Владимир Кравченко. Тбилиси — Баку-86. Рассказ. Владимир Кравченко
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Владимир Кравченко

Тбилиси — Баку-86

Об авторе | Владимир Федорович Кравченко родился в 1953 году на Западной Украине. Отец был офицером, фронтовиком, три года на передовой, израненный инвалид войны, мать — учитель русского языка и литературы. Вырос и окончил школу во Львове. Учился во Львовском политехническом институте, служил в армии в ракетных войсках на полигоне Байконур-Тюратам. После окончания Литинститута работал редактором в издательстве “Молодая гвардия”, заведовал отделом книжных приложений в журнале “Знамя”. Повести и романы публиковались в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Дружба народов”. Живет в Москве и в Крыму.

 

Владимир Кравченко

Тбилиси — Баку-86

рассказ

Е. Гурко-Багреевой

I

Вано встречал меня в зале прилета. Мы сели в маршрутное такси и поехали в набившейся под завязку машине. Тбилиси город маленький, в салоне нашлись знакомые. Гостя встретил, Вано? Вано добросовестно отвечал. Салон был как одна семья, мы ехали то ли на свадьбу, то ли на обручение, объединенные этой то ли свадьбой, в пингпонговом стиле перебрасываясь словами с готовностью к смеху, шутке, после холодной Москвы это нравилось. Меня обласкивали взглядами — гость, москвич, каждого распирали вопросы, но задевать меня стеснялись, в Москве что-то происходило, а уж что происходило в Киеве: пожарные в подбитых свинцом фартуках бегали по крыше энергоблока, сбрасывали лопатами никому не мешающие куски графита, с вертолетов бомбили огнедышащую пасть преисподней мешками с цементом, о смертях в огне еще не было известно, преобладал пафос преодоления, геройства; в салоне маршрутки говорили из уважения к гостю на русском — может быть, гость посчитает нужным вмешаться и объяснит, что происходит и что будет с нами завтра, но гость знал не больше тбилисцев и поэтому помалкивал.

Мзия встретила нас на пороге обычной блочной двушки — до небесной немоты грузинка, с профилем чеканным, на курносый русацкий взгляд, может быть, слишком медальным, театральным, но все равно прекрасным — актриса, поэтесса. Просто жена. Мы уселись за стол обмывать вышедшую в “Советском писателе” книжку Мзии, был уже сигнал, присланный Робертом. Мы пили кахетинское и гадали по свежевыпеченной книжке стихов, один называл строку и страницу, другой зачитывал ее, и все смеялись получившемуся — вечная забава издателей и осчастливленных ими авторов, сродни верчению столика. Вано листал верстку своей книжки повестей, привезенную московским гостем.

Слишком велика была радость, чтоб переживать ее в кругу семьи. Застолье наше переместилось этажом выше — в квартиру поэта, выпустившего книжку переводов Есенина и тоже обмывавшего ее, так совпало, жизнь и двигалась такими вот толчками — от совпадения к совпадению, от книжки к дню рождения жены, внука и т.д.

Телевизор у грузинского Есенина (так! — ведь Грузия приняла Сережку березового в кипарисовых строках этого поэта) работал и показывал без звука уже виденное — крышу, вертолеты, респираторы-лепестки на лицах ликвидаторов, звука не было — звук надо было прибавлять пассатижами, которые куда-то запропастились, да нет же — вот они, маленький сын ими играет, хороший малыш, механиком будет, ну пусть играет, посмотрим без звука, если случится совсем ужасное — сосед придет и скажет, у него телевизор новый, хороший; усатый сосед с травяным кляпом во рту кивал: да, скажу, и, закусив, убегал к себе, вернувшись, сообщал последние новости. Так и сидели: картинка отдельно, звук, перемежаемый тостами, с получасовым опозданием отдельно.

На подземных этажах магма клубилась, стены неслышно дрожали, кирпич плавился в огне, железные стены и границы государств трещали, ломались, покрывались трещинами, крошились в пыль и прах, небо блистало зарницами — что-то надвигалось на нас, что-то, касающееся каждого в отдельности и всех разом. Маленький сын поэта возился с пассатижами, а юная дочь принесла московскому гостю книжку в подарок — Важа Пшавела с трогательной детской надписью, никто ее не учил, сама догадалась, и надпись сама по-русски, такая маленькая, сочинила. Гость растроганно расцеловал зардевшуюся от похвал есенинскую дочку в обе щеки.

Съезд писателей совпал с аварией на ЧАЭС. Нас было всего двое редакторов на всю Москву, грузинскую прозу издавали только “Молодая Гвардия” и “Советский писатель”, три-четыре книжки в год от республики, совсем немного. На следующий день услышал комплимент в свой адрес, — в фойе Дома правительства в перерыве один местный прозаик, отойдя в сторонку от нашей компании, сказал на ухо Роберту: сразу видно — взяток не берет.

