустило.

Страх ушел, смерть отступила.

Она растворилась в стылой воде Атлантики.

 

Папаша Мартин курил на палубе после отмененной ночной атаки.

Они были опять одни — поэты, брошенные в море и живущие в чреве железной рыбы-левиафана.

Не было вокруг никого. Только в вышине над ними плыли небесные рыбы, внутри которых ждали своего часа бомбы.

Длинные сигары дирижаблей шли над ними, ощетинившись пулеметами, и несли смертный груз спящим городам.

Райнер манипулировал секстаном, угольки плохого табака из капитанской трубки мешались со звездами.

— Знаете, Райнер, — сказал вдруг капитан. — Когда кончится война, я оставлю флот.

— Понимаю вас, капитан, — безразлично ответил штурман, — после этой войны мы все переменимся. Не убежден, кстати, что я сумею писать стихи после этой войны.

— Кто знает. Каждый может написать хотя бы одно стихотворение, даже я. Даже я, — и в этот момент капитан решил, что Бог по-прежнему может рассчитывать на него.

— Написать может каждый, но останутся ли слушатели?

— Наверняка. Не может же смерть прийти за всеми сразу.

— Она может прийти постепенно, и мир изменится. Он всегда изменяется постепенно, но всегда в рифму.

Про себя Райнер подумал: «Он мог бы стать священником. Да, точно, у него повадки доброго патера. Только это будет странный священник»

Над носом лодки взошла Венера, похожая на гигантскую звезду.

«Об этом тоже можно написать стихотворение. Мы забыты на земле, и только ход небесных тел напоминает нам о… О чем-то он нам напоминает… Впрочем, все стихи напоминают нам о любви, — рассудил штурман. — Но эту тему лучше оставить кому-то другому».

 

 

ЧУЧЕЛЬНИК

 

Все началось с того, что Старуха Извергиль обнаружила в своем супе таракана.

Непонятно, как он мог попасть в ее кастрюльку, закрытую крышкой. Старуха Извергиль обвела ненавидящим взглядом всех, кто был на коммунальной кухне, и в горле ее заклокотало.

К горлу был приделан специальный аппарат — старухе сделали операцию, и сама она говорить не могла. Аппарат засвистел, кашлянул и выплюнул короткие слова:

— Вы все умрете. И ты, ты… Ты первый…

Но тут его хрип стих, и Старуха Извергиль, хлопнув дверью, покинула кухню.

Мальчик и Евгений Абрамович переглянулись.

Их сосед по прозвищу Зенитчик ничего не заметил. Он страдал жесточайшим похмельем и раскачивался на своем стуле, сжав стакан прозрачного лекарства.

— Не обращай внимания, — сказал наконец Евгений Абрамович. — Ты же знаешь, она всегда так.

Женщины в этот час ушли на работу, и дома остались только мужчины. Евгений Абрамович наслаждался прелестями библиотечного дня, Зенитчик не мог выйти из запоя, новый сосед ночью вернулся из командировки, а мальчик уже месяц продлевал себе справку в поликлинике, чтобы не ходить в школу.

Но сладкий день начался с проклятия, и они молча разбрелись по комнатам.

 

В своей комнате Мальчик посмотрел на дождь, который лился за окном, и, вздохнув, лег на диванчик с книжкой.

Но чтение не шло — он вспоминал Старуху Извергиль и ее ненавидящий взгляд.

Он действительно боялся смерти — было непонятно, какая она, как происходит встреча с ней, но мальчик знал наверняка, что это что-то очень стыдное и неприятное. И еще неприятнее ему становилось от того, что, как ему казалось, глупая старуха смотрела тогда прямо на него.

Однажды он видел смерть — самую настоящую, с косой. Тогда он пришел с улицы Марата на Пески и сидел на лавочке у двери чужого дома, ожидая друзей. Настало время белых ночей, и в этот вечерний час город казался желтым и тревожным. Мальчик время от времени оглядывался на низкорослые облупленные дома, но вдруг из арки вышла фигура в черном балахоне.

Он приближалась к нему, и самое страшное, что Мальчик не мог различить ее лицо.

Фигура была все ближе и ближе, и коса дрожала в ее руке — но он прилип к скамейке. Смерть прошла совсем рядом и исчезла. Друзья сказали, хохоча, что он принял за смерть сумасшедшую старуху из соседнего дома, которая действительно всюду ходила с гигантским посохом, но Мальчик не верил им до конца.

Он помнил ужасный холод, которым повеяло на него, а затем отпустило.

Потом, спустя несколько лет, он рассказал эту историю Евгению Абрамовичу, и тот отнесся к ней на удивление серьезно. Он спросил Мальчика, помнит ли он, в какую сторону была направлена коса и какой в точности был черный балахон.

Но прошлое ускользало, и Мальчик помнил только желтый свет и черное пятно с узкой полоской сияющей стали.

