Самый свободный жанр
С.Н. Ефимова.
Записная книжка писателя: стенограмма Жизни. — М.: Совпадение, 2012.
Книга
о книжках. Не о маленьких книгах, которые предназначаются
читателям, а именно о записных книжках, которые заполняются не для других, но
исключительно для себя. Это подсобное средство, самые разные заметки о том, что
трудно или не нужно запоминать и, однако, нежелательно забыть.
Могут ли такие сугубо подручные записи иметь самостоятельное
значение и интересовать тех, кому заведомо не предназначались? Если это не
только личный справочник — алфавитный указатель телефонов или адресов, то,
оказывается, могут. Солидные филологи не тратят время на детальное изучение
столь невыигрышного материала. А Светлана Ефимова с энтузиазмом первой
молодости подняла необычную тему, бросилась в море малодоступных и часто
малопонятных источников, посвятив им почти четыреста печатных страниц. У
необычной книги необычный автор. В том, что Светлана трижды стажировалась и
отчасти преподавала в университетах США и Германии, ездила в Китай с делегацией
МГУ, опубликовала больше трех десятков статей и немаленькую книгу, не было бы
ничего удивительного, если бы она к тому времени хоть успела окончить
университет. Не сделанное профессорами сделала
студентка. Профессорам и всяким любознательным людям остается ее благодарить.
Далеко не все записные книжки даже классиков мировой
литературы напечатаны, а если напечатаны, то обычно не целиком. «Когда записные
книжки А.А. Блока публиковались в приложении к его собранию сочинений, из них
были исключены черновики стихо-творений, деловые записи, заметки о лечении
болезней и ежедневных визитах к матери…» Многие рукописи подобного рода и
невоспроизводимы буквально. Записи могут вестись непоследовательно, между ними
бывают большие разрывы во времени и по месту расположения, иные делаются прямо
поверх более ранних (при отсутствии дат лишь это доказывает, что они поздние),
а, скажем, Венедикт Ерофеев в разных случаях с нерасшифрованной до сих пор
целью, но явно намеренно пользовался чернилами разных цветов. В записях много
сокращений, смысловых пропусков, намеков, которые были понятны только
владельцам книжек. Нередко они полностью или частично уничтожались либо
предназначались к уничтожению во избежание превратного толкования теми, кто
после смерти автора в них полезет. С. Ефимова признает, что абсолютно точное,
полное понимание таких источников и невозможно. Но, похоже, разобралась в них
достаточно неплохо.
Подобие предисловия знакомит нас с высказываниями по поводу
записных книжек, принадлежащими С. Колриджу, Ф.Ф. Вигелю (этот даже не писатель, тем более крупный, а скорее
мемуарист), П.А. Вяземскому, который первым начал свои книжки печатать,
А.С. Пушкину (у него — не совсем «книжки»), Н.В. Гоголю, А.Н. Толстому,
Марку Твену, Ф. Кафке, А.П. Платонову, М.М. Пришвину (хотя, конечно, его дневники — а это в
общем другой жанр — гораздо больше знамениты), Альберу Камю, американскому
писателю немецкого происхождения Райнхарду Леттау. Все еще юной исследовательнице было на кого
опереться! Но ученые так и не договорились насчет определения этого самого
свободного литературного или, точнее, окололитературного, часто «предлитературного» жанра (при весьма условном употреблении
слова «жанр»). «В существующей научной литературе записные книжки относят
к автобиографическому письму, чистым документальным жанрам, эго-тексту или даже
малой прозе писателей». По мнению лингвиста Анны
Зализняк, все, что пишет писатель, — часть его профессиональной деятельности,
поэтому писательские записная книжка и дневник представляют собой потенциальный
«предтекст», материал, из которого потом делается
«текст». С. Ефимова приводит немало примеров развертывания предварительных
кратких записей в художественных произведениях, но отмечает, что не все
заготовки для них потом используются, какие-то так и остаются в записных
книжках сами по себе.
Теория и предыстория книжек, начиная с древнейших табличек
VII века до нашей эры и «комментариев» Плиния Старшего, а в Древней Руси — от
некоторых берестяных грамот до целой приходо-расходной книги боярина Морозова
(1668), представлены в первой части монографии. Формирование, казалось бы,
столь непритязательного жанра как такового потребовало, однако, появления более
или менее развитого личностного сознания. Русское слово «личность» стало
употребляться в XVIII веке, когда индивидуальный характер сделался предметом изображения в литературе и распространилась
портретная живопись. Тогда «круг слов “записки”, “записная / памятная книжка”,
“поденные записи / записки” узаконил личностный дискурс (тексты, отражающие
внутренний мир и частную жизнь автобиографического автора) в жизни социума,
хотя этому дискурсу еще приходилось бороться за свои права. Значения этих слов
в XVIII веке еще были поделены между деловой и частной сферами жизни». Под
«записками» понимались как синхронные записи личных наблюдений, впечатлений,
событий жизни, так и мемуары, лишь в XIX веке это слово становится устойчивым
наименованием последних. «Опубликованные под названием “Отрывок записной
книжки” и “Продолжение отрывка записной книжки” статьи Дашковой представляют
собой скорое собрание изречений автора <…>», специально написанные
публицистические тексты под «маской» книжек. Но не женщина-президент двух
академий оказала решающее воздействие и на литературу, и на отношение к самому
свободному жанру записывания. «“Гимном записной книжке” можно назвать “Письма
русского путешественника” Н.М. Карамзина. В центре этой книги — частный
человек, его внутренний мир, эстетические и интеллектуальные интересы.
Примечательно, что дневник ни разу не упомянут автором, а в жизни личности
ведущая роль отводится именно записной книжке». С XIX века творческая и деловая
сферы жизни в записных книжках уже часто не различаются. «В тех записных книжках
Чехова, которые задумывались как деловые, начинают появляться мысли и наброски
к рассказам. А Ф.М. Достоевский сначала пытался организовать заметки, связанные
с редакторской деятельностью, в отдельный дневник, но потом стал вести их в
общей записной книжке».
Записная книжка также рассматривается как «письмо самому
себе», хотя и оговорено, что в ней автокоммуникативность
максимальная, а в письме — минимальная. По мнению 40% опрошенных С. Ефимовой
респондентов четырех возрастных категорий, записная книжка — это собрание
отдельных субъектов, содержащих разнородную информацию, 27% считают ее личным
телефонным справочником, 16% — местом хранения «самой главной» информации, 14%
— собранием записей, «чтобы не забыть», и лишь 3% — дневником, а 2% — собранием
кратких заметок. Очевидно, впрочем, что книжки бывают самыми разными. В
них возможны также тост, анекдот, рецепт, словарик и т. д. Типичные сокращения
позволяют говорить о том, что с психологической точки зрения это одна из
ступеней между внутренней и внешней речью. Среди глав, интересных
преимущественно для лингвистов, выделяется глава про русских писателей как
лексикографов, собиравших или придумывавших неизвестные слова и выражения. В
числе этих писателей, например, В.М. Шукшин. «В рабочих записях Шукшина есть
заметки, содержащие интересные фразеологизмы: «О лысеющем человеке говорят:
— У него волос — на одну драку осталось. О темном человеке:
— Это же двенадцать часов ночи». Писатель также пытался создавать
неологизмы: “Можно бы так сказать: вымечтал у судьбы”».
Смог и француз Камю заметить одну из особенностей русского языка. Его внимание
«привлекла многозначность слова «воля»: «По-русски воля означает и
“вышеизъявление”, и “свобода”». А американец
Ф. Скотт Фитцджеральд указал на противоречие между писателем и человеком в
одном лице своего соотечественника: «Эрнест Хемингуэй, так тщательно избегающий
штампов в своих произведениях, просто-таки обожает их в обычной своей речи
<…>». Кстати, Бунин, с его изощренной стилистикой и проникновенным
лиризмом, в быту был большим матерщинником.
Одна глава несколько эпатирующе названа «Записная книжка как
постмодернист-ский роман». Однако в тексте эпатаж снят. Отмечено, что записные
книжки по литературной обработанности «будут занимать очень низкую позицию.
Более высокая позиция принадлежит дневникам. <…> Но записная книжка может
трансформироваться в литературное произведение и таким образом занять высшую
позицию на шкале литературной обработанности». Уникальные по жанру произведения
В.В. Розанова «Мимолетное» и «Опавшие листья» близки к записным книжкам. Юрий Олеша в книге «Ни дня без строчки» считал эпопею ненужной и
невозможной, а размышление или воспоминание в двадцать или тридцать, максимум в
сто строк — современным романом. Ефимова находит это суждение в какой-то степени
пророческим. Для постмодернизма характерны господство случая и отсутствие
очевидного замысла произведения, «соединение фрагментов разнородной информации
при помощи системы отсылок». Записная книжка — конечно, не роман, но «прототекст» постмодернистской прозы, сохранившей многие
формально-содержательные особенности этих заметок. Специальная глава посвящена
их роли в творческом процессе разных писателей, в том числе
реализующемся на местах самой книжки: так, О. Уайльд «часто выписывал цитаты с
указанием источника, но при этом всегда (как будто бы осознанно!) с небольшим
отклонением от оригинала. Эти изменения — еще один признак “пережитости”
цитаты». В конце первой части монографии даже сказано о главном признаке
национальной специфики записных книжек. Для русскоязычных
«в целом характерны бессистемные записи». А для многих англоязычных писателей
типичны более структурированные записи, которые используются как средство
хранения полезной информации. Значит, и тут подтверждается древняя мудрость:
земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет… Западный же
человек и в самом свободном жанре о пользе не забудет.
Во второй части детально характеризуются записные книжки
Чехова и сопоставленного с ним Теннесси Уильямса, «многоликого» Евгения
Замятина и субъективнейшей из поэтов-женщин (глава «“Я” перед лицом Времени: Марина Цветаева»), претерпевшего большую
эволюцию и весьма противоречивого Б. Брехта, наконец, пока малоизвестного
(больше всех статей о нем написала сама Ефимова) поэта и эссеиста из яро-славской
глубинки Константина Васильева (1955—2001).
Со страниц записных книжек последнего русского классика XIX
века «встает образ живого человека. Человека, борющегося с
неразрешимыми противоречиями, не доверяющего своим пяти чувствам и привязанного
к ярким разноцветным образам, верящего во всеобъемлющую роль разума и
страдающего от иррациональности человеческого счастья, видящего кошмарные сны и
понимающего всю парадоксальность окружающей действительности, избегающего
местоимения «я» и создающего категоричные максимы…» В чем он был
последователен, так это в культе работы, дела. По
воспоминаниям Бунина, в речи Чехова «проявилась особая важность для него
понятий “работа”, “ум — глупость” (“премудрый”) и “талант — бездарность”.
При этом положительно оцениваемая “работа” оказывается выше и ума, и таланта
<…>». И записные книжки доказывают, что «по шкале ценностей» Чехова
любовь уступает не только уму, но и делу». Отмечены и показательные частности,
например: «По-настоящему красивы в записных книжках Чехова только зрительные
образы». Сопоставление этих книжек с письмами приводит к психологическому
выводу: «Писатель не любил напрямую говорить о себе, но при этом испытывал
потребность в общении».
Американец Т. Уильямс подражал пьесам Чехова, по-своему
переписал его «Чайку», даже в жизни, никогда не будучи
серьезно болен, «старался соответствовать образу смертельно больного Чехова».
Это отражено и в его объемистых записных книжках, но по своей сути и по форме
это скорее дневники.
В главе о Е. Замятине можно многое узнать не только о нем как
о писателе или как о русском человеке, вынужденно оказавшемся в эмиграции, в
чуждой среде, но и о его времени. Например, со ссылкой на исследование Е.Я.
Шмелевой и А.Д. Шмелева «Русский анекдот. Текст и речевой жанр» (2002)
говорится, «что именно в 1920—1930-е гг. распространилось рассказывание
анекдотов как «тип фамильярного и семейно-бытового общения». А не читавшие
записных книжек Цветаевой могут найти цитату из них с абсолютно уверенным
предсказанием самоубийства. Вообще же они доказывают, «что в самом сознании
Цветаевой заключен ее особый способ существования, ее внутреннее время —
противоположное календарному».
О Б. Брехте у нас представление упрощенное (наследие
советских трактовок). Естественно, в Германии его знают лучше (в том числе ранние
экспрессионистские произведения), он не утрачивает популярности. В нем могли
соединяться противоположности. «В декабре 1928 в списке “лучших книг года”,
составленном Брехтом, рядом стоят две книжные новинки: роман “Улисс” Джеймса
Джойса и биография “Маркс. Жизнь и творчество”, написанная Отто Рюле». Из хранящихся в берлинском архиве многочисленных
записных книжек Брехта С. Ефимова проработала шесть относящихся к разным
периодам его жизни. Они заполнены словно не одним и
тем же человеком. «В записных книжках 1919 и 1920 годов творческие наброски
(поэтические, прозаические и драматические) составляют большинство записей, в
то время как в записных книжках 1931—1932 и 1932 годов доминируют, напротив,
размышления и публицистические заметки. А послед-ние записные книжки (1948—1950
и 1953 годов) представляют собой компромисс между двумя крайностями: одна
часть записей имеет творческий характер (наброски к прозе и драмам), а другая
состоит из размышлений и замечаний». С. Ефимова даже подсчитала количество
некоторых характерных словоупотреблений.
В заключительной главе она стремится познакомить читателей с
личностью и творчеством талантливого поэта и оригинального мыслителя К.
Васильева. Поэтому в ней много стихотворных и прозаических цитат из
произведений и записных книжек, также в основном найденных в архивах. Вот одна
из цитат: «Верующий не способен “проиграть” ни при каких условиях. Атеист не способен «выиграть»
ни при каких условиях. Если Бог и Вечная жизнь есть,
то верующий за гробом — убедится в земной своей правоте, получит желанное и
искомое. Если Бога нет, то верующий об этом не узнает. Если Бог есть — атеист
«там» поймет, что вся его земная жизнь — псу под хвост… Если
Бога нет — атеист о своей земной правоте не сможет узнать — он превратится в
ничто, и подтверждения его земной правоте — не будет. Вот почему мне трудно
так, запросто уверовать в Бога, — слишком уж это беспроигрышно, слишком это — в
каком-то смысле — легко… Это даже выгодно, —
вот что и страшно!». И вслед за еще одной, стихотворной, цитатой дается
комментарий Ефимовой: «То, что Васильев провел почти всю жизнь у стен
Борисоглеб-ского монастыря, оставаясь некрещеным человеком, — очень символично.
Наверное, само творчество стало для него внутренним монастырем, служением,
крестом, который он пронес через всю жизнь. Неслучайно крест — один из частых
образов в его стихах <…>». Далее опять стихотворные цитаты.
В книге есть немногочисленные ошибки (И.С. Шмелеву дважды
присвоены инициалы И.А., отец Чехова, мелкий торговец, произведен в купцы) и
опечатки. Несолидно цитировать известнейшие и доступные издания по Интернету
(он, бывает, врет). Но главное — Светлане Ефимовой удалось доказать, что
записные книжки представляют собой интересный, очень информативный материал,
достойный и изучения, и просто чтения.