Московские гости брали не деньгами — такими вот застольями, тостами, стихами, дарственными надписями, чувством хмельного локтя, единой страны, раздувшейся, как шар, от многих вожделений, привязанной к колышку столицы, любимой и ненавистной. А вот на местах брали. Каждая вторая книга в местном издательстве выходила в обход темплана, для нас факт немыслимый, это было озвучено на съезде обиженными, рвущимися к трибуне писателями, обойденными в очередной, в бесчисленный раз, на каждом съезде одна и та же картина: бумаги мало, писателей много. Я долго не мог понять: как это у них уживалось? Стихи, творчество, священный огонь, Важа, Шота, Галактион — и взятки? Как-то уживалось.

Представлявший московское издательство Иван, поглаживая свою окладистую, сказал: эти сработанные персидскими ..ями кавказские христиане не есть вещь. Мы сидели на ступеньках грузинского Дома правительства, громадного, как город, помпезного здания, воплощавшего в себе власть, идею власти, само ее существо, в нем-то все и будет происходить, в его темной ампирной перистальтике, в персидских лабиринтах, вся забродившая химия грядущей грузинской независимости, — ночь саперных лопаток, узурпация, восстание, штурм, пушки будут бить прямой наводкой в эти окна, стены, во власть, захваченную обезумевшим литератором Гамсахурдиа. Для строительства дворца Дария в Персеполисе кедровое дерево доставлялось с Ливанских гор, золото — из Сард и из Бактрии, лазурит и сердолик — из Согдианы, бирюза — из Хорезма, серебро и бронза — из Египта, слоновая кость — из Эфиопии, Индии и Арахозии. Из черноморской провинции Апсны на съезд писателей Грузии не приехал никто — абхазы прислали задиристое оскорбительное письмо, зачитанное на съезде под гул возмущенных голосов.

Кавказ — это страшно, это страшнее Балкан, говорил Иван. Наше прошлое можно понять, лишь побывав на кавказских окраинах, выходцы из этих персидских сатрапий с толчками южного солнца в крови будут вязать снулых северян в снопы, молотить их цепами, хозяйничать на одной шестой, погрузив ее в египетский мрак, в хаос иудейский, в ужас ассиро-вавилонский… Перед Россией лежал ложновизантийский путь, культивируемый Романовыми, ложноевропейский — кадетами, и путь древневосточных деспотий — пришельцами с Кавказа. Победил самый жуткий и кровавый. Эти два сработанных персидскими грузинских националиста будут перекраивать карту мира, двигая народы и границы, крымчаков, чеченов, ингушей обвинят в сотрудничестве с немцами, месхетинских турок ни в чем не обвинят, просто сметут с лакомой грузинской земли, как мусор, и вышвырнут в далекую Фергану. Сталин считал себя потомком Кира и Дария, зачитывался трудами историков, штудировал их с карандашом. В надписи на Суэцком канале Дарий с гордостью сообщал: “Я перс из Персии... Египет завоевал, приказал этот канал прорыть от реки по названию Пиранва (т.е. Нил), которая в Египте течет, до моря, которое из Персии идет. Корабли пошли по этому каналу из Египта в Персию так, как моя воля была”. Сталин переписал все слово в слово и занялся Беломорбалтом — солнцеподобный “владыка всех людей от восхода до захода солнца”, как величали Дария его летописцы, “царь стран” и “царь царей”...

Наши диалоги с Иваном углублялись в толщи и улетали в пределы невообразимые, он был хорошо образован, историк, прозаик, эрудит, заслуженный алкоголик улицы Воровского (в вестибюле ЦДЛ увижу потом афишку с черной меткой на стене позора, рядом с легендарным Хачиком Киракосяном, “в связи с недостойным поведением и дискредитацией членства в клубе”, — дебош, ему на месяц закроют доступ к цэдээловским шницелям и полуштофам). Я подсяду в эти грузинские дни 86-го на этот хриплый голос, подстраиваясь под синхронную волну раздираемого реактивным синдромом человека со свежевшитой “торпедой” под лопаткой. В Фермопилах встретились Европа и Азия, демократия и деспотия. Греки ответили на вызов Ксеркса и победили. Россия до Петра — Персия, боярская дума в камилавках высоких и кафтанах со стоячими — вылитые персы, персы. Персы без жалости отнимали у здешних народов мальчиков и воспитывали их в духе преданности деспоту, одним из условий грибоедовского русско-персидского мира был отказ от этой практики. Грибоедова убили за то, что укрыл в русском посольстве двух бежавших из персидского гарема армянок. Древний замес великоперсидский выпадал солью в крови потомков гвардии “бессмертных”, всадников, лучников, пращников и щитоносцев, большевизм был древнеперсидским вирусом, на который Европа ответила токсином — явлением фашизма, без Сталина не было бы Гитлера. Германия была разделена на рот-фронтовцев Тельмана и нацистов, победили последние, поддерживаемые промышленными кругами, а потом пошли куролесить, сводя счеты за проигрыш в войне. Представляешь мир без Ленина-Сталина, а значит — без Гитлера, мир без Второй мировой представляешь?..

От колонны отделился гэбэшник в штатском, попросил показать документы, оценив наш помятый после вчерашнего вид, но, угадав в нас неприкасаемых, опять удалился за колонну, облучая нас издали черными маслинами возмущенных глаз.