Тогда Евгений Абрамович повел его к себе в комнату и разложил на столе несколько книг со старинными гравюрами. Там была смерть с косой, смерть с кинжалом, голый скелет с косой и скелет в царской короне. Мальчик так увлекся разглядыванием этих картин, проложенных тонким и хрупким пергамином, что понемногу забыл о своем страхе.

Он узнал, что все кривое оружие — символ женщины, а прямые мечи и кинжалы — мужской символ, прочитал о Хароне и корабле мертвых.

Евгений Абрамович стоял над ним и рассказывал о том, что смерть вовсе не так страшна и во всех преданиях связана с рождением.

— Вот ты привык к тому, что вода — это жизнь, — говорил он, — а она у многих народов как раз начало смерти, и, когда человека крестили, он выныривал из воды, будто из объятий смерти.

Понемногу разговор перешел на алхимию, и они вместе разглядывали чертежи странных приборов в другой книге.

Сейчас хорошо было бы пойти к Евгению Абрамовичу, но тот уже собрался и вышел из дома.

 

Мальчик отложил книгу и задумался. Надо сходить к Чучельнику. Чучельник был его старым приятелем — и сам казался Мальчику стариком. На самом деле ему было едва за сорок, и он вечно сидел в здании Зоологического музея на соседней улице.

Чучельник не любил, когда его звали таксидермистом — чучельник он был, просто чучельник.

Мальчик оделся, криво обмотал вокруг шеи шарф и шагнул в гулкий подъезд под грохот уже кем-то вызванного лифта.

 

Чучельник курил на лестнице, в закутке, образованном широким подоконником и какими-то коробками.

Курить в комнате-мастерской было нельзя, воздух там был легко горюч и даже взрывоопасен.

— Прокляла, говоришь? — он затянулся и так забросил голову назад, что лицо его пропало — торчала только борода.

— Это не беда. Знаешь анекдот? Сидит мужик дома, а к нему звонят в дверь. Он открывает, а там маленькая смерть, сантиметров десять ростом. Он на нее смотрит, а она ему и говорит: «Не дрейфь, мужик, я за канарейкой». Ха!

А потом он добавил посерьезнее:

— Я ведь сам как Харон для канареек. Они все по моей части. Впрочем, что — сейчас я тебе лося покажу.

Действительно, в мастерской мальчик увидел огромную голову лося. Таких голов он не видал никогда. Широкие разлапистые рога заполняли полкомнаты, они росли из головы животного, как дерево. Пока еще безглазый лось с удивлением смотрел на мальчика, будто спрашивая, как он тут оказался и где остальное его тело.

Все дело было в том, что Чучельник часто брал левую работу — и вот сейчас какие-то охотники привезли ему свой трофей. Начальство знало это, но закрывало глаза — как специалист, Чучельник был гораздо дороже своей небогатой зарплаты.

Мальчик потрогал рога и обратил внимание на длинный спеленутый сверток, лежавший в большой эмалированной ванночке под слоем резко пахнущей жидкости.

Чучельник перехватил его взгляд, и резко произнес:

— А вот туда смотреть не надо.

И, укрыв ванночку пленкой, стал рассказывать о мамонтах. В Зоологиче-ский музей привезли мамонта и уже целый год складывали его скелет, крепя одну кость к другой специальной проволокой. Оказалось, что когда мамонта нашли, то у него еще была шерсть, и доброхоты начесали Чучельнику огромный клубок мамонтовой шерсти. Теперь он хотел связать из нее свитер. Мальчик потрогал шерсть и про себя решил, что она ничуть не лучше той самой проволоки.

Они говорили о том и о сем, потом Мальчик помогал Чучельнику точить на токарном станке какие-то специальные палочки-распорки, и опомнились они только когда начало темнеть.

Скоро должна была вернуться с работы бабушка, и Мальчик ушел домой.

 

Бабушка уже вернулась и разговаривала с Евгением Абрамовичем возле телефона в коридоре.

— Он полковник. Я это точно знаю.

Евгений Абрамович что-то ответил, и бабушка возразила:

— Я это точно знаю, у меня нюх.

Мальчик проскользнул мимо них и забился в свой уголок с книжкой.

Бабушка и сосед вошли в комнату и продолжили свой разговор. Стало ясно, что они обсуждали нового жильца.

— Я некоторые вещи знаю наверняка. И многое помню, как если бы было вчера. Например, я помню похороны Кирова. Вот вас на свете не было, а я помню, как его несли к Московскому вокзалу, и весь город был черный, а когда его проносили по улице, то дома сгибались к нему, будто кланялись.

— Да ладно вам, такая поэзия…

— Какая там поэзия, с этого и начались все наши неприятности, — бабушка тоже курила, и Евгений Абрамович курил вместе с ней.

— Мы надымили, у мальчика будет болеть голова, — сказал он вдруг. — Все, пойдемте на кухню.

Они ушли, а мальчик еще долго обдумывал их слова и представлял, как гнутся дома, идет волнами мостовая и трещат мосты. Так город прощается со своим мертвым правителем.

 

Их сосед не был полковником. Ему не хватало одной звездочки — Семен Николаевич дослужился до подполковника в одной могущественной организации, но давным-давно с ним случилось что-то, что сломало его карьеру и остановило ровный уверенный взлет. Сейчас ему оставалось два месяца до пенсии.

Он лежал в своей комнате и тоже думал о смерти. Его многие хотели убить, а многих убил он сам. Он был на войнах знаменитых и незнаменитых, но сейчас прошлые заслуги ничего не стоили. Теперь он разъехался с детьми и оказался в этой коммунальной квартире, в которой ему предстояло умереть.

Но перед тем как стать настоящим пенсионером и начать процесс движения к смерти, он хотел утереть нос своим соратникам.

Сейчас он вернулся с юга и привез оттуда тонкий портфель с документами. В них не было на первый взгляд ничего необычного, но в его голове эти бумаги давно превратились в ниточки. Ниточки эти уже утолщались в его воображении, сплетались в сеть, и в этой сети, сами не зная того, барахтались непростые люди из разных городов.

Смерти он не боялся, он боялся медленного умирания, стариковской беспомощности и запаха, который наполняет комнаты одиноких людей.

Семен Николаевич поглядел в грязное окно и подумал, что неплохо бы начать приборку с него.

Завтра, завтра — и покрывало сна, маленькой смерти, опустилось на него в раннее, детское еще время.

 

А вот Евгений Абрамович не спал. В его дверь постучали, и сразу же, скрипнув, она отворилась.

— А, здравствуй, мальчик… — Раковский поднял левую руку, забыв, что держит в ней сгоревший чайник. Получилось так, что Раковский гордо показывает маленькому соседу — посмотри, дескать, что я наделал. Он смутился и снова сказал:

— А, здравствуй, — произнес Евгений Абрамович. — Что нового?

— Я написал стихи, новые.

— Ну-ну. А про что?

— Про дачу. Вы посмотрите?

— Конечно.

В этот момент пришла Старуха Извергиль и дребезжащим жестяным голосом позвала Евгения Абрамовича к телефону.

Мальчик подошел к столу и увидел три стопки бумаги — две ровные, а одну растрепанную, из которой листы торчали во все стороны. На верхнем под вписанным от руки номером были написаны две буквы — «А.Л.». Под буквами было написано еще что-то от руки, но потом густо зачеркнуто.

Мальчик подумал, что Евгению Абрамовичу может не понравиться, что он читает его рукописи без спроса, и сел в кресло. Кресло окуталось облачком пыли, и Мальчик чихнул.

Евгений Абрамович появился снова, пытаясь отвязаться от Старухи Извергиль. Старуха опять хотела судиться с кем-то, а для этого ей было нужно, чтобы Евгений Абрамович написал ей какое-то прошение. Наконец, Старуха Извергиль была выпихнута из комнаты.

— Давай твои стихи…

Евгений Абрамович зашевелил губами.

— Это — лучше. Это даже хорошо, и то, что это хорошо, даже настораживает. Будь аккуратнее со стихами, — сказал он. — А то получится из тебя Павло Тычина: «Трактор в поле дыр-дыр-дыр, кто за что, а я за мир».

— А он жив?

— Кто?

— Павло Тычина.

— Не знаю, это не важно. У вас в школе уже был Блок?

— Угу. Перед каникулами.

— Ну что тебе понравилось у Блока?

— «Девушка пела в церковном хоре», — сказал Мальчик. — Правда, его не было в программе.

— Я тебе дам почитать одно — и Евгений Абрамович стал рыться в бумагах. Мальчик прочитал в углу листа эпиграф из какого-то Чезаре Повезе: «Смерть придет, у нее — будут твои глаза».

— Да, — невпопад подумал про себя Евгений Абрамович, — в церковном хоре… Вот можно написать целый роман о женщине, которая пела в церковном хоре, и вот человек приходил к ней, высматривая ее среди певчих, а зарплата ее была маленькая, и выдавал эту зарплату церковный староста, а церковный староста был нетрезв, и все этот человек, стоящий в церкви, знал, знал и о трех детях, и о том, что в 14.00 на станции метро у эскалатора, и помочь было нечем — ни тем, ни другим, ни детям, ни ей, и вот хор длился, сочетался в этом человеке с его невеселыми мыслями, а волосы этой женщины были разного цвета, и это возвращало его к совсем другой женщине в его воспоминаниях... Что?

— Евгений Абрамович, — повторил Мальчик свой вопрос: — А безответная любовь — это очень плохо?

— Да как тебе сказать. А что ты называешь безответной любовью? Она всегда чуть-чуть безответная, потому что ничего нельзя до конца объяснить. Никому. Если ты любишь, тебе уже хорошо, потому что самое главное — твои чувства, а не что-то другое. Единственное страшно — смерть любимой. Когда она просто уходит, это не так страшно, потому что ты всегда будешь надеяться на возвращение.

