Мария Галина. Все
о Лизе. — М.: Время, 2013.
Название, тревожа память скорее
кинематографа, чем литературы («Все о Еве», «Все о моей матери»), заставляет
ожидать центростремительной конструкции с, как говорится, полнокровно
выписанной героиней, проходящей сквозь типические гендерные коллизии. Автор послесловия — допустим, что читатель решил заручиться
компетентным мнением — рекомендует текст как «поэму о летнем отдыхе»*. Все это
правда: и дань трафарету «женской» мелодрамы в завязке («ей тридцать восемь
неполных лет / у нее никого нет / только … тридцать отпускных дней / пыльный
солнечный луч / бредет за ней»), и то, что «летний отдых», вознесенный до идеи,
до мифологемы, царит над повествованием, из простого обстоятельства
времени становится судьбой героини.
И
только прочитав книгу и вернувшись к названию, читатель оценивает всю вескость
первого слова. Что к чему относится: все к Лизе или Лиза ко всему?
Перекличка с характерными для средневековых мираклей «Чудо
о…», «Игра о…» не покажется натянутой: «Все о Лизе» — притча. Главная
героиня могла бы носить имя Каждая, хотя достаточно и
того, как поименовано происходящее с ней.
Канва событий
такая. Тридцативосьмилетняя, одинокая, простодушная и романтичная Лиза (выбор
имени будит нужные коннотации, дабы подчеркнуть «розовую» чувствительность и
беззащитность) проводит летний отпуск где-то на Черном море. Мы застаем ее
отдых уже на излете, а врезками дано недавно прошлое — Лизины предотпускные хлопоты, в частности покупка летнего платья,
почти магического предмета, обручающего с вечным праздником. Из разговора Лизы
с подругой мы узнаем, куда на самом деле стремится Лиза: не столько на курорт,
сколько в другое черноморское лето, где (пространственное измерение
неслучайно) она, шестнадцатилетняя, через радости первой любви прикоснулась к
полноте бытия.
пионерская
зорька салют
гудел поутру флагшток
не помню что там поют
помню что хорошо
пионервожатый артур показывал звезды и планеты
честно говоря варя это было лучшее в моей жизни лето.
На
юге, не переставая помнить свою первую любовь, Лиза заводит роман со спасателем
Колей. Коля всячески уговаривает ее остаться, не то смутно угрожая смертью в
случае отказа, не то вообще рассуждая о смерти. Однако Лиза все же уезжает
домой, испытывая разочарование и страх. Затем мы переносимся на много лет
вперед и видим восьмидесятилетнюю Лизу пациенткой психбольницы. Главное, что
представляет интерес в обстоятельной истории болезни: Лизе кажется, будто она
на юге. Чем ближе к концу, тем труднее следить за сюжетом, отделять Лизу от
не-Лизы, т.е. окружающей действительности, происходящее в этой действительности
от того, что грезится. Лизино ощущение ненадежности бытия то ли предвосхищает
апокалипсис, то ли вызывает его. И Лиза умирает то ли выжившей из ума старухой
в больнице, то ли еще раньше — на своем заветном юге (Коля все-таки убил ее?),
и таким образом впрямь остается.
Остается
на юге — в безоблачном, догреховном и доисторическом,
райском состоянии. Для Лизы ее «лучшее» лето, пусть привязанное
к какой угодно конкретике, — Вечность без пространственной характеристики, то
есть рай («времени много некуда торопиться / в этом эдеме»). Путешествие к
Вечности, к бессмертию, к полноте бытия в том ее изводе, который доступен
уровню Лизиного сознания и называется счастьем.
И
лето, и солнце, и море, летнее платье суть только символы безгрешной радости.
Потому же настойчив и мотив чистоты («оттого / так хочется наблюдать
/ не отводя глаз / прозрачную / чистую / холодную / с пляшущим / …
золотым / пятачком / уловленного плененного / солнца», «морской песок по
определению / не может быть грязным»).
Нет,
здесь не только по-человечески понятная попытка заслониться от будущего
прошлым, попытка женщины с «не сложившейся судьбой» вернуться в начало, так
много сулившее, в миг, когда ничего еще не решено и все возможно. Дело не в
прошлом и не в возвращении как таковом. Архетип потерянного рая не
исчерпывает смысла этой притчи, как порыв к прошлому не исчерпывает Лизиного
порыва. Ее порыв — порыв. Ностальгия — лишь внешняя оболочка, которую
наспех принимает этот порыв за. Это не о вере в
то, что счастье можно вернуть, но о вере в счастье.
Символом
последней надежды, всего окрыляющего и спасительного выступает имя Артур. Это и
Лизина «первая любовь», память о которой навсегда срослась с югом, и молодой
возлюбленный больной старухи — и король Артур, по преданию, веками
спящий за круглым столом в окружении своих рыцарей, чтобы проснуться, когда
миру понадобится его помощь. Но Артуром же оказывается и врач в психушке.
Зачем
эта система зеркал?
Но
ведь решительно все, что ни возьми, оборачивается не тем, чем кажется.
Обманчиво многоголосие (главы называются «Лизина подруга рассказывает, что был
такой случай», «Говорит садовый бог» и т.п.): на первый взгляд персонажи как
будто говорят от себя, в меру культурного уровня и профессиональной
принадлежности, а между тем их, как кукол, озвучивает автор, накручивая одну
нить и ведя Лизу к неизбежному. На наших глазах
персонажи из более-менее одномерных типажей вроде спасателя Коли,
хабалки-подруги, парикмахерш, проводниц, врача психбольницы превращаются каждый
раз в одного и того же оракула под разными, зыбкими, впрочем, масками.
если честно
я не думаю что это были пришельцы
я скорее склонен думать лиза это
было то что прокл именовал световым телом … При определенных обстоятельствах душа способна
приобретать откуда-то извне огненное или какое-то воздушное тело. В таком
случае это нечто, всасывающее души, есть выражение враща-ющегося в себе умного
огня, призванного поместить отделенные от тел совершенно
очищенные души в занебесном согласно версии дамаския месте.
Потому
и следует говорить все же не об «осколках»*, но о мозаике, положенной на монолитную
основу. Протеичность во «Всем…» дает себя знать
иначе. Сам «юг» распадется на два одноименных пространства:
1) тот, где, судя по всему, Лиза все-таки побывала, откуда
вернулась и где обитают ее «мужчины», открывающие ей глаза на обманчивость
этого рая: спасатель Коля и садовый бог;
2)
внутренний «юг» Лизы, ее память, ее греза, Рай, где она решает остаться.
Подлинным
Раем является только третий, существующий в Лизиной памяти, тогда как «эдем»
под номером два, вобравший все южное великолепие, сначала исподволь, затем все
стремительнее оборачивается апофеозом Смерти. Красота здесь — лишь драпировка,
прельщающая, чтобы потом сдаться (и сдать) на милость необоримых физических
законов.
Олицетворение
обманного рая — садовый бог. В этом существе пародируется пасторальный миф,
штамп об античном «культе Природы», «гармоническом единстве» человека с
космосом и одновременно вскрывается подноготная этого «единства» — полная
зависимость от космических, природных циклов, порожденный ею страх и
порожденное страхом зло.
Зависимость,
распространяющаяся и на сами силы космоса: богов, наяд… Здесь
Мария Галина отступает от мифологической правды, вычеркивая оборотную сторону
смерти во всяком земледельческом культе — воскресение, как биолог,
материалистиче-ской оптикой, изгоняя из него всякие начатки духа. «…Над садом / Шел смутный шорох тысячи смертей. / Природа, обернувшаяся
адом, / Свои дела вершила без затей. / Жук ел траву, жука клевала птица, /
Хорек пил мозг из птичьей головы, / И страхом перекошенные лица / Ночных
существ смотрели из травы»**.
Перекликаясь
и с «Лодейниковым», и в еще большей мере с «Торжеством земледелия» не только
мотивом природы как царства смерти, но и эстетикой «фантастического
натурализма». И однако, при всем натурализме, при всем
гротеске, сезонность богов вписана в катастрофу старения, ветшания, умирания.
куда
уходят боги
во всей своей красе
по беленькой дороге
куда уходят все
куда уходит лето
все наши не хотят
там бегают скелеты
щеночков и котят
<…>
ты тоже
растворишься
в плероме мировой
где черны кипарисы
качают головой
Лизин вновь обретенный
юг лучше назвать миром вне Христа, чем миром языче-ским. Язычество все же
предполагает «положительную программу», а мир «Лизы» при его насыщенности
предметами, курортном колорите, запахах и фактурах метафизически пуст.
Иллюзорность этого мира — в его материальности. Чем интенсивнее жизнь материи,
тем интенсивнее распад материи.
«Археологически-мистическая» линия, с захоронениями и
подземельями, как будто бы побочная, нужна, во-первых, чтобы опять-таки вписать
мирок Лизы в большой мир смерти; во-вторых, фантастическое, необъяснимое, паранормальное замещает Тайну. «Параллельная реальность» замещает реальность подлинную, или
просто Реальность.
Но эта
единственная Реальность, инобытие — не проекция ли она нашего материального
мозга? Или, напротив, вся эта бренная материя — не более чем голограмма,
видимость? Что здесь «как бы»? Это «наше бессознательное / порождает
удивительно яркие картины» или то, что просвечивает из-под «гнилой ткани»
видимости, «оно и есть лиза / оно и есть / самая
настоящая / реальность / от которой / не отвести /
глаз».
Тем
этот мир и отличается от античного, что не знает не только Искупления, но
вообще ничего внеположного самому себе. Он герметичен, самозамкнут.
Он — не пространство вечности*, а скорее пространство «колеса сансары»,
неискупленного проклятья повторения. Он выключен из времени исторического, но
не из времени биологического. Однако, как ни странно, этот живущий циклами,
лишенный цели мир имеет свою эсхатологию: не только каждый из сгустков
населяющей его биомассы, но и он сам движется к гибели, которая и происходит в
эпилоге. Эту гибель не назовешь целью, а только концом, коллапсом.
Через
всю книгу, через весь неискупленный рай тянутся виноградные лозы, напоминая об
отсутствии Того, кто назвал Себя лозой. Символ
Евхаристии превращается в образ то непробудного сладкого забытья, смертной
неги, то безблагодатной витально-сти,
землею питаемой и забираемой («потому что я почти не существую / весь в
завитках лозы красно-зеленых»).
В начале
и в конце книги повторяется колыбельная Лизе, там и там заклиная покой и
блаженство. Но подлинная сущность и покоя, и блаженства раскрывается лишь со
второго раза.
спи лиза
как земля покоем объята
видишь загибается книзу
горизонт образуя кокон
все жуки щенки и котята
машут тебе из окон
зарастает лозами память
погружаясь в темные воды
где лежат пластами народы
никталопы и октоподы
Зачем
в экзистенциально-фантасмагорические перипетии Лизиного черноморского отдыха
вклиниваются то писания геологов, то ссылки на статьи из медицинских и иных
справочников, переполненные специальной лексикой? Думается, именно для того,
чтобы спускать с небес на землю и Лизу, и читателя. В первом случае —
безуспешно. Лиза становится частью юга своих грез, но не становится ли и он
хтоническим царством?.. И плен грез приравнивается к смерти.
Среди
всего обилия смертных созданий реквиема удостоена лишь умирающая бабочка — не
только потому, что Психея, но также за хрупкость и крылья. Гибнет мечта о
Вечности, о бессмертии. «Все о Лизе» — по-южному
пышные похороны Рая.
И как
Лиза есть Каждый, так ее путь к югу есть каждый путь.
Единственным вариантом рая остается безумие, но порыв гаснет и в нем,
ибо и в нем нет свободы.
лиза
отвечает: я-то
проснусь и увижу нету
никого и небо разъято
лезвием света
только пустота полость
только белизна вата
нету никого логос
ушел куда-то
ничего не осталось
Если
Мария Галина ставила задачу построить модель мира без Искупления, то справилась
с нею.
*
Мария Галина. Из книги «Все о Лизе» (стихи). // «Новый Мир», 2012, № 10.
** Николай Заболоцкий. Лодейников. /
Н.А. Заболоцкий. Стихотворения и поэмы. Вступительная статья, подготовка текста
и примечания А.М. Туркова. — М.-Л.: Советский
писатель, 1965. — 504 с. С. 68.
* Федор Сваровский.
Кое-что о летнем отдыхе. / Мария Галина. Все о Лизе. — М.: Время, 2013.