Подкатил черный ЗИЛ-“членовоз”, из него бодро выскочил потомок Кира и Дария — член ЦК Патиашвили, высокий, стройный, в отлично сшитом сером костюме, красавец и златоуст.

Писатели гурьбой, как школьники, потянулись в зал заседаний — начальство прибыло.

Выступающие говорили по нарастающей, заводясь сами и заводя аудиторию, синхронного наушника мне не досталось, поэтому мог только наблюдать за ораторами и реакцией зала. Вано иногда наклонялся к моему уху и бросал два-три слова, объяснял, в чем соль, увлеченно смеясь, комментировал: этот наш, а этот не наш, а этот, маленький, кудлатый, взъерошенный, — главный возмутитель спокойствия, его все боятся, его острого языка.

Это было похоже на соревнование казахских айтынскеров — почтенные аксакалы, тряся седыми бородами, задирают друг друга в кругу слушателей, состязаются в красноречии, декламировании стихов, пословиц, личных оскорблений, рождающихся тут же, под одобрительный гогот односельчан, отмечающих взрывом эмоций каждую удачную шутку и меткое словцо. Игра смыслов, остроумие сопоставлений, праздник юмора и смеха, лексики соленой. Ни одного слова не понять, но впечатление колдовское.

Эмоции перехлестывали через край в большом зале грузинского Дома правительства, эмоции рулили выступающими и их слушателями, опьяненными наркотиком речевого возбуждения. Если речь начиналась с нижнего “до”, то быстро достигала своего крещендо, а иногда начиналась сразу с ноты верхнего регистра и длилась, не снижаясь; с первых же слов Патиашвили сумел заткнуть за пояс всех этих львов, зубров, волков и гиен пера, сказывалась большая практика публичного оратора и функционера. Первый секретарь заговорил о наркотиках — настоящих. Которыми торговали прямо в издательстве. В столе одного редактора нашли наркотики — чем вы увлечены, мастера культуры? Зал, ожидавший, что будут делить бумагу, ошеломленно молчал. Опытный партийный полемист с ходу обвинил взволнованных творческих людей в смертных грехах и мог теперь брать аудиторию голыми руками, говорить о том, о чем хотел, а не о том, чего от него ждали.

Перед вылетом во “Внуково” я купил с лотка десяток “огоньковских” брошюр с нашумевшей повестью Распутина “Пожар” и теперь раздаривал их, как театральные программки вечера. Роберт полистал “Пожар”, зевнул и клюнул носом, с разных сторон за ним почтительно наблюдали местные поэты (завред московского “Совписа”!), горячий финский парень, женившийся на медлительной, задумчивой тбилисской красавице-грузинке, почти свой в доску, а как пьет вино, а какие тосты в стихах; сердце писателя — вещее сердце, сибирский прозаик описывал пожар, девятый огненный вал, накативший на страну спустя несколько месяцев после выхода повести; зал заседаний полыхал эмоциями людей, заведенных телекартинкой, не уверенных в своем будущем и будущем своих детей; земля разверзалась и уходила из-под ног, пожарные гибли в радиоактивном огне с брандспойтами наперевес, как солдаты, не зная, что взрыв уже вынес всю начинку реактора в атмосферу и жертвы напрасны, вечная память, вечная слава...

Через месяц руководство моего издательства решит (инструкция сверху?) отправить детей в подмосковный пансионат “Березки” (не эвакуация, нет, ни в коем разе — просто детям там будет лучше, согласитесь), мы с женой будем провожать дочь; двухлетняя кроха, обманутая деланой веселостью взрослых, помашет рукой в окне автобуса, а потом спохватится, но будет поздно — папа с мамой останутся стоять на тротуаре, а автобус тронется. Только через три недели допустят к детям (кто эта сволочь персидская, кто придумал эти сроки? кто просчитал, что за три недели боль в ребенке уляжется, а за две — еще нет?). Воспитательница расскажет: ваша дочь задавала тон в палате, все дети плачут в постелях после отбоя, через неделю перестают, а ваша проплакала все три недели.

Я все ждал появления Годердзи — поглядывал по сторонам, пытаясь угадать человека по фотографии с обложки книги. Переводчица Аида говорила, что он не придет. Почему? Не любит публичности. Годердзи Чохели — мой лучший автор, которого я выудил из самотека. Подарил русскому читателю этого парнишку из глухого горного села, невероятно одаренного новеллиста, первой же книжкой рассказов в труднейшем жанре горской легенды, народной притчи задвинувшего в тень этих липовых латиноамериканцев местного разлива, выпекающих тома, один за другим, под восторженные крики обслуживающей критики, да всех задвинувшего. В перерыве Аида дернула меня за рукав — Годердзи! Худенький невысокий грузин посматривал на нас, стесняясь, рядом жена — нарядная городская красавица, поставившая на этого дремучего, но талантливого паренька. Грузинское кино — визитная карточка республики, кинорежиссеры — небольшая, но очень влиятельная прослойка элиты. Мальчик из Хевсуретии, увидевший несколько фильмов под открытым небом в свете прожектора прилетевшей кинопередвижки, приехал в Тбилиси поступать на кинорежиссера. Поступил. А спустя год обнаружил, что учится на киноведа. По своей наивности и стеснительной чистоте ошибся факультетом: думал, достаточно отдать документы милой девушке, написать сочинение, и дело в шляпе — ты режиссер. Жена выступала переводчицей при муже — по-русски Годердзи говорил плохо, в их горном селе научиться русскому языку было негде, разговора не получилось, да и не могло, наше общение протекало, как с иностранным гостем — посредником выступала жена, от которой зависело взаимопонимание, да все зависело в большом многоликом городе, ставящем бесхитростного горца в тупик на каждом шагу.