Гораздо хуже, чем просто расставанье, когда за уходом следует смерть — где-то вдалеке, задним числом, смерть, обрекающая на верность.

Тебе остается не касание к телу, а жизнь в воспоминаниях. Об этом прекрасно сказано в «Жизни Арсеньева»...

Знаешь, мой отец был тяжело ранен на войне, и один осколок так и остался у него в груди. Этот осколок опасно трогать, потому что он может, чуть двинувшись, попасть по артерии в сердце. И потеря любимой — как осколок в груди. Сначала он болел — вот интересно — болел, а неживой, а потом зарос.

Он врос в тело, и отец перестал его чувствовать. Но время от времени, когда что-то происходило, рана начинала ныть. Тогда отец ворочался, прижимая ладонь к груди, а мать сразу бежала вызывать «скорую»...

…Да, а имущества у нее было — вертящийся стул и антикварное немецкое фортепиано, да и те остались на ее прежней квартире.

— Что? — спросил Мальчик. В горле у него пересохло, и он не узнал своего голоса.

— Ничего-ничего, — ответил Евгений Абрамович. — Это я так, задумался.

— Ну, я пойду, — сказал Мальчик и, не дождавшись ответа, выскользнул за дверь. Евгений Абрамович прошелся по комнате и снова посмотрел в окно. Вместо домов, составлявших двор, перед ним было знакомое, родное лицо, которое он запретил себе вспоминать.

— Да, — снова сказал он себе, вспоминая, — имущества у нее было — вертящийся стул и антикварное немецкое фортепиано, да и те остались на ее прежней квартире. Пожалуй, единственный плюс тут в том, что смерти я не боюсь.

Но Мальчика уже не было в комнате.

 

На следующий день Мальчик снова не пошел в поликлинику, но школа напомнила ему о себе странным образом.

В дверь позвонили (он сразу вспомнил анекдот о канарейке), но на пороге оказалась молодая женщина в черном. Она улыбнулась и назвала его имя. Оказалось, что она новая учительница в школе и ее послали проведать ученика, болеющего уже почти месяц.

Они стояли между двойными дверями, почти прижавшись друг к другу, и Мальчик почувствовал, как все плывет у него перед глазами — он и раньше представлял себе девочек, приходящих в его дом. Это были разные одноклассницы, одна недотрога, а другая — разбитная циничная девчонка, но тут все было иначе.

Чувствуя запах духов и чужого теплого тела, он повел женщину в свою комнату, с ужасом оглядываясь и видя вокруг беспорядок.

Учительница перебирала книги на его тумбочке и хвалила за то, что мальчик много читает.

Рассудительность оставила его, когда они сели рядом на диванчик, и женщина начала диктовать ему номера пропущенных им глав учебника. Внезапно в дверь не позвонили даже, а забили кулаками.

На пороге стоял всклокоченный Чучельник.

— Она у тебя? — выдохнул он, делая странные знаки.

Мальчик с ненавистью посмотрел на него.

— У меня учительница… — начал он.

— Идем на кухню, скажешь ей, что сделал чай.

И Чучельник, сжав его локоть, поволок Мальчика по коридору.

— Я всю дорогу бежал, боялся, что опоздаю. Это вам не канарейки. Это…

Он говорил что-то бессвязно и долго, но Мальчик вырвался и побежал к себе. В комнате никого не было, только медленно выправлялась вмятина на диване.

Он оглянулся в растерянности.

Чучельник, меж тем, ввалился в комнату, радостно улыбаясь. Мальчику захотелось ударить его.

Но Чучельнику было не до этого.

— Это ведь смерть твоя приходила, а ты и не понял, дурачок.

— Какая смерть? Что?

— Твоя, твоя смерть. Смерть ведь к каждому приходит своя. Тебе еще повезло, у тебя вон какая. А ко мне приходила приемщица стеклотары с островов. Был там один пункт посуды, приемщица там была в центнер весом, ну и… Черт, не о том, я, главное, успел.

Я ведь ее на улице увидел, как она идет — и сразу понял, что к тебе. Балахон такой черный… И холод, такой холод, будто меня окунули в формалин…

Мальчик слушал его молча и понимал, что почти верит в эту историю.

 

Наступил третий день — все такой же будний и пустой.

На этот день Старуха Извергиль заказала женщину из одной фирмы помыть окно. Эта женщина мыла ее окно уже лет двадцать.

Два раза в год она приходила в ее комнату и под придирчивым взглядом старухи молча мыла стекла по старинке — досуха протирая их старыми газетами.

Но сейчас оказалось, что женщина полгода как умерла, и неизвестно, какова будет новая. С работниками был дефицит, и теперь окно ей помоют в непогожий день, что удивительно неправильно. Стоп-стоп, подумала она, а назначила ли я день? Она так была удивлена новостью, которую рассказал ей равнодушный работник, что не помнила, на какой день назначила работу. Она злилась, аппарат, синтезирующий голос, хрипел, и на том конце провода все переспрашивали по десять раз. Днем раньше, днем позже — не в этом дело. Дело в том, что привычный порядок рушился, и это больше всего раздражало старуху.

Гулко тикали напольные часы, Мальчик возился в своей комнате, новый сосед, насвистывая, прошел по коридору в туалет.

В середине дня он вернулся откуда-то довольный, звенел графинчиком у себя, а потом решил прибираться. Несколько раз он сходил к мусорным бакам, вынося какие-то пакеты, а потом начал вынимать из оконной рамы вбитые туда еще в блокаду гвозди.

Старуха вбирала в себя эти звуки, нервно ожидая прихода уборщицы.

И тут случилось страшное, то, что не случалось с ней давным-давно. Старуха Извергиль заснула посреди дня. Нервное напряжение пересилило что-то в ее организме, и она, открыв рот, захрапела, сидя на стуле.

Мальчик поставил себе чайник и с завистью прислушался к посвистыванию нового соседа.

Внезапно ему стало так тревожно, так тягостно, что поход в поликлинику показался ему избавлением. Он собрался и, взяв книжку потолще, убежал за-крывать свою справку.

Подполковник открыл окно и закурил в тусклый дневной свет.

 

В коридоре затенькал звонок. Никто не шел открывать, и подполковник слез с табуретки и впустил в квартиру девушку в серой куртке.

Сердце его кольнуло. Девушка была похожа на его давнюю любовь, он чуть было не обратился к ней по имени — и в последний момент удержался — разница была в сорок лет. Той женщины, должно быть, и нет сейчас на свете — только откуда взялось это движение, поправляющее челку, упавшую на лоб?

Перед ним помахали бланком квитанции — и он махнул рукой в сторону комнаты Старухи Извергиль, не переставая думать о той девушке, которая сорок лет назад билась и кричала под ним на узкой койке общежития.

Подполковник знал, что к старухе придут, вернулся к себе и плеснул воды на грязное шершавое стекло. Вдруг скрипнула дверь, и он увидел уборщицу, что тихо подошла к нему.

Быстрым движением она вцепилась ему в ногу, а потом толкнула вперед. Стукнула об пол табуретка. Подполковник еще успел схватиться за шпингалет, но пальцы тут же выпустили его круглый шарик.

И он ощутил себя в воздухе.

«Как же так, — успел он подумать в недоумении. — Как же так, все ведь не так, как надо».

 

Мальчик шел по пустой улице и думал о своей новой учительнице. Он вспоминал ее голос и запах. Теперь есть хороший стимул идти в школу. Но вдруг ее там нет? Зачем она пропала так странно?

А вдруг это практикантка из пединститута, и практика скоро кончится? А вдруг Чучельник прав?

А вдруг все не так?

Город был сух и промыт прошедшим дождем. Чистые окна домов сверкали на солнце.

 

 

АРХИВАРИУС

 

У моего печального друга математика Ивана случилась странная история — пропала у него девушка.

Сгинула, как слизала бы корова языком — да кто найдет посреди Третьего Рима корову. Полицейские искать бы ее не стали — ибо был он не родственник, а неизвестное романтическое образование. К тому же он обнаружил, что вовсе не знает, где она живет — а дни шли за днями. Я думал, что мой ученый статистик остынет, но тоска его росла, как бурьян на заброшенном дачном участке. И мы пошли к Архивариусу.

Архивариус очень любил, когда его так звали. А остальных архивариусов отменили, и было теперь имя — архивисты.

В октябре я обязательно поздравлял его с профессиональным праздником, а тут представился странный, внеочередной повод.

Позвонить ему было нельзя — и в этом было некоторое родство Архивариуса с пропавшей. У него действительно не было никакого телефона — ни домашнего, ни служебного. Служебный, впрочем, был — но какой-то специальный, типа кремлевской вертушки или внутреннего коммутатора.

Мы вышли из метро на Чистых прудах и свернули на узкую улицу — место тут было странное. На углу у «Макдоналдса» стоял сумасшедший нищий, который посмотрел на нас, изогнув шею. Он посмотрел на нас как-то снизу, и забормотал свою нехитрую историю: «Родился на улице Герцена. В гастрономе № 22. Известный экономист. По призванию своему библиотекарь. В народе — колхозник. В магазине — продавец. В экономике, так сказать, необходим. Фотографируйте Мурманский полуостров — и получаете te-le-fun-ken. И бухгалтер работает по другой линии. По линии «Библиотека». Потому что не воздух будет, а академик будет! Ну вот можно сфотографировать Мурманский полуостров. Можно стать воздушным асом. Можно стать воздушной планетой. И будешь уверен, что эту планету примут по учебнику. Значит, на пользу физики пойдет одна планета. Величина — оторванная в область дипломатии — дает свои колебания на всю дипломатию. А Илья Муромец дает колебания только на семью на свою...»

И мы быстро миновали его.

Но место тут славилось не только безумными нищими.

Идя старой Москвой, внимательный пешеход видел иной город, Москву призрачную — будто едва видимые нити указывали на недостроенные проспекты и призраки снятых статуй.

При прежней власти тут пробивали к центру широкую улицу, но, будто не предвидя заранее, уперлись в старинный квартал. Улица кончилась, упершись в Бульварное кольцо, обратив в пыль несколько исторических кварталов. Перед ней стоял дом, который постеснялся сносить знаменитый архитектор-басурман, что построил то здание, в котором сидел Архивариус.

Здание это было гигантским и выходило на две улицы. Что-то архитектору все же не удалось — он хотел больше стеклянных переходов и окон, но не учел русскую зиму. Не в силах оказались строители придумать систему обогрева и охлаждения. Не вышла у него и пешеходная зона под гигантскими, стоящими на сваях корпусами.

Зато остального было в избытке — даже лифты тут были необычные — медленно, но неостановимо движущиеся. Здесь все замерло в тот неизвест-ный год, когда конструктивизм у нас сменился имперским ампиром. А ведь казалось, что вот-вот — и к мачте на крыше пришвартуется дирижабль. В здании действовала пневматическая почта — по крайней мере, я видел, что как-то Архивариус засунул какую-то бумагу с красной звездой и аббревиатурой «РККА» в пластмассовый пенал и, повернув рычаг, запулил куда-то в глубины здания.

Я еще спросил, как это все великолепие не снесли при ремонте. Мой друг, бывший тогда помощником Архивариуса, сказал, что собирались — новый начальник действительно хотел снести все лишнее, предать анафеме дубовые панели и прозрачные трубы под потолком, заменить все пластиком и алюминием, но ему сделали внушение. «Сделали внушение» — звучало угрожающе, и я как-то переспросил.

— Нет-нет, с ним все нормально, — ответил мой друг. — Но он переменил решение. Да и сам переменился.

Это звучало еще более сильно, но я не стал расспрашивать дальше.

Сейчас мы заказали пропуска, подождали минут пять и поднялись все в тех же медлительных лифтах без дверей, что двигались, кажется, вечно.

Приятель мой нервничал — и поделом ему было.

Я надеялся, что Архивариус даст ему не совет, не справку, а просто успокоение. Но настоящий мой план был жесток, и мне было немного страшно за Ивана — потому что я всегда опасался ситуаций, в которых вход — гривенник, а выход — рубль. Именно так всегда и приходится платить за исполнение желаний.

Именно так бывает, когда человеку, находящемуся на грани нервного срыва, кто-то посторонний советует поехать за город или напиться. И вот на следующий день, с раскалывающейся от похмелья головой, страдалец понимает, что жизнь переменилась. По крайней мере проблемы у него другие.

Я позвонил в дверь в торце коридора.

Где-то в отдалении запел зуммер.

Прошло несколько минут, внутри двери что-то щелкнуло, и она отрылась.

Архивариус стоял перед нами — седенький, чем-то похожий на генералиссимуса Суворова, каким его изображают в фильмах.

Он молча всмотрелся в моего приятеля и смотрел ему в глаза долго — может быть, минуту.

Наконец он быстро отвел глаза и взмахнул рукой:

— Я — Карл Иванович. Проходите, молодые люди.

Иван ему, кажется, понравился, и я знал, что это за проверка.

Архивариус Карл Иванович был непрост.

Всякого приходящего он ощупывал взглядом, это длилось недолго, секунды две. Но за эти секунды он успевал увидеть всю жизнь гостя и то, что он — негоден.

Меня он осматривал десять секунд — и из-за этой задержки потом выказывал большее расположение, чем многим. На восемь долгих секунд моя жизнь занимала его больше, чем иные. Потом я узнал, что были еще минимум двое, чьи кандидатуры были тоже отвергнуты, но спустя полминуты.

Сейчас я, хоть и любил Ивана, но все же испытал укол ревности.

Так или иначе, Архивариус несколько лет назад позволил мне приходить к нему на службу.

Я пользовался этим правом нечасто и сегодня не превысил незримого лимита.

Мы сели на дубовую скамью, покрытую корабельным лаком. Между нами и Архивариусом был широкий библиотечный стол. За деревянным барьером начинались шкафы хранилища и, казалось, уходили в бесконечность.

Висела над нами кованая люстра с серпами и молотами, горела зеленая лампа за столом Архивариуса.

Стала нас обволакивать странная библиотечная тишина, в которой строго, как суровый доктор на обходе, шли напольные часы, похожие на поставленный стоймя гроб.

Пожалуй, стоило ради сохранения всего этого великолепия сделать внушение новому директору.

Товарищ мой назвал имя своей знакомой, но Карл Иванович сделал странное движение рукой.

— Нет, молодой человек, — перебил он. — Вспомните что-нибудь, какую-то черту, которая вам запала в душу. Не то, что вы считаете особой приметой, а то, что вам запомнилось самому. Первое, что придет в голову.

Товарищ мой замялся.

Он помедлил, посмотрел на меня, ища поддержки, и наконец сказал:

— Ну вот она... Она говорила мне «Миленький», и так говорила, будто она не сейчас жила, а была крестьянкой лет двести назад. Не всегда говорила, вы меня понимаете? В определенный момент… Но так я слышал это слово, и ноги у меня подкашивались.

— Очень хорошо, большего и не нужно.

Карл Иванович достал большую амбарную книгу и неспешно пролистал ее.

— Вот что, месяца два вы ее не видели?

— Точно так.

— Ну так больше не ищите. Не надо вам ее искать, все для вас закончилось, и ничего больше не нужно.

Товарищ мой быстр на язык, а иногда даже скандалист, и я думал, что он начнет спорить, но нет, он вдруг согласился, только несколько поник головой.

— Не надо, не надо, — повторил Архивариус.

Слова его были произнесены так, что прямо в воздухе разлилась гипнотическая уверенность, что не надо. Никто не виноват, но — не надо. Хватит, одним словом.

По моему знаку приятель достал припасенную в портфеле большую бутылку коньяка, и Архивариус позвонил.

На звонок вышла женщина в синем халате с тремя бокалами на подносе.

Она неодобрительно оглядела нас, но поставила поднос на стол совершенно беззвучно. Кроме бокалов там было только блюдце с шоколадом и бутылка с минеральной водой.

Женщина исчезла так же беззвучно, а я принялся разливать коньяк.

— Вы понимаете, что теперь окажете мне услугу? — спросил Архивариус.

— Ну да, — ответил мой приятель, которого, впрочем, я предупредил заранее. — Хотя лучше было бы деньгами.

— Вам, конечно, лучше было бы деньгами, это понимают все умные люди, лучше деньгами и сразу развязаться, но жизнь сложнее, — сказал Архивариус. — Вы ведь занимаетесь статистическим учетом?

— Ну да, это не секрет.

— Я бы с вами потом побеседовал по этому поводу. Мы ведь с вами коллеги — я сам провел несколько переписей. Переписей населения, — подчеркнул Карл Иванович.

Перед нами, уходя вдаль, стояли шкафы с картотекой.

Это была картотека существ — я чуть было не сказал «живых существ», но это было неверно. Многие из тех, кто значился в картотеке, давно умерли, а некоторые сделали это дважды и трижды. Иные сроду не были живыми.

Приятелю моему это было невдомек, а я и не хотел, чтобы он пугался прежде времени.

Однажды картотеку решили оцифровать. Ничего из этого не получилось.

Копирование состоялось, но все тут же перепуталось, вышло все криво, и веры файлам не было. Тут же электронную картотеку слили в Интернет, а потом авторы с дрожащими от жадности руками перевели ее обратно на бумагу и издали под яркими обложками.

Я думал, что произойдет конец света, да только вышло все не страшно, а смешно.

Будто бы выбежал на площадь человек и стал рвать рубаху на груди, что минуту назад видел инопланетян. Сыпал именами известных людей, горячился, но с каждым словом все дальше отшатывались от него слушатели. Оно, конечно, всегда любопытно узнать, что министр — колдун-алхимик, а его заместитель промышляет охотой на вампиров, да только все это сюжеты именно из-под глянцевой обложки. На обложке этой роскошная дева стонет в объятиях вампира, а в вампира целит красавец с голым торсом.

Так все и ушло в газетную сплетню, а это значит — в песок, в пустоту.

Я и сам читал эти статьи — безопасные, как остывший пепел.

 

— Статистика? — спросил мой приятель. — Но я не работаю с гостайной. И с коммерческой — тоже.

— Зачем нам эти тайны? — успокоил его Карл Иванович. — У нас самих этих тайн избыток. Я знал многих людей, что крупно пострадали от излишне серьезного отношения к разным тайнам.

— А за что их прищучили?

— За то, что слишком честные были. Им сказали — считай людей. Они и посчитали, но только людей. Вы помните перепись тридцать седьмого года?

— Помню, конечно, ну не собственно помню — знаю... Знаю. Там всех расстреляли.

— Какие глупости, но в общем, расстреляли, конечно. Но головы были горячие — им велели пересчитать прописанных граждан, а они пересчитали людей. Вот в чем штука.

И эти романтики вместо ста семидесяти миллионов получили сто шестьдесят один. Ну и начался скандал — причем с двух сторон. Во-первых, точно оценили количество нелюди, и девять миллионов — это не шутка. Во-вторых, никто не ожидал такого расхождения. Дальше было сложно — пустили слух, что вскрылись данные о жертвах и все такое. В тридцать девятом провели перепись снова — и тут уж вышло сто семьдесят миллионов, да и то два миллиона накинули за погрешность. Еще Краваль тогда работал — он и пострадал первым.

— Иван Адамыч? — вдруг переспросил Иван.

Карл Иванович всмотрелся в глаза моему приятелю, но тот не дрогнул.

— Вы интересный человек, да и Саша вас рекомендовал. Мне нравится ваша реакция, и ваше доверие — вы ведь мне доверяете, да?

Тогда, восемьдесят лет назад, нам пришлось спустя два года проводить новую перепись, произошла суматоха, потеря самообладания у некоторых товарищей... Нам бы не хотелось, чтобы это сейчас повторилось.

И стало понятно, что его-то, Карла Ивановича, из архивариусов не вычистишь и не отменишь.

Церковь его была — архив, а алтарь в нем — картотека.

И не было у него преемника. Именно поэтому он ощупывал взглядом пришельцев и сейчас принял какое-то решение, а пока продолжал рассказывать.

— Нам бы не хотелось катаклизмов. В тридцать восьмом, когда ваших родителей еще не было на свете, летчик Чкалов пролетел под мостом.

— Я знаю.

— Нет, не знаете. Он несколько раз летал под мостами и наконец нарушил математическую связность. Взлетев с Ходынского аэродрома, он направился на юго-восток и пролетел на опытном истребителе под Большим Каменным мостом — тогда говорили, что Сталин стоял у своего окна в Кремле и видел все это. На самом деле это не так — Сталин уехал тогда на ближнюю дачу.

Летчик пролетел под мостом и десять секунд отсутствовал — только спустя десять секунд машина вылетела оттуда и взяла курс на Ходынский аэродром. Да только самолет не долетел туда и рухнул в то место, которое теперь зовется Хорошевским шоссе.

Я хоронил летчика Чкалова — хоронили, конечно, урну. Потому что когда мы прибыли на место катастрофы, оцепленное красноармейцами, то нашли среди обломков тело седого старика. Летчика Чкалова опознали только по трем его орденам. Мы до сих пор не знаем, где он провел эти годы и что видел, хотя ходят очень странные слухи. Они ходят, разумеется, среди своих.

Вы представляете, как бы отнеслись к идее нарушения связности пространства передовые рабочие завода имени Ильича, бывшего Михельсона? Или физик Вавилов, что еще хуже?

Вот Саша вам расскажет подробности, если захотите.

И все это — предмет учета, тема для работы с документами.

 

В этот момент у нас над головой что-то затряслось, зашуршало и в специальный лоток шваркнулся серебристый цилиндр пневматической почты.

Карл Иванович не обратил на это никакого внимания.

Мы выпили еще — меня, правда, немного раздражало, как Карл Иванович пьет. Алкоголь, кажется, у него в организме просто не усваивался.

 

— А вам не жалко прошлого? — спросил вдруг Иван. Вот вы занимаетесь прошлым, а оно никому не нужно? Что будет ловчее рассказано, то и есть прошлое.

— Это вам так кажется. Просто в какой-то момент думающий человек понимает, что нет ничего нужного всем сразу. Есть такое мнение, что все изменения скачкообразны, особенно изменения в укладе жизни. Вот в 1913 году все, казалось, было — самолеты, подводные лодки и огромные корабли. Были радио и телефон, канализация и центральное отопление. Были автомобили, лифты и холодильники. Даже Теория относительности.

А потом следующий скачок произошел в начале пятидесятых — ракеты большой дальности, возможность полететь в космос, ядерная энергия и счетно-решающие машины. Все это уже было — а потом снова шло время и цивилизация сосредотачивалась. И все подлежит учету и переписи.

— Что, сейчас будет новый взрыв?

— Это неважно, главное, чтобы не было паники. А то и вам, и мне придется попробовать себя в роли капитана. Того капитана, что выстрелами из револьвера отгоняет озверевших джентльменов во фраках от шлюпок, чтобы посадить туда женщин и детей.

 

Мы вышли из здания и молча пошли по Мясницкой.

Я думал, что и в этот раз все прошло правильно — человек, вдруг споткнувшийся о личные страдания, ищет выхода, перемены участи. Так в старые времена каторжники от тоски и отчаяния совершали в остроге что-то такое, за что их отправляли дальше в глушь, бывало — на смерть. Это было наказанием, но участь менялась, и перед глазами у них теперь были новые картины.

Так произошло и с Иваном. Он шел сосредоточенный, но не подавленный.

Явно этот разговор и все произошедшее ему понравилось.

Нищий на углу словно ждал нас и, только мы поравнялись с ним, снова запел свою песню: «А на улице Герцена будет расщепленный учебник. Тогда учебник будет проходить через улицу Герцена, через гастроном № 22, и замещаться там по формуле экономического единства. Вот в магазине 22 она может расщепиться, экономика! На экономистов, на диспетчеров, на продавцов, на культуру торговли… Так что в эту сторону двигается вся экономика»…

Иван остановился перед нищим и сказал, прямо глядя нищему в лицо: «Илья Муромец работает на стадионе «Динамо». Илья Муромец работает у себя дома. Дак что же, будет Муромец, что ли, вырастать? Илья Муромец, что ли, будет вырастать из этого?».

И тогда нищий поклонился ему.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru