* Из цикла “Критика — это критики”.
Сергей Чупринин
Вне строя
Лучше не быть генералом, чем ходить в строю.
Когда-то среди критиков моего поколения это было нормой.
Приступая к рецензии на новую книгу того или иного автора, следовало прочесть, хотя бы по диагонали, все его предыдущие книги. А во-вторых, придирчиво (и это еще в доинтернетовскую пору!) обследовать все, что об этой книге и об этом авторе уже понаговорено. Выписки, знаете ли, сделать, закладки… Чтобы, упаси бог, не повторить сказанное другими, но либо продолжить не свою мысль, либо оспорить ее, предложив собственное прочтение.
Получалось, само собою, по-всякому. Далеко не всегда удачно. Но, в любом случае, даже вполне дежурный, стострочный, к примеру, газетный отклик воспринимался, да и был составной частью общего контекста, в каком жили и критика, и литература.
Увы мне, эти времена прошли. И мы теперь чаще всего ленимся. Или торопимся. Не слышим (или делаем вид, что не слышим) друг друга. Токуем, будто тетерев по весне. И из прочитанной книги выбираем лишь то, что подтверждает наши о ней представления.
Случаются, понятное дело, счастливые исключения. И все-таки согласимся, что старинную технику “пристального прочтения” всякой литературной новинки, классический формат “разборов и размышлений” давно уже не держит почти никто — ни в моем поколении, ни, тем более, в последующих.
Кроме Аллы Латыниной.
Вернее, Аллы Николаевны Латыниной.
По отчеству я ее здесь величаю отнюдь не только из уважения, но и чтобы указать на важное, резко индивидуальное свойство “лирической героини” латынинских статей, того “образа автора”, что с неизменностью воспроизводится ею в последние десять-пятнадцать лет. Уже после того, как соприродная ей литература отошла в предание и наступили, по-латынински же говоря, “сумерки”, что порождают — ну не чудовищ, конечно, а писателей и тексты, отличные от тех, к каким привыкли люди ее (и моего) поколения.
Теперь она и читает, и пишет — как старшая (и уже потому несколько, может быть, посторонняя) по отношению к этой литературной нови.
Разумеется, жизнь предлагает разные поводы для высказывания, и Латыниной случается говорить и о дорогих ее сердцу писателях, уже покойных, и о тех, в сравнении с кем она никак не может чувствовать себя старшей. Например, как в недавнем “Знамени” (2012, № 10) об Ирине Роднянской и Ренате Гальцевой…
Но как раз эти ее статьи наименее интересны. Написано, кто бы спорил, и тут квалифицированно, дельно, зато пресновато, без азарта. Вот именно что почтительно.
И совсем другое дело, когда в поле зрения критика оказываются Виктор Пелевин или Линор Горалик, Владимир Сорокин или Максим Кантор, Дмитрий Галковский или Борис Акунин, Дмитрий Быков или Захар Прилепин… Здесь Алла Латынина мгновенно вживается в уютную для себя роль старшей, собственно, и становясь (для писателей и для читателей) Аллой Николаевной.
Не начальницей над литературой и не учительницей, ни в коем случае! Куда ж нам плыть она больше не указывает. Взглядов на литературу такого-то года или десятилетия давно не предлагает. За отступление от классических устоев не бранит (хотя и язвит, конечно, как без этого?). Оценки — так, чтобы сразу в аттестат писательской зрелости — ставит крайне неохотно. К доске — за неподобающие, предположим, высказывания — не вызывает. За соблюдением мировоззренческой дисциплины не следит, ибо — внимание, внимание! — убеждена, что “либерализм не может заниматься поисками отступников, или он не либерализм”. Чаще попросту дивится — эка метнул!.. — и головокружительным вольтам ошалелой писательской мысли, и вообще временам, когда — ну, надо же!.. — писателя стали представлять не только его книги, но и его манера поведения, даже его, прости Господи, прикид.
Может, например, и так начать литературно-критическую статью:
“Когда публика, приглашенная на букеровский обед, уже успела отведать закуски и началась церемония представления финалистов 2008 года, в притихшем зале неожиданно внятно прозвучала негромкая реплика, полная неподдельного изумления: “Шпане премию дают…”. Это известный писатель П., видимо выпивший лишний бокал вина, не смог сдержать эмоций при виде награждаемого писателя Елизарова. Писатель Елизаров выглядел так, словно собрался прошвырнуться по улице в компании пацанов, предпочитающих одежду в стиле милитари: сунул ноги в тяжелые берцы, заправил туда же брюки, наподобие галифе, поддерживаемые армейскими подтяжками, — и, позабыв надеть, что там у них полагается поверх штанов — бомбер, куртка, косуха? — прямо в тельнике завернул на букеровский прием. Цельность брутального образа короля подворотен нарушали длинные, до плеч, волосы: к этому наряду полагалась бы бритая голова.
Публика не совсем поняла, кому бросает вызов желтая кофта второй свежести: буржуазии вроде бы в зале не было, все больше пролетарии умственного труда”…
Другой пролетарий умственного труда тут, скорее всего, плюнул бы и отвернулся. Но — не Алла Николаевна. Воротясь с банкета, она, любопытствуя, немедленно сунулась в премированный текст. И прочла его дотошно, с карандашиком. Чтобы так же внимательно исследовать и все другие книжки Михаила Елизарова. И все, что другие критики наговорили о Елизарове, прочла тоже.
А затем представила и процесс своих неторопливых разысканий, и их итог читателям “Нового мира”.
Итог, прямо скажем, неутешительный. Для писателя Елизарова обидный.
И вместе с тем, я уверен, чрезвычайно лестный для писателя Елизарова. Его ведь прочли в другом поколении — “неинфантильном” и “доприкидном”! И прочли так, как это только старшие умеют, — строка за строкой, отделяя полуудачи от неудач, подлавливая на глупостях и браваде. И оставляя надежду многажды оконфузившемуся, но все ж таки не бездарному автору “Библиотекаря” и “Кубиков”.
Если бы у писателей нового литературного поколения тоже была привычка читать своих придирчивых критиков ну пусть не с карандашиком, как старшенькие, а хотя бы прислушиваться к ним, для литературы, глядишь, и польза была бы.
Но я, правда, не думаю, что этот разбор как-то изменил Елизарова.
Латынина, впрочем, на это не слишком и рассчитывала. Сказано ведь — не учительница. И не играющий тренер. Может быть, эксперт, которому профессиональная честь не велит халтурить в разборе даже и самой плевой книжки, но которому в общем-то все равно, будет ли востребовано его квалифицированное заключение. Или — да простят мне читатели и Алла Николаевна еще одно рискованное сравнение, — она, может быть, более всего похожа на мисс Марпл, которая обычно мирно вяжет себе в сторонке, но уж если по какой-либо надобности либо от скуки войдет в дело, то будьте благонадежны — дело распутается во всех своих узелках, а сама мисс Марпл, не претендуя на награду, вернется к отложенному вязанью.
То ли наскучило Алле Николаевне за десятилетия влиять на литературу, пасти писательские народы и звучать, как колокол на башне вечевой. То ли напрочь разуверилась она в этих возможностях.
Предпочитая стоять не над схваткой, а вне ее.
Делая, правда, единственное исключение — для товарищей по цеху. О, тут ничто не отболело, ничто не отмерло! И чувствует она себя, говоря о критике и критиках, никакой не старшенькой, не вольным экспертом, а товаркой в той же мастерской, темпераментным и полноправным участником журнально-газетных ристалищ. Об Андрее Немзере пишет так, будто он лично ей мешает жить. Льву Данилкину явно благоволит, хотя не забывает и съехидничать, если его очень уж занесет. Валерию Пустовую приветствует, с оговоркою, впрочем: “…не люблю я пафосных речей с нагромождениями метафор, срывающегося голоса и расширенных глаз”. По Владимиру Бондаренко бьет прямой наводкой, а ведь в иные времена относилась, помнится, тоже не без сочувствия. И уж любо-дорого посмотреть, как она, разбирая в “Знамени” (2010, № 3) манифестарный сборник “Новая русская критика”, жучит и школит подрастающую цеховую смену, тем только пока и приметную, что этот, с позволения сказать, молодняк прехрабро берется за интегральные исчисления, а таблицу умножения знает всё еще нетвердо.
На тех страницах латынинских статей, где речь идет о спорах критиков вокруг той или иной книги, применительно к той или иной литературной ситуации, все симпатии и антипатии Аллы Николаевны, все ее безотчетные фобии видны, что называется, невооруженным глазом. Но видна и воля — к объективности, к точной передаче чужой позиции, в том числе и малоприятной ей лично или (и здесь объективность сохранить всего труднее) ей лично мешающей провести свою мысль.
Боюсь ошибиться, но пока никто, кажется, не упрекнул Латынину в передержках, в стремлении, столь всем нам, увы, свойственном, спрямить или карикатуризировать чужие утверждения.
Тут, допускаю, еще и школа старой “Литгазеты”, для меня и Аллы Николаевны общая, и я помню, помню, как Чаковский, пыхая вонючей сигарой, учил меня писать хлесткие реплики: “В первом абзаце сообщите, где, что и как напечатано, второй, без всяких эмоций, отдайте под изложение позиции своего оппонента, а уж все остальные абзацы ваши, и там можете себя не сдерживать”.
О старой “Литературной газете” Латынина вспоминает постоянно — и, как говорится, между делом, и в очерке, специально посвященном этой теме.
Как человек, прослуживший бок о бок с Аллой Николаевной бесконечные тринадцать лет из более чем тридцати, отданных ею редакции, скажу, что наши с Латыниной воспоминания отнюдь не накладываются друг на друга. Зачастую не совпадают и оценки — лиц и ситуаций. Так что привет фильму “Расёмон”; многое мы тогда видели с нею по-разному, по-разному и теперь относимся.
Но! Ее свидетельства о том, как дело было на Цветном бульваре и в Костянском переулке Москвы, я полагаю ничуть не менее достоверными, чем мои собственные. Уже по той причине, что Алла Николаевна и в выяснении своих отношений с прошлым стремится быть объективной, тщательно разбираясь…
...в сортах дерьма! — “в приступе морального превосходства” ущучит меня (и ее) тот, кто ничем таким сроду не замарывался.
Дерьма в той “Литгазете”, созданной Александром Борисовичем Чаковским и Виталием Александровичем Сырокомским, действительно хватало, как хватало его и в советской литературе, и в советской действительности. Но люди там были разные, и служили они разному. О ком-то сейчас и под пыткой доброго слова не вымолвишь. Другой, помню, начальник вызывал у меня даже симпатию, поскольку по собственной своей воле зла никому не причинял, зато, если уж поступал приказ от большего начальства, мог и четвертовать, конечно. Но были и третьи, были и четвертые, кому Бог дал придти в “Литературную газету” (и в советскую литературу) с умом и талантом — чтобы не таить свой ум и талант в рукописях, спрятанных на антресолях или с оказией отосланных за кордон, а являть его сейчас, т.е. тогда, и здесь, т.е. в советской России. Применительно к подлости? Да, случалось, что и применительно.
Встречаются, наверное, люди без греха, нечасто, но встречаются. Вот пусть они и бросают камень во все прошлое — чохом, и во всех, с кем судьба сводила, — тоже чохом.
Алла Латынина повременит, и я повременю вместе с нею.
Потому что фигуры, воплощающие в себе абсолютное добро или абсолютное зло, наперечет. Как и шедевры, поскольку речь у нас все-таки, по преимуществу, о литературе, как и стопроцентная графомания. Всё же остальное — и люди, и тексты — столь сложная взвесь дурного и замечательного, достоинств и ущербин, плюсов и минусов, что надо либо ангельски (мизантропически) отринуть все это остальное, либо попробовать в этой взвеси разобраться, отфильтровать и посмотреть, что же останется в сухом остатке.
И Алла Николаевна пробует.
Она трезво понимает (и дает это понять читателю), что книги, какие сейчас пишутся, ей по большей части чужие, отличные от той литературы, какая ей виделась и видится подлинной. Но чужие — еще не значит все сплошь скверные, как полагает, например, Самуил Лурье (см. мой очерк о нем в сентябрьском “Знамени” за 2012 год), и как полагают многие другие наши коллеги, либо тянущие в последние годы все более и более постылую лямку, либо ушедшие от оперативной критики к иным, более почтенным занятиям.
На дворе, конечно, сумерки литературы, но и в сумерках живут. Это позиция, и Алла Латынина, не подхватив, слава Богу, модной в наше время алексии1, продолжает читать — не только Томаса Манна или Василь Василича Розанова, как иные товарищи по сословию, но и то, что каждодневно выбрасывают на авансцену АСТ и ОЛМА, “Октябрь” и “Звезда”.
Радуется, когда во взвеси достоинств и недостатков верх берут достоинства — как в случае, на ее взгляд, Александра Иличевского. Досадует, когда не может выдавить из себя доброго слова — как в случае Маруси Климовой. Огорчается, если видит (как в случае Сергея Шаргунова), что обещания и надежды не подтверждаются художественной практикой: “Увы — манифесты о литературе даются молодому писателю куда лучше, чем сама литература”. А то может и защитить писателя от чересчур уж истребительной критики — иногда, правда, так, что лучше бы не защищала: “Андрей Дмитриев, конечно, не заслуживает того разноса, что учинил ему Кузьминский: он не худший из современных писателей. Просто он в литературе занимает не свое место”.
Чаще же просто остужает — как захлебывающихся от восторга, так и захлебывающихся от негодования: “Нет, не стоит переоценивать книгу, авторы которой честно признаются, что задумывали ее как коммерческий проект. Но нельзя и не похвалить отлично выполненную профессиональную работу”.
Вздохнет, конечно, время от времени: “Хорошо жить в мире сказки, где король либо одет, либо гол”. И опять, будто приговоренная, вернется — к полуголым королям и полураздетым принцессам нынешней словесности.
То есть вернется к “Комментариям” — так называется и ее авторская рубрика, уже почти десятилетие длящаяся в “Новом мире”, и книга Латыниной (М., 2009), что вобрала в себя комментарии, накопившиеся к тому году.
Жанр вроде бы привычный, поскольку памятливых читателей он отсылает сразу и к классическим “староновомирским” пространным рецензиям, и к “Разборам и размышлениям”, которыми славилось почившее в бозе “Литературное обозрение”. Но постоянство усилий (шутка сказать — десять лет без права передышки!) и практически полное отсутствие соперников, что работали бы в том же формате (могу назвать только Светлану Евгеньевну Шишкову-Шипунову, не менее прилежного читателя, чем Алла Николаевна) превратили латынинские “комментарии” в нечто, как сейчас бы сказали, эксклюзивное.
И размерчик пришелся в самую тютельку. В нем все уместно, все кстати — можно и вести скрупулезный лингвистический анализ чужой фразы, зацепившей чем-либо внимание, и болтать о предметах вроде бы совсем сторонних, и припомнить что-либо из собственной биографии, и символ веры попутно изложить, поразмышлять не только на литературные, но и на гражданские темы.
До гражданских размышлений Аллы Николаевны я, сказать по правде, не большой охотник. Они, по большей части, кажутся мне не то чтобы банальными, но все-таки слишком уж привычными для нашего с нею круга. Или недостаточно провокативными. Или — редко, но случается — чересчур категоричными, освобожденными от обертонов и нюансов, а в них-то ведь (и Латынина это тоже знает) самая прелесть.
Хотя бы вот, наудачу: “…процесс вестернизации России свое дело проиграл. Интеллигенция, которая лелеяла план либеральных политических и экономических преобразований, верила в демократию, свободу и рынок, в благодетельность реформ, получила возможность въехать во власть в конце восьмидесятых — начале девяностых. Но, как всегда, оказалась несостоятельной. Плодами поживились бандиты, олигархи, теперь вот всех оттеснили чекисты”.
Ну, ну, — скажу я Алле Николаевне. Для предвыборной риторики или для статьи дюжинного публициста такой пассаж, конечно, вполне сгодится. Но сама возможность обращаться urbi et orbi с такими вот сентенциями не есть ли все-таки примета чаемой вестернизации? Многое, облитое горечью и злостью, можно бросить в лицо нынешней власти; прошлое огрызается и верх берет чаще, чем быть могло бы. Тем не менее, согласимся: не только бандиты и чекисты, но и мы, российские пролетарии умственного труда, пишем и читаем сегодня, что хочется, колесим по миру, а кое-кто, как я слышал, и вообще лето проводит в России, а от дурной московской непогоды спасается где-нибудь на Кипре, бок о бок с британцами и прочими шведами… Чем не цивилизационная норма современного мира, если принять во внимание, что речь идет не об единичных баловнях судьбы, а о тысячах, может быть, уже даже и сотнях тысяч наших сограждан…
Впрочем, это я тоже, простите, пустился в риторику. Тогда как на самом деле хотел сказать о другом — о том, что с Аллой Николаевной почти не спорят в последние годы. И это понятно — трезвость и здравость, доминантные свойства ее суждений о литературе (да и жизни) по нынешним временам выглядят старомодно и мало кого воспламеняют. Чтобы вызвать полемику, требуются лихой жест, непредугадываемый взбрык мысли или, по меньшей мере, яркая метафора, а у Аллы Николаевны со всем этим как-то не очень, хотя и в эпиграф найдется что выставить, и выданная ею хлесткая формула “соловей Генштаба” вот уже более двадцати лет первой приходит на ум, когда вспоминают Александра Проханова.
И это отсутствие эха, это ощущение, что слова, самые разумные, падают, будто в вату, Латынину, наверное, как и меня, все ж таки ранит. Не может не ранить. Она, хоть и бывает в своих рецензионных расследованиях похожей на мисс Марпл, все же вовсе не мисс Марпл, а русский писатель, и помнит, как литературно-критические высказывания становились общественно значимыми событиями, а к спору где-нибудь в эфире телевизионного “Пресс-клуба” мигом подключались многие тысячи неравнодушных по ту сторону экрана…
Хорошо, и нам это никак не удается забыть, работается во времена востребованности. Ведь было же на нашем с нею веку, было — “удивительно мощное эхо. Очевидно, такая эпоха”.
Было — и сплыло.
Что теперь делать? То же, что и всегда, то, что ты лучше всего (и лучше всех) умеешь — в нашем случае читать книги и говорить о книгах. Это, знаете ли, стоицизмом называется, а без него либеральный консерватизм, столь родной для Аллы Николаевны Латыниной, не живет — во всяком случае, не живет в России.
Так что повторим, как два с лишним века тому назад молился немец Карл Фридрих Этингер: “Господи, дай мне спокойствие принять то, чего я не могу изменить, дай мне мужество изменить то, что я могу изменить. И дай мне мудрость отличить одно от другого”.
1 Владимир Новиков, еще в начале 1990-х давший это имя фатальной неспособности читать современную русскую литературу, оказался, на наше с вами горе, провидцем.