Бродил по Тбилиси, по старому городу, любовался раскрытой, как просцениум, жизнью веранд, балконов и галерей в винограде, глицинии и петуньях. У “Детского мира” из подворотни поманил мохнатый, пучки волос торчали даже из ушей (какую роль мужская растительность играет в войне полов и отборе? неужели так: чем гуще растительность — тем витальней?), затащил в подворотню и сунул под нос мотки шерсти: купи! Мы из Кутаиси! Воруем с фабрики! Мне надо у собаки-гаишника выкупить права! Я замялся, припертый к стене, замямлил что-то про детские вещи, которые ищу по велению жены. Мохнатый кутаисец вдруг взревел: иди, иди отсюда, с-собака! И ногой попытался пнуть. Я успел увернуться, ошеломленный внезапным порывом ярости абсолютно незнакомого человека. Потом поднялся на ветхом, латаном фуникулере на гору к подножию телебашни. Погулял, любуясь чудным видом на Тбилиси, решил спрямить сквозь кусты, у задних окон ресторана застал картину: трое, выстроившись в живую цепочку, облегчали пищеблок заведения — один, в поварском колпаке, подавал свертки и кульки из окна, второй принимал, а третий укладывал в багажник автомобиля. Увидев меня, замахали руками, зашипели: пошел, пошел вон отсюда! Со-о-обака!

Стоял у фуникулера и поводил плечами, словно морозом, обожженный волной ненависти к чужаку, подсмотревшему кое-что с изнанки из того, что стоит за тостами, закупками, дымком дарового шашлыка. Через день Мзия приведет меня в гостиницу, случайно услышу обрывок разговора, удивлюсь хамскому, требовательному тону директора и ее заискивающим, умоляющим интонациям. На окраинах все выступало ярче, выразительней, прозрачней и страшней. Я был далек от этой жизни, отличающейся от моей, я сочувствовал, но многого не понимал — да чего там понимать, конечно, понимал: всюду люди бьются в тисках, всюду жизнь, которую надо оплачивать, всюду полезного гостя обласкивают, бесполезного и опасного гонят прочь. В Ереване самонадеянно пригласил местную журналистку, яркую армянку, на прогулку по вечернему городу и быстро убедился, что сделал ошибку. Молодые парни не давали прохода. В Тбилиси, как и в Баку, такой дикарской ревности не встретишь, но все равно экспериментировать с местными джигитами лучше было в компании Вано.

Я уеду в Баку на съезд. Годердзи выпустит несколько талантливых фильмов, получивших призы на фестивалях, потом бумага, кино, свет, хлеб кончатся и человек попытается свести счеты с действительностью, неудачно, слава те. Профессора будут драться на рынке за кочан гнилой капусты, трудней всего придется городским, у кого нет родственников в деревне, способных подкормить, интеллигенция окажется на бобах в буквальном, на утро, обед и вместо ужина, быстро дичая, опускаясь в маргинальные слои, толпы беженцев захлестнут город, гостиницу “Иберия”, в которой я легкомысленно изъявил желание пожить — с видом на Куру, на ее берега, облепленные живописными сотами домов, займут беженцы, в Пицунде через три года я буду разнимать на улице сцепившихся драчунов, но получу по рогам от тех и этих, до ножей и стрельбы дойдет потом, под окнами Дома творчества водолазы вытащат из воды забитого ночью камнями нашего электрика, съехавшиеся из сел родственники убитого абхазца будут справлять тризну прямо на нашем пляже — десятка два коротконогих, коричневых от загара, наливающихся яростью крестьян на измазанной кровью пляжной гальке вокруг свечи с поминальными чашами в руках…

II

Баку встретил солнцем и теплом. Проведя ночь в поезде, утром вышел на платформу вокзала и пошел улицами незнакомого города к “Интуристу”. В номере бросил сумку в шкаф, подошел к балкону — и охнул! Море голубело до горизонта… Чайки, облака. Яхта шла под распущенным спинакером. Сорокафутовик, самоделка, скорей всего, отсюда не разглядеть. С четверть часа простоял, пока лодка не скрылась из виду, пока солнце не затянуло набежавшей тучкой — ненадолго, тучка-пятиминутка. В номере нарисовался сосед — припадающий на одну ногу малый с резной палкой, на губах неопределенная усмешка, пиджачишко жалкий, рубаха в турецких огурцах. Глаза смотрели серьезно, оценивающе. Как такие захолустные люди поселяются на верхних этажах “Интуриста” с видом на море? Следом появилось двое приятелей и, видимо, соседей по этажу, быстро взвесив меня на весах и найдя легким, занялись разговорами, не обращая на меня внимания, один полуприлег на мою, пока еще не мою, кровать, вытянутую ногу положил на стул. Мне захотелось попроситься в отдельный, но это наверняка связано было с трудными переговорами и потерями — моря, солнца, парусов. Прошел через ногу, заставив ее опуститься, как шлагбаум, и отправился в город.

Как все портовые города, всем лучшим в себе Баку развернут к морю. Красивый чистый южный город. Дворцы-сундуки нефтяных баронов прошлого с претензиями на модерн, ренессанс и барокко, венецианскую готику, мавританский стиль, бесхитростно импортированные из Европы дома скоробогачей, поднявшихся на буме начала века, сталинский ампир, как отпечаток кистеперый в бетоне, на глазах превращающийся в антику, зеленая набережная, далеко в море уходил, как спица, узкий мостик на сваях, кончающийся, словно золотой каплей, дрожащей и искрящейся в мареве, стеклянным павильоном кафешки…

Прогулялся по бесконечной набережной, поймав себя, что ноги сами влекут меня к мысу, за которым скрылась лодка, но до него было шагать и шагать, по выглаженному морю рябь свежего бриза, у каспийской воды нутро мое дрожало и рвалось куда-то, позади глухая зима, впереди лето, море, лодки. Зашел в старый город Ичери Шехер через Шемахинские (XII век) ворота и застонал от удовольствия — сразу пахнуло детством, затрепанной книжкой арабских сказок, волшебным Востоком, волшебством восточным, с которым советский школьник знакомился через “Хоттабыча”. Минареты, бани, Девичья башня, дворец Ширваншахов и вполне приличные средиземноморские дома из апшеронского известняка с верандами и патио; кривые мощеные улочки для двух ишаков с шорами на левом глазу, чтоб смогли разойтись, не кусаясь, из-за поворота вот-вот выйдет вертопрах Миронов и с возгласом Тшорт побери! картинно поскользнется на арбузной корке. Литератор Костюковский увидел в журнале “За рубежом” заметку о контрабандистах, перевозивших ценности в загипсованной руке, и навалял сценарий народной комедии, разбудив от спячки массовое сознание картинками экзотичной жизни — теплоходы, круизы, заграничный шопинг. Фильм-рекордсмен быстро встал рядом с “Чапаевым”, и плевать, что главная интрига фильма не имела юридических оснований: граждане СССР могли свободно ввозить любые драгоценности в страну.

В мемориальном городе, кроме актеров Каневского и Шпигеля, живет еще около тысячи семей. Правильное решение — поселить жителей в пределах старинного города для оживления района, чтоб он не казался некрополем. Познакомиться бы с кем-нибудь, набиться в гости, на постой квартирантом, бродить по вечерам с томиком “Тысячи и одной ночи” под мышкой, потягивать пахнущий вишней дымок из кальяна и чай из грушевидных стаканчиков под парусиновым тентом, сибаритствовать и кейфовать. Кое-где на стенах старые граффити даже с ятями — гимназист Ивановъ расписался, но даты не оставил. Еще один ходил по древнему городу и с маниакальным упорством присваивал дом за домом, вырезая: Асадъ Керимовъ, Асадъ Керимовъ 1910…

В самой крепости селились кучно: Агшалварлылар — семьи совершивших хадж, Сеидлар — потомки пророка Мухаммеда, Арабачилар — возницы, Амамчилар — банщики, Гямичилар — лодочники. Прочитал в путеводителе и кивнул: ага! — поняв свое место в средневековой иерархии этого города. Посмотрел на бухту с холма, но лодки не увидел. Зачалилась где-то.

Ширваншахи, Сефевиды, Османы, опять Сефевиды, Петр I занял Баку в 1723-м в ходе Персидского похода (поводом к войне послужило ограбление русских купцов в Персии — во как!), в 1735-м русские ушли, Екатерина в 1796-м опять займет город. Вступивший на престол Павел отозвал войска из Закавказья, но благодаря Персидскому походу Екатерины Грузия была спасена от разрушительного нашествия персов. Какая-то неуверенность сопровождала процесс воцарения русских на этих берегах, шло перетягивание каната с Ираном и Турцией, за которыми “англичанка гадила” — вечная “англичанка”, которая таки, улучив момент, попытается захватить промыслы в 1918-м, но ненадолго.

В 1805-м правитель Баку Гусейн Кули признал русское подданство, однако, когда в 1806-м небольшой русский отряд под предводительством Павла Цицианова подошел к Баку, коварно убил его. Случилось это у ворот Старого города. Когда хан передавал Цицианову, главнокомандующему на Кавказе, ключи от крепости, двоюродный брат хана Ибрагим-бек выстрелил в него из пистолета. Русский отряд отступил перед превосходящими силами мусульман, тело Цицианова досталось врагу. Голову его отрезали и преподнесли в подарок персидскому шаху в знак своей преданности и победы над русскими. Это было ошибкой. Русские с чистой совестью, руководствуясь принципом, что дело правое, если под ним струится кровь, в конце того же года заняли Баку — с уверенностью, что теперь уж это навсегда. Нефть, ковры, табак. Торговля. Пошлины. Близость Ирана и Турции. Райское место, дивное теплое море, дружелюбное мирное население. Первый керосиновый завод Василия Кокорева в 1859-м. Но не с русскими деньгами было приходить в эти места — хлынул капитал Ротшильдов, Нобилей (каждая четвертая шведская крона в Нобелевской премии приплыла отсюда по Волге в нефтетанкерах конструкции Менделеева), иностранцы подмяли нефть под себя, оставив русским инфраструктуру, больше половины мировой нефти добывалось здесь. С нефтяным бумом расцвела культурная жизнь, открылись театры, было построено здание оперы. Баку стал именоваться Парижем Кавказа.

Заглянул на городской рынок.

Над головами торговцев была протянута веревка с ценниками. Обманувшись бумажкой, попросил полкило ранней клубники и заплатил ровно в три раза больше: ценники с их ценами оказались бутафорией для партийного начальства, иногда захаживающего с высокими гостями. Азия лукавая, двуличная, добродушно-насмешливая и хищная, искусство обвеса и обмера, надышанное человеческое тепло вонького базарного существования, молодые черноусые цветущие жизни, уместившиеся между мелким оптом и розницей, страна, живущая по своим правилам, которые надо знать. Скрученная в пружину, дремлющая базарная гекатомба за несколько лет до взрыва.

В гостинице сосед по номеру встретил возгласом: тебе звонил Эльчин! И уставился, выжидая. Я небрежно кивнул. Сосед помолчал и спросил: это тот самый Эльчин — писатель? Я кивнул. Это он снял фильм о торговой мафии? Я пожал плечами: наверное, да. Я не в курсе. Через четверть часа в номер вошли его приятели, один нес вазу с фруктами, другой бутылку. Пить я отказался, а яблоко в целях смычки с местной торговой мафией съел.

Вечером Эльчин рассказал: это были торговые агенты из районов. Они месяцами живут в гостиницах города в ожидании поступившего на базы дефицита, чтобы первыми оказаться на распродаже. Мы сидели и работали над рукописью. Как всякий настоящий писатель, Эльчин дрался за каждое слово и запятую. Мы находились в кавказском Париже и работали над книжкой, в которой речь шла об автокатастрофе, случившейся в Париже настоящем — французском. Погибший в аварии француз оставляет наследство, бороться за которое выезжает армия родственников из Баку. С настоящим писателем всегда легко, он не чинится, не чванится, всегда раскрыт миру, чист, доверчив, в этом его сюжет, соль профессии, ее суть — пропускать время сквозь себя, не искажая, и вырабатывать смыслы, поднимать, взывая к простосердечию, на борьбу. Всегда с ним легко — если это не касается его текстов. Красавица-жена вносила то чай, то орешки, со стены на нас посматривали две дочери писателя — на него с восторгом, на меня — с осуждением, потом они вошли и встали под своим масляным изображением кисти местного академика в солнечных тонах сарьяновских (впрочем, в Баку и своих солнцепоклонников от живописи хватало).

Утомившись от работы и друг от друга, отправились ужинать за город в чайхану “Зеленый изумруд”, значившуюся на городском балансе как столовая № 6 — мужской загородный клуб, злачное место, где происходило и совершалось все — обручения, сделки, важные знакомства. Ели лагман, долму, плов и выпивали в компании двух нукеров — Рустама и Сафара. Рустам был нукером Эльчина, а Сафар — Рустама. Если в первый день мною занимался и катал по городу в своей “Волге” сам Эльчин, то во второй день меня развлекал Рустам на “Жигулях”, ну а в третий — Сафар на “Москвиче”.

Эльчин был перевозбужден — завтра съезд писателей, голосование, схватка со сталинистами, с главным из них — сталинским еще лауреатом, со всем мертвым, отжившим, день “Ч”, время для которого пришло. Читал стихи, цитировал Физули — мол, пусть меня забинтуют кровавыми бинтами с головы до пят, лишь бы не видеть страдания людей, — черноволосый, экспансивный, из потомственной семьи, похожий на всесоюзного Муслима, да он и был Муслимом — литературным.

На съезде “наши” кучковались отдельно, “не наши” — отдельно, так и садились в зале. Из уважения к большой делегации москвичей, налетевших, как золотые мухи, с дыханием весны на лагман и шашлыки каспийские из осетрины, говорили по-русски. Русский был языком бакинских улиц, прилавков, кафедр и мастерских, — самый мультикультурный город империи, город солнца, плавильный котел Востока, где несть ни эллина, ни иудея, ни мусульманина, ни попа.

“Наши” выглядели лучше “не наших”, живей, добродушней, расположенные друг к другу и к миру с теплым интересом, но казались разобщенными, бродили поодиночке, “не наши” терпеть не могли друг друга, но были сплочены, стояли темной (одежда) кучей, насупленно-серьезные, обремененные пафосными идеями, всегда готовые по приказу кадить и славить, развенчивать и обличать. “Наши” обращались прямо к залу, не скупились на улыбки и остроты, раскованные, образованные, амбивалентные. “Не наши” выступали вполоборота к президиуму, к высокому начальству, стараясь показать себя в лучшем виде, чтоб начальство запомнило и, где надо, отметило галкой.

Первый секретарь Багиров, похожий на круголового кота вислоухого, по кличке Багдадский вор, с повадками отца родного, готового и приласкать, и колотушек отвесить, прокатился катком по Акраму Айлисли, пока он стоял на трибуне, пытаясь прокричать свою высокохудожественную правду. Это не нервно-утонченный красавец Патиашвили, он сам рулил съездом, писателями, да всем рулил в республике.

Эмоционал-карьеристы из враждебного лагеря кипели верноподданническим пылом, но дело их было швах — голосование закончилось победой “наших”. Сияющий Эльчин, восторженный Акрам. “Не наши” со скрежетом зубовным встретили свое поражение, готовые к реваншу, терпеливые, как семена, посматривая на “наших” с ненавистью, завидуя их легкости, городскому облику, образованности, модным костюмам и обуви, женам, автомобилям.

Вечером с Акрамом заехали за Баруздиным в цековскую гостиницу на горе. Атлетическая охрана с оттопыренными пиджаками с неодобрением посматривала, как худенький, высохший, легкий, как перышко, похожий на отца Д’Артаньяна с седой эспаньолкой, на его бледный клон (именно так — отец Д’Артаньяна, родившийся от своего сына, от одного из его лучей, бледное его подобие, а не наоборот), садился в наше авто с городскими пыльными номерами. Дом, куда мы приехали, тоже стоял на горе. В саду был накрыт стол. Хозяин потчевал гостей своего друга Акрама — приветливый бакинец простой профессии, охотно рассказывавший о люля и долме, саде и цветах и надолго замолкавший, когда разговор съезжал на другое.

Говорил Баруздин, Акрам ему подливал и поддакивал, я просто слушал. Падишах и его подданные, делившийся с ними искусством лавирования, в котором он превзошел всех, комфортного пребывания на островке легального либерализма. Рядовой издательский нукер, главред главного журнала республики и главный редактор главного журнала империи (Трифонов, прибалты, грузины — все лучшее выходило из-под его редакторского карандаша). Баруздин цедил по капле коньяк и выкладывал нам высокие тайны; впервые я услышал, что главная интрига времени — кто кого: “наш” Горбачев или “не наш” Лигачев? От этого расклада зависело все, архаисты и новаторы, супостаты и прогрессисты разворачивались в марше, подлаживаясь под это противостояние, маленького сына старенького Баруздина зовут тоже Михаил Сергеевич, трогательно рассказывал о проделках малыша, сам становясь в эти минуты малышом, смешливым, восторженным. Акрам говорил, красуясь: я — турок, мы все тут турки, гордясь принадлежностью к наследию Великой Порты, два родственных народа, разделенных прошедшей по живому границей, а по сути — один народ.

Нашелся бинокль, которым я завладел. Навел на Бакинскую бухту и долго следил за лодкой, барражирующей по акватории, используя косые плоскости своих парусов, норовящей уклониться от генеральной линии свежего зюйда в ту или иную сторону, в этом и состояло искусство плавания под парусом — “наиболее уклончивого и пластичного”, по выражению Мандельштама, вида спорта.

Потом прошел в дом и позвонил по межгороду в Москву.

Жена взяла трубку. Сказала, что все по-прежнему. А что отец? Звонила ему? Что он говорит? Может, надо уезжать из Москвы? У него маленькая внучка, должен понимать. Каждый день звоню, сказала жена. Отец молчит, ничего не хочет объяснять. Сказал только, что заряд топливной массы очень большой и надо любой ценой избежать критичности. Ходит в храм и молчит. Нашел бабушкину икону, повесил в зале. Я поймал себя на том, что разговариваю с женой тоном обвинителя, требовательно, нетерпеливо. Тесть-пенсионер был физиком-ядерщиком, одним из создателей русской А-бомбы, работавшим в известной уральской шарашке в конце 40-х, бомба ему, сталинскому рабу, спасла жизнь, его вытащили из колымских лагерей и усадили за эту работу, подарив тепло, кормежку, даже жену, которую разрешили выписать вместе с другими женами ученых, работавших в этой шарашке на положении зэков. Там-то, за колючей проволокой, моя жена и появилась на свет, там она провела первые шесть лет своей жизни. Смеясь, она говорила, что они с бомбой родились в одной лаборатории и почти ровесницы. Сестры-близняшки. Оказывается, русские давали своим бомбам женские имена — “Татьяна”, “Наташа”, “Мария”. Разговоры родителей о прошлом так или иначе велись вокруг бомбы, на фоне этих разговоров протекала наша жизнь, бомба была членом нашей семьи, я женился на бомбе, вернее, на ее сестре, а по сути — на обеих сразу. Жена была та еще бомба. Так что авария под Киевом рассматривалась как семейное несчастье, семейное происшествие, когда один из членов семьи вдруг пришел в буйное умопомешательство и собравшиеся на совет родственники решают, что делать.

Я сидел на крыльце дома. Не было сил подойти к столу и занять свое место, да и не хотелось. Бинокль болтался на шее. Яхта ходко бежала через всю Бакинскую бухту — сначала туда, потом обратно, галсуя, выжимая из встречного молекулы поступательной энергии. Майский сад зацветал — персики, сливы. Яхта галсировала посреди Бакинской бухты под неисчислимыми взглядами с берега. Жизнь дрожала и искрилась, как золотая капля стеклянной кафешки на кончике трепетного шаткого моста, далеко вынесенной в море, — еще дрожала, еще искрилась.

— Что в Москве? — спросил Акрам, когда я наконец уселся за стол.

— Физики причащаются и всем советуют, — ответил я.

По дороге в аэропорт Эльчин остановил машину на заправке.

В “Волге” сидели Рустам и Сафар, провожавшие меня, помогавшие закупаться на бакинском рынке — специи, травы для плова, в приготовлении которого, наученный авторами-азиатами, я считал себя докой, на выходе Рустам смахнул у бабушки тугой пучок весенних гиацинтов и сунул мне: жене подаришь! Их надо было довезти в сохранности. Я все время держал букет нежных соцветий в руках, белых и розовых, чтоб не помять, цветы источали тонкий аромат, чашечки их казались искусственными — восковыми или фарфоровыми, с тех пор Азербайджан свяжется для меня с запахом гиацинтов, как увижу гиацинты на выходе из метро с наступлением весны, так сразу — весна, сады в цвету, Каспий синий, который я так и не тронул лодкой, Ширваншахи, далекий парусник в море, как вечная цитата из классика, гениальная метафора одиночества, и как обрадовалась жена в холодной Москве букету, разделила сначала розовые отдельно и белые отдельно, а потом опять объединила их в одной вазе.

Эльчин открыл капот машины и вдруг отпрыгнул в сторону…

Опасливо вытягивая шею, еще раз заглянул в мотор и покрутил головой.

— Что? Что там? — почуяв неладное, спросил Рустам, как верный нукер бросившийся на помощь патрону.

— Змея в машине! Гюрза!

Мы с Сафаром тоже вылезли и подошли к открытому капоту.

— Только я открыл капот, как она метнулась и спряталась, — объяснял Эльчин. — Но я успел заметить — большая серо-коричневая гюрза, тут ошибки быть не может. Откуда в машине гюрза?

Мы стояли полукольцом вокруг открытого мотора, в недрах которого затаилась серо-коричневая смерть.

— Осторожней, гюрза умеет прыгать, — сказал Рустам, когда я, осмелев, подошел слишком близко к капоту, с любопытством заглядывая в пыльное моторное нутро.

Время поджимало, уже началась регистрация на московский рейс, которым я улетал. Посовещавшись, решили рискнуть и доехать до аэропорта. Усевшись в машину, посидели, привыкая, уговаривая себя и друг друга, что все нормально, змея нападает только в случае опасности, если ее раздразнить. Сейчас она напугана и предпочтет отлежаться в моторе подальше от врагов.

— Как гюрза оказалась в машине? — недоумевал Эльчин. — Я давно не выезжал за город. Машина всегда стояла перед домом на асфальте, в центре Баку. Кто-то помог ей сюда забраться, не иначе.

Мы молчали, обдумывая его слова, каждый нет-нет да поглядывал себе под ноги, я вспоминал недобрые взгляды проигравших на выборах “не наших” и только поводил плечом.

Самолет мой улетит. Эльчин оставит машину на стоянке в аэропорту. Когда же вызванные им змееловы приедут и обследуют ее, гюрзы они не найдут. Скорей всего, почуяв близкую траву, змея выбралась из мотора и уползла в лес. А потом придет время кровавых бинтов, в разгар сумгаитской резни Акрам Айлисли выступит с гневным письмом, взывая к разуму земляков, но слово писателя утонет в гвалте и истерии “не наших” голосов, армяне будут отбиваться от погромщиков всеми способами, отстреливаться из ружей, рубиться топорами, бросать из окон и с балконов тяжелые предметы, поливать головы лезущих по лестницам кипятком, зачерпывая из непрерывно кипящих баков на газовых плитах, потом в Баку войдут войска, резервисты шальные, в одну ночь поднятые с постелей, будут палить с брони по всему, что движется, не выбирая, по окнам, чердакам, паркам и площадям, по школе — так по школе, по свадьбе — так по свадьбе (парная могила жениха и невесты в Аллее), двести бакинцев лягут в Аллее шехидов в центре Баку, начнется долгая, тянущаяся по сей день война, я прочту в газете, что Эльчин занят переводом Мольера на родной язык и с пониманием кивну, соглашаясь с выбором, — Шекспир с его трагедиями в эти времена был бы некстати, ядовитый трезвый Мольер — в самый раз.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru