Борис Кутенков
Инна Лиснянская. Гром и молния
“Белеет небес потолок…”
Инна Лиснянская. Гром и молния. — М.: ОГИ, 2013.
Название новой книги Инны Лиснянской на первый взгляд кажется контрастирующим с общей тональностью ее творчества. Стихи — не “громкие” и не “молниеносные”. Более того — стих, по Давиду Самойлову, “небогатый, суховатый, / как будто посох суковатый”. Строгий. Аскетичный. Не напирающий, а, напротив, иногда выговариваемый словно бы через усилие, преодоление строгого барьера, отделяющего сказанное — от многословного, доверенное — от выболтанного: “Не все, что любви присуще, / Есть благодать. / И на кофейной гуще / Глупо гадать”. Узнаваема “лиснянская” концовка: стихотворение заканчивается “ничем” — и тогда, когда словно бы не ждешь; высказывание не пролонгируется, когда закончена работа мысли. После сказанного — твердо поставленная точка. В такой манере (диаметрально противоположной, к примеру, методу позднего Алексея Цветкова-старшего) — и присутствие чувства собственного достоинства, и отсутствие даже следа инерционности (“Ни к чему моей музыке выверты, / Она женщина очень простая”). Тут же — и намеренный аскетизм: никаких посторонних украшений. “Снаряжен убого / Мой ковчег”.
Но все это ценители творчества Лиснянской вроде бы знали и раньше. Привлекает внимание, если отойти от частностей и бросить взгляд на целое, — то, что книга получилась в лучшем смысле дневниковая, и важно тут, что написана она за короткий промежуток времени (с декабря 2011 по апрель 2012 года). Сергей Костырко в рецензии в “Русском журнале” удивляется: “Первое, что останавливает взгляд, когда читаешь новую книгу стихов Инны Лиснянской, — даты их написания. “9 января”, — значится под одним стихотворением, эта же дата — под следующим, и под следующим, и еще стихотворение, написанное в этот день, и еще, и так — десять стихотворений. И это не растянутый на отдельные строфы пунктир одного произведения, вариации одного мотива. Это стихотворения отдельные. Законченные. Каждое — на своих ногах…”*. И правда, датировка под каждым стихотворением — едва ли не первое, на чем задерживается взгляд. Иногда — перерывы (то в три дня, то — максимум — в шесть), но чаще — ежедневное писание. Костырко проницательно замечает, что “перед нами не акыновская всеядность инвентаризатора (“пою про все, что вижу”), а способ жить, то есть пробовать, трогать мир тем органом, в который пишущий постепенно превращается”. На мой же взгляд, многописание Лиснянской в последние годы — и способ зафиксировать свое земное присутствие, и — что важно — род дневника, фиксирование впечатлений в таком хронологическом порядке, когда стихи существуют в рамках тесной взаимосвязи, как повествование читателю о проведенном отрезке времени. И слова в стихотворении, открывающем книгу, — “такие мои делишки, / такие, браток”, — словно бы задают тон откровенного разговора о реальных делах реальной Лиснянской (“сближение внешней и внутренней биографии стихотворца”, как в одной статье В. Куллэ выразился о С. Гандлевском).
И все же хочется слегка не согласиться с Костырко, отказавшим автору в “инвентаризаторстве” и считающим стихи абсолютно “отдельными” и “законченными”. Намеренная отрывочность, ощущение фрагментарности, если угодно — “поэтическое инвентаризаторство” (в безоценочном смысле) заложено в самой природе дневниковых записей. Порой и текст начинается с характерного дневникового приема, с интонации отчета — и отбивания своеобразной азбуки Морзе читателю (или миру?): “Первое марта. Пустыня. Израиль”. Или: “Там стоит с камнями тачка, / Возле тачки — солдафон, / На скамье сидит казачка, / Что-то шепчет в телефон”. Иногда дневниковость превращает стихотворение в достоверный, даже дотошный рассказ в деталях о времяпрепровождении лирического героя (хочется написать — “автора”), наполненный приметами старости: “Пройдусь по дому без ходилок”; “Новый день — и все сначала: / В ванной мыло и мочало / И горячая вода”; “Опять подслащенные мюсли / Поем я на завтрак…”. Стихотворение в рамках такого художественного метода, кажется, словно не может избавиться от характера фрагмента, порой приобретая свойства иронической манифестации (“Рифмую все подряд / И без оглядки”), порой становясь бормотанием, знающим о себе, что оно — бормотание (“И бормочу все невпопад, / Вот-вот усну”), иногда — суть-смехом над собой, исходящим из ситуации невозможности письма (в рецензии на книгу Веры Павловой мне уже приходилось писать о стихах, “существующих исключительно в контексте книжного высказывания, не столько представляя себя в качестве полноценных текстов, сколько выполняя определенную цель…”) здесь эта цель, кажется, — создание наибольшей проявленности биографического портрета.
Шесть звездочек,
А дальше — текст —
Против самой себя протест.
Шесть звездочек,
А дальше — бред,
Всему подсолнечному — бренд.
Второе, что бросается в глаза даже при не слишком внимательном чтении, — это частичный уход от нормативной пунктуации. Именно частичный: не избавление от запятых для усиления эффекта спонтанности (подобное, кажется, вообще непредставимо для Лиснянской), а грамматически неверная расстановка знаков препинания в рамках вполне пунктуационно традиционного стихотворения, где в предыдущих строках все было совершенно безошибочно в этом отношении. Неосознанные ошибки? Или редакторская небрежность? Я бы так и предполагал либо первый, либо второй вариант, а то и не останавливал бы на этом моменте внимание в рецензии, если бы не одно характерное признание самой Лиснянской (почти пушкинская реминисценция — “Без грамматической ошибки…”): “С грамматической точки зрения / Не могу писать предложения / Без ошибок / <…> / С точки зрения слуха — возвышенно, / С точки зрения правила — плохо…”. И это заставляет думать все же не о редакторской невнимательности, — а о некоем авторском намеренном отступлении от правила (в другом стихотворении: “При возрасте я как ребенок / Без признаков грамотной речи”). Видится здесь желание приблизить речь к наибольшей естественности — и сохранить интонацию бумажного дневника, — и стремление ощутить себя “непослушной” — и тем вступить в конфликт с неизбежностью, заданностью.
А сопротивляться, как выясняется, есть чему (и в этом смысле название книги становится абсолютно оправданным). Тема смерти в поздних стихах Лиснянской и трагична, и разнообразна: и стоическое смирение (“… Клюют и вбивают гвозди в мой гроб. / Красным перышком”), и гордое отрицание, и готовность к борьбе: “Я заявление пишу/ О том, что я еще дышу/ Геранью, лавром, морем, / Своим и рыбьим горем”, “Но нас ты не возьмешь за так / На удочку свою, рыбак”, “Не подпущу я к тайне, / Пускай он сойдет с ума”. И — вздох принятия, выливающийся в афоризм: “…Сомнительно устроен белый свет — / Живем мы вместе, умираем — врозь”. Порой вздрагиваешь от тесного и словно бы естественного сродства “пространства иного” — и мира здешнего. Домашнее, нестилевое слово (“вечерний кефир”) — и вещие знаки, подаваемые оттуда, из космоса. Словно бы взгляд в бездну со спокойными, широко открытыми глазами:
Столкнулась звезда со звездой,
И в космосе вспыхнул пожар,
Чужой полыхающий шар
Во всю заливает бедой.
От ливня воинственен шум
И ходит наш сон ходуном,
А где-то, в пространстве ином,
Поэт цепенеет от дум
И знаки он мне подает,
Чтоб вышла скорее в эфир
Кричать: недолет — перелет
И пить свой вечерний кефир.
Частые анафоры будто “уравновешивают” реальное — и посюстороннее, сближают земное — и мир вещих знаков и примет: “…Пышут как на пожаре / Несколько желтых роз. / Несколько белых плачут / Утреннею росой. / Несколько красных нянчат / Солнечный луч косой”. Неизменным остается мир одиночества в портовой Хайфе — с топосом моря, темой старости, которая разбавлена бодряческой иронией, с мотивом заточения (“компьютер”, “курсор”, “мышка” — давние спутники выхода в мир для лирической героини Лиснянской) и одиночества. Интересно, что последнее состояние у Лиснянской часто связывается с вольными или невольными отсылками к поколению “шестидесятников”:
Стою у окна,
Смотрю на друзей уходящих.
Теперь я одна,
Как целый вагон некурящих.
Реминисценции Лиснянской направлены в сторону “позитивизации” бытия. Вот — словно бы антитеза Бродскому: “… Обожаю людей / Я и в профиль, и в фас”, вот — спор с Пастернаком (намеренный ли?) все с той же готовностью остаться в горделивой позе: “Уйду из жизни, но со сцены / Я не сойду”. Вот — снижение мандельштамовского пафоса (в знакомой стилистике дневникового отчета): “Израиль. Дождь. Зима”. Пожалуй, исключение (кроме привета “шестидесятникам”) — диалог с Ахматовой (которой посвящена книга Лиснянской о “Поэме без героя”. Аллюзия к ахматовскому “Один идет прямым путем” повторяется дважды: “Иду в ничто с улыбкой детской, / Легко иду” — в одном из стихотворений. Но слышен этот отклик и в другом, мажорном, даже слегка куражном заявлении: “Скажу по чести вам: беда / Меня боится иногда”.
При всем аскетизме поэтики — из чего создается впечатление свободы, порой неограниченной — и даже разброда, неразберихи, нанизывания случайных деталей, будто связанной с попытками собрать воедино части распадающегося мира?.. Довольно точно на этот вопрос, сопровождавший меня на протяжении чтения книги, ответила Галина Ермошина, чей отзыв опубликован на задней стороне обложки: “Стремление не к гармонии, не к общемировому порядку, а к встраиванию человека в этот природный хаос, который на самом деле гораздо более упорядочен, чем это может показаться на первый взгляд. Взгляд на внешний мир в поисках равновесия, устойчивости и определенности, которых так не хватает душе”. Стихи-фрагменты иногда кажутся подпоркой для чего-то большего (отсюда — и намеренная несерьезность отдельных “частей целого”, и “черновая” семантика ассоциаций: “Будто к линзам дужка, / К сапогам — застежка”, “При всем к себе почтении / Я — черновик”). Эта возможность черновика, кажется, и позволяет рассчитывать на новую, “чистовую” жизнь: мотив преображения занимает немаловажное место в творчестве Лиснянской. Часто возникает интонация трагической актрисы — с элементами легкого юмора: “В роли мелодраматической / Я себя люблю”; “Но кто я есть, я до сих пор не знаю, / И видно не узнаю до конца”. Даже “Какой я все-таки обмылок” произносится с оттенком величественности. Меняется интонация покорности, а то и самоуничижительности прежней Лиснянской. С интересом — и даже отчасти с восхищением — отмечаешь появление нового лирического героя: почти райского соловья, иногда подчеркнуто лишенного земных черт — и при этом абсолютно узнаваемого, с человеческой капризностью самоаттестаций: “Позавчера я чучело, / А завтра я русалка”. Игра в прятки со смертью? Но — и ощущение свободы, когда можно позволить себе быть разной, при этом — и цельной, и единственной, и быть центром мироздания:
На балконе в царстве лиственном
Я сижу в числе единственном,
В том же я числе и в комнате,
Мне ужасно повезло,
Потому и незнакомо мне
Множественное число.
В самом деле — хочется согласиться с категорией “единственного числа” по отношению к нашей героине. Лиснянская — не из числа поэтов, существующих на проценты от былой славы и продуцирующих вариации стихов, качественно уступающие прежним и лучшим. Новая ее книга — действительно новая во всех смыслах. В ней найден удивительный баланс между свободой, беспредельностью — и ощущением предела; между возможностью рифмовать “все подряд / и без оглядки” — и строгостью внутреннего ограничителя; между, наконец, хаосом и космосом. Это ощущение привносит в стихи совсем иное измерение: и удивительно, и тревожно, и судить хочется “не по земным законам”. Да и вообще, не судить хочется. Хочется перечитывать.
Борис Кутенков
* О материи поэзии, или Когда стихи писать легко. Три книги от Сергея Костырко. // Русский журнал. Обновление от 28.12.12 (http://www.russ.ru/ Mirovaya-povestka/Tri-knigi-ot-Sergeya-Kostyrko7)
|