Василий Аксенов. «Незабываемый век». Вступление, публикация и примечания Виктора Есипова. Василий Аксенов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 7, 2024

№ 6, 2024

№ 5, 2024
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Василий Аксенов

«Незабываемый век»

Василий Аксенов

“Незабываемый век”

Это вторая в журнале “Знамя”1 публикация материалов из американского архива Василия Аксенова. Такой год: 20 августа 2012-го Василию Аксенову исполнилось бы 80. Прошло три года, как его нет с нами. Но интерес к творчеству и к личности выдающегося писателя не иссякает: переиздаются его произведения, в толстых журналах публикуются материалы из его архива, в Казани, на его родине, ежегодно проводятся аксеновские фестивали. Недавно вышли три книги о нем. Первая — “Аксенов” Александра Кабакова и Евгения Попова, его друзей-писателей, размышляющих о своем ушедшем старшем друге2; вторая — в малой серии ЖЗЛ под тем же названием “Аксенов”, написанная журналистом Дмитрием Петровым. Третья книга составлена автором этих строк, где Василий Аксенов предстает перед читателями в воспоминаниях друзей, письмах и интервью.

Настоящую публикацию открывают письма к Аксенову его друзей: Юлиу Эдлиса, Зиновия Гердта, Анатолия Наймана, Анатолия Гладилина, а также короткое письмо известной польской переводчицы русской литературы Ольги Бранецкой.

За перепиской следуют тексты-воспоминания: один связан с Булатом Окуджавой (он написан через два года после смерти Окуджавы), другой — с шестидесятилетием Владимира Войновича (которому 26 сентября исполнилось 80 — таким образом, публикация того давнего аксеновского текста может рассматриваться сегодня как привет юбиляру от не дожившего до славной даты коллеги и друга, то есть в определенной степени как привет “оттуда”...)

Далее идет рассказ, написанный (предположительно) в конце 1985 г.: “У свиной ножки”. Тонкая психологичность этого рассказа позволяет отнести его к шедеврам зрелого Аксенова, он мог бы украсить самую взыскательно составленную антологию этого жанра.

Завершают подборку две дневниковые московские записи писателя — “Останкино и Петровка” — лета 1992 года. Уличные сценки Москвы начала 90-х, запечатленные Аксеновым, насыщены незабываемыми реалиями тех лет, а неиссякаемая аксеновская ирония придает им особый колорит.

Виктор Есипов

Переписка

Юлиу Эдлис — Василию Аксенову

2 марта 1982

Привет, Вася!

По-видимому, надо свыкнуться с мыслью, что мои письма к тебе и твои ко мне не доходят, где-то пропадают, и надо пользоваться, хотя бы изредка, оказиями. Я отстукиваю тебе это письмо на машинке, потому что почерк у меня стал совершенно нечленораздельный и тебе пришлось бы долго его расшифровывать.

Самое смешное — а может быть, трогательное — заключается в том, что я пишу это письмо на твоей даче в Переделкино, которую снял на зиму у Киры3, а на стене напротив — твоя роскошная фотография, и от этого такое чувство, что ничего не изменилось, все как раньше. Очень может быть, что так оно и есть.

Время от времени я вижусь с Китом4 и по мере сил наставляю его на истинный путь. При всех извивах его характера и его возраста, думаю, что толк из него получится, и он крепко встанет на ноги, надо только набраться терпения. Во всяком случае, именно об этом я толковал ему и Кире с переменным, естественно, успехом.

Бетти Абрамовна5 уехала к Миле6 в Штаты, и если ты увидишься с ней в Нью-Йорке, то узнаешь от нее все подробности о моей нынешней жизни. Правда, тебе придется делать поправку и извлекать квадратный корень из ее интерпретации событий.

Я остался один в этой огромной храмине, накупил новой мебели, наклеил новые обои и с юношеским упованием жду начала новой своей жизни, хоть и прекрасно понимаю, что ничего нового, и уж, во всяком случае, неожиданного, не предвидится. Но — блажен, кто верует.

Однако, одиночества не испытываю — у меня, во всяком случае, пока она не обзавелась собственной семьей и детьми, есть Мариша7, да и с Валей8 у меня сохранились самые добрые и дружеские отношения. Собственно говоря, они, Мариша и Валя, моя семья, пусть и на отдалении. Так и живу, утешая себя тем, что немного уже и осталось, каких-нибудь, в лучшем случае, двадцать лет — глазом не успеешь моргнуть.

Вижусь мало с кем — с Мишей Рощиным, Юликом Карелиным, Юрой Левитанским, Витей Славкиным, Ряшенцевым, реже — с Булатом. Новые друзья, как и новые любови, в нашем возрасте заводятся уже с натугой. Очень редко вижу Беллу, но прежней простоты и близости отношений между нами давно уже нет. Что поделаешь.

Играю в теннис, езжу в те же Дубулты, Сочи, Ялту, Пицунду9. Круг жизни, видимо, определился уже навсегда.

В ноябре прошлого года в журнале “Театр” была напечатана “Игра теней”10 (“Клеопатра”), я не верил в это до последнего дня. Скромная, — а радость и щекотание собственного тщеславия. В конце концов выходит в “Совписе” книга прозы, пять повестей, написанных в разное время, а в “Искусстве” — пьесы, “избранное”, удостоился в кои-то веки. Написал новый роман, называется “Жизнеописание”, одно название — роман: меньше пяти печатных листов. Друзья похваливают, а “Новый мир” взялся печатать, но беда в том, что они могут не успеть до выхода книги — я этот роман тоже включил в “совписовский” сборник, так что могу остаться без журнальной публикации, а ведь у нас книги ни критики, ни “литературная общественность” не читают, читают только журналы. Не беда, напечатали бы хоть в книжке.

Как видишь, я все более решительно ухожу из драматургии в прозу, очень уж остоебенили господа актеры и, особенно, режиссеры. Впрочем, правды ради, надо сказать, что в будущем сезоне будет поставлен “Вийон”11, да и “Клеопатра”, надеюсь, не останется без театра, а на телевидении ставят сразу три моих старых комедии. Но писать для театра действительно не хочется — уж очень суетное и потненькое занятие, а с годами суета уже кажется все более и более унизительной и ненужной. Хуже и унизительнее театра разве что кино, но уж его-то не избежать: хлеб наш насущный.

За кордон меня решительно и бесповоротно не велено пущать, приходится с этим примириться, хоть и саднит, как застарелая зубная боль. Впрочем, может, что и изменится со временем, чем черт не шутит. Да не в этом, как говорится, счастье. Хоть и очень и очень хотелось бы с тобой повидаться, наговориться вволю и не торопясь. В наших с тобой отношениях, если смотреть правде в лицо, многое стало не вытанцовываться в последние годы, многое мы друг в друге не понимали, разводили нас в разные стороны новые друзья и новые пристрастия, вкусы, литературные увлечения и нетерпение, но я всегда тебя числил, и теперь тоже, среди самых близких моих людей, ничего из нашего прежнего не забываю и люблю, как всегда, и присно, и во веки веков, прости за некоторую выспренность слога.

О тебе я, собственно, почти ничего не знаю, новости и известия приходят через пятое на десятое, да и то из вторых и третьих рук, обрастая небылицами и легендами. Если представится оказия, напиши подробно и художественно, не жалей чернил и бумаги.

Скоро 28 марта — печальный день, годовщина смертей Володи13 и Юры14. С их уходом и с твоим отъездом что-то прервалось и в моей жизни, да и в жизни вообще, как-то изменились отношения между мной и миром, то есть между мною и тем, как я живу. А может, дело просто-напросто в возрасте и в тех неизбежных утратах, которые приходят вместе с ним. Да и тебе, помнится, в этом году перевалит за полста.

Мне тебя не хватает, пиши.

Поцелуй от меня как можно нежнее Майку15, я о ней тоже всегда помню.

Я никогда не умел писать писем, мне всегда кажется, что самого главного я так и не вспомнил и не написал.

При случае я непременно пошлю тебе, когда они выйдут, обе свои книжки. А что у тебя по этой части? Как пишется, что впереди?

И вообще…

Не забывай. Жму тебе руку и обнимаю. Будь бодр и легкомыслен, а главное, — держи хвост морковкой, еще не вечер.

Твой

роспись.

 

Зиновий Гердт — Василию и Майе Аксеновым

26 октября 1982 (?)

Дорогие Маечка и Вася!

Так счастливо сложилось, что нам с Таней понадобилась водка с винтом (для подарка, как вы догадываетесь!) и мы остановились около Елисеевского в большой надежде на удачу, каковой не последовало, зато у входа в ВТО встретили Беллу и Борю и вместе пообедали паштетом, капустой, рассольником и поджаркой.

Имея в виду зов в гости к Шурику Ширвиндту на этот вечер (24-го), я, естественно, позвал туда и Белочку с Борей. Шурку предупредил, что придем не одни, а приведем пару милых людей, хотя они и из торговой сети16. Без паузы он заявил, что любит торговцев гораздо жарче, чем эту сраную элиту. Так и день, и последний вечер в Москве мы провели в этом составе.

У Беллы странное состояние оттого, что, с одной стороны, — Бог знает что, — с другой, — в “Дне поэзии” опубликовали ее стихотворение17. Выглядит она чуть замученно, но прекрасно, а Боря вообще свободен и раскован, умен и добр, как в лучшие времена.

У Ширвиндта Белочка прочла твое, Вася, письмо; очень смеялись и грустили. Сегодня мы с Таней в Амстердаме. Для компании взяли с собой кукольный театр18. Пробудем здесь до 10 ноября, потом смотаемся в Брюссель и в конце месяца вернемся в родную блевотину, как ты однажды нарек это место. Нарек, я не побоюсь определить, с большой художественной силой.

Как-то, слушая “Голос”, были осчастливлены присутствием при твоем разговоре с некоей Тамарой. В том месте, где ты предвосхищал радость Фел. Кузнецова от его возможной встречи с тобой в Штатах, мы очень веселились. Наутро выяснилось, что вместе с нами веселилась, что называется, вся Москва. Таким образом, суждение, будто мы живем скучно, глубоко ошибочно и является досужим измышлением наших врагов — противников разрядки19.

Очень часто на Пахре20 бываем у Рязановых. Дом в большом порядке, тепло и уютно. Еще он полон напоминаниями о редких, но очень душевных встречах с вами, дорогие ребята21. 

Если встретите Райку Тайц22, кланяйтесь ей и мальчикам. Еще поклон Володе Лившицу с его папой. С Сашей Володиным23 у нас общение почти ежедневное.

Целуем вас,

Таня, Зяма.

 

Анатолий Найман — Василию и Майе Аксеновым

7 декабря 1989

Дорогая Майя,

глубокоуважаемый господин Аксенов, жаль, жаль, джаль!24 

Дорогие, все прекрасно понимаю, о безумном вашем графике информирован, а все равно жалко не увидеть лишний раз разные старые и новые черточки, там, родинки и усики на, в общем, знакомых и близких физиономиях. За неделю до вас приезжали итальянцы, которых повел, в аккурат, на “Крутой маршрут”25: каждый раз, как Неелова26 кричала “дети мои”, я хотел встать и объяснить залу, что частично знаю, о ком идет речь. (Все-таки это за пределами — когда чья-то жизнь показывается со сцены в натуральном виде, ну, хотя бы кипяточком обдали. Правда, плакал все три часа, а как не плакать — больно.) Вася, твое весеннее-летнее письмо получил и даже, кажется, ответил, а если нет (оно ответа не требовало), спасибо за добрые слова. А дошла ли до тебя моя книжка? В августе-сентябре провели с Галей и сыном Мишей 40 дней в Италии. Если Италия — у вас, то вы там прямо баснословно живете.

Обнимаем. Толя.

Ольга Трифонова27 мне сказала, что вы остановитесь в “Советской”28, звонил — “таких нет”.

 

Анатолий Гладилин — Василию Аксенову

2 апреля 1991

Вася, Вася,

как ты, наверно, догадываешься — я ужасно снялася, и в платье белом, и в платье голубом!29

Конечно, я тебя поздравляю с “Ожогом”30. Думаю, что это в какой-то степени — завершение твоей карьеры российско-советского писателя. Все-таки из всех твоих вещей для Союза “Ожог” — главный. Представляю себе, какая была бумага. На подобных клозетных серых31  обрывках сейчас печатается в Союзе максимовский “Континент”. Но, как говорится, не в бумаге счастье. И по слепому самиздату читать было хуже.

Звонила Эллендея, я ей передал твое предложение по поводу рецензии, на что она ответила: “Какую рецензию тебе еще нужно после той, что напечатали в “Нью-Йорк таймс”?”. В “Нью-Йорк таймсе” действительно напечатали хорошую статейку, но в рубрике “шпионская литература” (17 февраля). Я-то убежден, что этого недостаточно, но Эллендея, мне кажется, никогда не могла развить успех книги в финансовый. Впрочем, нельзя много требовать от милой бабы и не за это я ее люблю.

Наверно, недели через две мы все-таки с Машей полетим в Москву. Цены на билет огромные, и никакими московскими деревянными гонорарами мы не окупим расходы на дорогу. Однако другого выхода нет, моя книга32 закончена (два с половиной года работы, это рекорд для меня), и издадут ее только в Москве (если издадут), я хочу издания, хотя бы ради “исторической справедливости”. А то сейчас в эмиграции все так перестроились, что никто не помнит (или упорно не хочет помнить), как же все было на самом деле в застойные восьмидесятые.

Работая над книгой и беспрерывно крутясь около детей и внуков, я довольно сильно зарылся в подполье, и волны московских гастролеров меня слегка лишь затрагивали. Пожалуй, хорошо и душевно пообщались только с Арканом33. Создается впечатление, что наших доблестных соотечественников на Западе интересуют лишь те люди, через которых они могут приобщиться к каким-то благам. А что с меня взять? Даже редакция “Русской мысли”, которая всегда меня побаивалась, но внешне сохраняла любезные отношения, совершенно элементарно отказалась печатать мои некрологи (в этих случаях, кажется, не спрашивают о партийной принадлежности) о Сереже Довлатове и о А.Я. Полонском.

Вчера, получив с большим опозданием Н.Р.С.34, мы нашли твои большие “воспоминания и впечатления”35. Как всегда, прочли с удовольствием. Ты, Васенька, смотришь на жизнь еще с любопытством и на баб тоже заглядываешься. С чем тебя и поздравляю и желаю как можно дольше продолжать в том же духе.

Обнимаем тебя и Майю.

Толя, Маша.

 

Ольга Бранецкая — Василию Аксенову

Конец 1980-х — начало 1990-х

Я Вам пишу — чего же боле?

И это, собственно говоря, все.

Я Вас искала по всему миру. Надеюсь, в этот раз нашла. Через три дня я улетаю в Варшаву.36  У меня к Вам просьба: очень не хочется переводить Вас по-пиратски, из советских журналов (в которых, надеюсь, Ваши произведения станут теперь появляться, раз уж СССР не так крепко на Вас сердит)37.  Могли бы Вы прислать мне Ваши книги для перевода на польский язык? А еще — я издавна ищу адреса М. Шемякина, А. Львова и М. Аллена. Все они связаны некоей духовной нитью с Высоцким, которого я перевожу и издаю в Польше.

Откликнитесь, пожалуйста…

Ольга Бранецкая.

<воспоминания>

* * *

Ровно тридцать лет назад38  в этот день я стоял на террасе Ялтинского “дома творчества”, когда снизу донеслись голоса новоприбывших. Легкими шагами поднялись Рыбаков и Окуджава. “Васька, ты представляешь, мне сегодня исполнилось сорок пять, — сказал Булат. — Нет, ты представляешь, сорок пять!”

Крымское солнце и белая терраса ослепили новоприбывших, но они не закрывались ни кепками, ни ладошками. Самый старший из нас, Толя39, возбужденно говорил о только что написанном романе “Дети Арбата”. Булат при всей его сдержанности тоже был, похоже, слегка опьянен своей “старостью” и уходящим глубоко вниз, к морю, склоном горы. Что касается меня, то я только что начал писать “Ожог” и был уверен, что до меня никто еще не начинал такой книги.

На террасу поднялась Белла и произнесла медовым голоском: “Булатик, ты знаешь, к твоему дню рождения тут появились обезнадеживающие новости. Оказывается, предыдущее поколение писателей закопало поблизости несколько бутылок шампанского. Вечером мы попробуем их найти”.

После ужина, под луной, в литфондовском саду на склоне мы приступили к поискам. Вскоре полдюжины “Новосветского” было извлечено на серебристый свет Божий из разных аллеек. “В честь такой находки, — сказал Булат, — я сейчас спою совсем новую песню”. И запел: “Моцарт на старенькой скрипке играет, Моцарт играет, а скрипка поет”.

После этих незабываемых и, кажется, не пролетевших, а задержавшихся мгновений все четыре последующие ялтинские недели прошли под знаком этой песни:

Ах, ничего, что всегда, как известно,
Наша судьба — то гульба, то пальба.
Не оставляйте стараний, маэстро,
Не убирайте ладони со лба.

И дальше под знаком этой песни прошли уже тридцать лет. Незабвенный Булат, незабываемый век. И после нас эту песню споют новые поэты, когда откопают в саду шампанское, закопанное предыдущим поколением.

1999

* * *

Войновичу шестьдесят40. Вместо любовных дифирамбов предамся воспоминаниям. Тому сто лет назад, а именно в середине шестидесятых… о чем это вы, милейший, как будто нарочно подразнить собрались ненавистников того, “нашего”, десятилетия, тех, что, кичась своей “девяткой”, как бы не замечают, что это всего лишь перевернутая шестерка… итак, тому едва ли не тридцать лет назад, в середине шестидесятых, возвращался я из Болгарии.

В той стране, известной своей помидорной любовью к Советскому Союзу, я провел целый месяц, наслаждаясь международным обществом литераторов, красавиц, стукачей гэбэ и лазутчиков Запада. На прощание кто-то мне сунул в карман полную бутылку “Плиски”. Эту бутылку я допивал весь полет, пока не допил до дна. Одновременно читал пьесу Теннесси Уильямса “Орфей спускается в ад”. В соседних креслах гоготали болгарские генералы, летящие на заседание Варшавского пакта. Я потихоньку хлюпал носом, вспоминая Болгарию, воображая Америку и предвкушая Россию. Самолет между тем опаздывал на семь с половиной часов.

Сели в какой-то кромешной тьме. Генералы толпились на трапе, не зная, куда идти, как вдруг из всего этого кромешного выпрыгнули Белла Ахмадулина и Володя Войнович. За ними еще и другие друзья стали выпрыгивать. Оказалось, ждали меня все эти семь с половиной часов, зачем-то я им срочно понадобился. Пробившись сквозь генералов, я рухнул в руки шестидесятников.

Так тогда было: собравшись, мы почему-то не могли разойтись. Со стороны может показаться, что Войнович как бы принадлежал к другому кругу, к обществу серьезных новомирцев, а не к богемцам “Юности”, а между тем мы все были тогда одна бражка, и все любили друг друга. Любой появляющийся тогда рассказ Володи вызывал сенсацию в нашей компании. Помню, мы просто катались от смеха, слушая, как его мужики спорят в ночи, сколько на самом деле колонн у Большого театра. Никогда не забуду сцены из рассказа “Хочу быть честным”, когда герой в столовке, где запрещено пить, накрывает стоящие на полу бутылки полами своих широких клешей.

Неприятности у молодой прозы в Советском Союзе начались с возобновлением жанра романа. Дело в том, что огромные романы социалистического реализма на самом деле романами не были. Самой своей сутью они опровергали романную полифонию, являясь на деле монологами партийности и народности. Да ведь и весь социализм по сути дела — это не что иное, как монолог. Только наше после-сталинское поколение писателей, часто спонтанно, само того не ведая, стало постепенно восстанавливать закрытый режимом многоголосый роман. Появляясь в литературе шестидесятых, мы еще не знали, на что мы идем. Режим давил пузом тогдашних поэтов, прозаики пока что бегали по периферии ковра. Вдруг режим как-то отпустил поэтов: все-таки какие бы ни были противоречивые, но каждый поет свое, поэт — все-таки всегда монологист. Режим вдруг осознал, что на самом деле он боится не поэзии, а возобновления романа, потому что в романе поют не только за себя, но и за других, там возникает столь ненавистная внутри зоны многоголосая ярмарка.

Одним из таких первых романов оказался “Чонкин” Владимира Войновича. После этого власть злобно возненавидела молодого писателя. До того времени иные там в кабинетах на Старой площади дядьки-беляевы41  все еще надеялись, что после соответствующего поджатия одумается противоречивый литератор, выберет разумный путь, ведь может же вполне миловидные тексты писать для советских композиторов: “Комсомольцы 20-го года”, “На пыльных тропинках”, “Футбольный мяч не знал людских секретов”… К слову сказать, последняя из названных песенок была моей любимой. “Чонкин” поставил тогда все на свое место. Кабинетчики сразу вычислили Войновича как “не-нашего”, увидели, что не только вооружен, но и опасен.

С тех пор его стали обкладывать, а он уходил во все более глухую защиту, не принимая никаких поддавков, отвечая ошеломляющими свингами своих писем-фельетонов, каждое из которых читалось как образец ослепительной сатиры. В конце концов, покинув курятник Союза советских писателей, Войнович превратился в буквальном смысле в осажденную крепость свободной литературы.

Хорошо помню эти осаждающие отряды, пересменку серых “волг” напротив его подъезда на задах дома номер 4 по Черняховского. Выезжая из гаража, я иной раз включал дальний свет и разглядывал низколобых могутных ублюдков внутри этих машин. Спустя несколько лет я на собственной шкуре познал, что значит постоянно жить в подобном окружении. Пример Володи Войновича поддерживал дух. Помню его речь на Переделкинском кладбище, над могилой убитого гэбухой нашего друга поэта Константина Богатырева42. Низколобые тогда окружали кольцом небольшую толпу интеллигентов, собравшихся на скорбном склоне. В конце 40-х годов Костя был осужден на смертную казнь за участие в антисталинском молодежном кружке. Стараниями Пастернака, нынешнего соседа Кости по Переделкинскому холму, смертная казнь была заменена лагерями. “Сейчас сталинский приговор приведен в исполнение!” — кричал Володя над могилой убитого гэбэшным кастетом поэта. Я смотрел на низколобых. Один из них, расслышав слова Войновича, стал красным, как свекла.

Однажды мы с мамой сидели в саду богоспасаемого жилкооператива “Советский писатель”. Подошел Володя. Он выглядел ужасно, хотя на лице его блуждала постоянная улыбка и разговор прерывался смешком. “Третьего дня меня пытались отравить”, — сказал он и рассказал историю, известную теперь всем читателям по очерку о попытке отравления в гостинице “Метрополь”. Все это выглядело так невероятно, что мы даже подумали — не отнести ли рассказ к тому состоянию постоянного и дикого психологического стресса, под которым он жил в течение нескольких лет. Только года через два, когда я и сам оказался объектом гэбэшной разработки, я понял, на что тогдашние рыцари революции были горазды и до какой степени они готовы были изменить российскую литературную реальность. Странно сейчас звучат заявления пресс-секретаря Лубянки Кандаурова, отрицающего славные деяния своих предшественников. Еще более странно звучат заявления о том, что никакого личного дела Войновича в архивах органов не сохранилось.

В конце 79-го года наш общий друг, вдова писателя Бориса Балтера, была вызвана на допрос. Учтите, сказали ей, скоро вы останетесь здесь без всех своих друзей. Предупреждение можно было толковать весьма широко. Только в 1980-м мы поняли, что речь идет о высылке на Запад наиболее неудобоваримых представителей российской прозы.

В эмиграции легко обозлиться, вызвереть и растерять старых друзей. Этого, к счастью, не произошло в наших отношениях с Войновичем. Перелетая разделяющий нас океан, мы встречаемся по нескольку раз в год и пытаемся восстановить ту старую атмосферу московского братства. Может быть, феномен этот давно уже устарел, но личные отношения двух старых писателей, а также Ирины и Майи, стали только крепче. Я, признаться, горжусь, что мы с Войновичем остались рядом в горьком приключении, именуемом эмиграцией восьмидесятых. Я читаю все, что пишет Володя, и всякий раз рад тому, что он, невзирая на наш почтенный возраст, все еще набирает. На самой грани перестройки, иными словами, развала коммунизма, он написал пророческий роман “Москва–2042”. Нынче, читая в российских газетах о “ближнем и дальнем зарубежье”, не без дрожи вспоминаешь “кольца враждебности” и думаешь, как близко проходит Россия от этих орбит. Впрочем, среди некоторых таинственных свойств литературы существует возможность превращения пророчества в сильное, широкорезонансное предупреждение, после которого может произойти коррекция курса.

Проходя недавно по знаменитой московской “Пушке” в том ее месте, где у торца Сытинского дома растеклось теперь обширное и даже приятное асфальтовое пространство, я увидел труппу молодых уличных артистов, которые разыгрывали некое действо с декламацией, танцами и пантомимой. Джинсы были перемешаны со средневековыми плащами и колпаками, рок-н-ролл с барокко. Даже сквозь шум “Пушки” слова, которые выкрикивали актеры, показались мне знакомыми. Ба, догадался я, да ведь это же не что иное, как сатирическая сказка Войновича! В этот яркий, карнавальный момент соединения нашего старого и их, нового, поколения я почувствовал нечто похожее на надежду.

1992

“У свиной ножки”

Бывает же так — на берегу Потомака, в столице Атлантического мира, в течение одного дня встречаешь двух полузабытых друзей из прежней евразийской жизни. Два московских внутренних эмигранта, Филарет Фофанофф и Илларион Недюжина, собственными персонами, мирно прогуливаются вдоль набережной старинного Джорджтаунского канала с его деревянными шлюзами в своих излюбленных гоголевских шинелях с пелеринами и пушкинских шапокляках набекрень. Да как же это выпускают таких людей из марксистского царства? Неужто и в самом деле новые ветры подули?

Какие уж там новые ветры, вздохнул Фил Фофанофф, все те же старые шептуны. Я выбрался за границу с делегацией чаеводов, Ларику пришлось прикинуться табаководом. Существование внутренней оппозиции в СССР по-прежнему у нас не признается. До уровня Филиппинской цивилизации нашей родине расти еще несколько столетий.

Впрочем, что там говорить об этих унылых предметах, нам ведь едва удалось ускользнуть от наших чаеводов и табаководов, и в нашем распоряжении только одна ночь. В самом деле, продолжил знаменитый московский всезнайка из Кривоколенного переулка Илларион Недюжина, ведь ты, Василий, как наш бывший соотечественник, должен понимать уникальность нашей сегодняшней ситуации: мы в Джорджтауне, в двух шагах от загадочного Уотергейта, вокруг нас десятки всех этих маленьких кафе и ресторанчиков, открытых беглецами со всего мира, иранцами, вьетнамцами, китайцами, эфиопами, многоязычная толпа, звуки живого джаза, здесь сегодня играет настоящий живой Диззи Гиллеспи43, там настоящий живой Чик Кориа44, запахи табаков и чаев кружат голову, можно купить себе добротный кепи из ирландского твида, воздух пропитан атмосферой приключения, можно влюбиться, можно вступить в разговор с целью свержения с трона полковника Менгистру или просто напиться, как в добрые шестидесятые, словом, ты должен нам сегодня вечером показать что-нибудь особенное, чем мы будем потом хвастаться в дремотных сумерках социализма.

Опершись на трости и попыхивая трубками, два внушительных москвича, чем-то напоминающие в этот момент Федора Достоевского и Карла Маркса в день встречи двух гигантов у колоннады игорного дома в Висбадене, смотрели на меня. Есть чем озадачиться.

Вдруг осенило. Давайте отправимся, судари мои, в кафе, из которого бежал героически полковник Виталий Юрченко45. Об этом местечке сейчас пишут в газетах. Я и сам с удовольствием посмотрю.

Московские вольнодумцы переглянулись. Как, неужели во всей этой истории с похищением, отравлением и бегством этого страшнейшего персонажа с длиннейшими усами есть хоть что-то реальное? Мы-то полагали, что все сплошное вранье.

В Джорджтауне, сказал я, вымысел и реальность нередко пересекаются. Во всяком случае, в газетах пишут о коктейле “Юрченко” и о борще “Советский офицер”. Сказав это, я заметил, что невозмутимые и ироничные интеллектуалы начинают впадать в состояние крайнего возбуждения, что твои девятиклассницы. Ну что же, господа, мы тут толчемся на одном месте, давайте же, наконец, продвигаться!

Стараясь все же унять внутреннюю суетливость прежних приятелей и как бы предлагая им просто включить посещение юрченского кафе в общую атмосферу вечера, я повел их по узкой набережной канала, через театральный мир старины под раскидистыми ветвями грабов, мимо крошечных окон и полуоткрытых дверей различного мелкого старинного капитализма, то ли это колониальная фармация с запахами шандры и конской мяты и с пожелтевшими сосудами, хранящими порошок толченых сухих шершней, то ли это лавочка по продаже шотландских волынок, то ли это часовых дел мастерская с выставленным в окне ощетинившимся дикобразом, взирающим с вполне понятным раздражением на песочные часы, занятые своим необъяснимым делом.

На Висконсин-авеню уже катили потоки машин, светились вывески сомнительных кинотеатров, играл бродячий саксофонист, скользил продавец фиалок. Если вы думаете, что они нищие, эти продавцы фиалок, вы ошибаетесь, дорогая моя, они миллионеры. Из кафе “У свиной ножки” вышла компания цирковых пони, то есть упряжка панков. Пахнуло лошадиным потом.

Вот именно отсюда, как сообщала советская сторона, ускользнул предварительно похищенный и истерзанный американскими цэрэушниками добропорядочный трижды в кавычках дипломат Юрченко. Отсюда он и прошел “на рысях на большие дела” вверх по Висконсин до ворот расположенного неподалеку советского посольства. Место действия совпадало и с американской версией. Да, именно отсюда, сообщали наши газеты со слов авторитетных источников, этот важнейший в истории перебежчик, пятый номер в иерархии КГБ, охваченный спазмом невыносимой ностальгии, терзаемый “кризисом среднего возраста” и любовью к таинственной Титани из советско-канадских кругов, рванул вверх по Висконсин к вышеупомянутым воротам.

Как же выглядит место действия? Несколько деталей для будущих постановщиков киностудии “Беларусьфильм”. Это с понтом французское место “О пье де кошон” выглядит с понтом по-французски, несмотря на настоящий, вдоль всей стены, американский бар с двумя тысячами всевозможных бутылок, как в прямом, так и в перевернутом положении. Наиболее французской, по мнению хозяев, деталью очевидно является преотвратительная парсуна46 в центре зала, на которой изображены несколько французских поваров с огромными ножами, несущихся за пребольшущей свиньей. Не знаю, как насчет людей из разведки, но у обычных посетителей эта парсуна не вызывает ни юмора, ни аппетита.

Столы стоят в довольно расшатанных кабинках, на стенах кабинок плохо различимые фотокартинки из французской жизни. К деталям дизайна следует отнести и группу французских официантов в бывалых фартуках, которая (группа), расположившись в районе туалета, ведет несомненно бессмысленный разговор на кажанском наречии языка Мольера. Маленькие усики, плебейский румянец, персонажи Золя. Кажанское племя живет тут у нас на берегу Мексиканского залива несколько столетий, с каждым столетием все более отставая от традиций Елисейских Полей, но не брезгуя, по слухам, мелкотравчатым пиратством.

Туалет заведения заслуживает особого упоминания. Несмотря на свое расположение в центре самой дезинфицированной и дезодорированной страны, он упорно напоминал мне соответствующее “узло” в ресторане “Утес” сахалинского порта Холмск снежной зимой 1961 года. Ностальгия — явление чрезвычайно сложное. Иной раз нечто совершенно неожиданное, какое-нибудь дуновение или движение мокрой тряпки может вызвать в человеке целую гамму чувств.

Мне показалось, что мои московские друзья в некотором замешательстве: они явно ожидали чего-то более элегантного, чем эта круглосуточная харчевня. Как могло ЦРУ привести сюда на ужин гостя такого крупного калибра, как Оно (триумф непостижимого для английского уха среднего рода!) могло избрать столь захудалое заведение, в котором к тому же входная дверь едва ли не сваливается с петель от бесконечного употребления и что ни минута — то панк завалится, то студент, то ночная орхидея возникает с клиентом.

Коктейль “Юрченко” оказался чем-то сродни тому, что я пил на безобразных студенческих пьянках по периметру Казанского университета, — смесь водки со сладковато-парфюмерным ликером. Борщ “Советский офицер” подали в кофейных кружках, что не мешало ему, впрочем, слегка отдавать застоявшимся пивом. Официант Жакко в непринужденной манере чеховского полового, породнившегося с зощенковским банщиком, рассказал нам свою версию исторических событий, поразивших забегаловку “У свиной ножки”.

Вот она:

“Врать не буду, господа хорошие, распрекрасно помню обеих. Ну да, обоих. Как раз Мишеля я подменил — у него герлфрендиха в ту ночь рожала. Тут входят двое в полумасках, ну ежели не в полумасках, месье, то, значит, в темных очках обязательно, словом, сразу видать — непростой народ. Все уставились сначала на усатого косолапого — кажись, пан Лех Валенса лично пожаловали? Э, нет, видим, сходство ограничивается только лицевой растительностью, в глазках у клиента “Солидарности” не отмечается. Насчет сопровождающего, врать не буду, ничего особенного сказать не могу — обыкновенный Сильвестр Стиллон, таких тут немало прогуливается.

Замечается также, что главный посетитель, то есть с усами, не очень-то как бы доволен окружающими обстоятельствами, что называется нос воротит, как бы укоряет спутника — дескать, куда меня привели: французский стиль ему явно не в жилу. Спутник, однако же, успокаивает усача — не волнуйтесь, дескать, можно и здесь неплохо по буфету погулять, и заказывает с ходу то, чего тут у нас уже лет пять никто не заказывал, — пару омаров, то есть Огюста и Жозефину, тех самых, что у нас тут уже лет пять в аквариуме жили и к которым и персонал, и клиентура привыкли.

Ничего не поделаешь, раз в меню указаны, значит, надо сервировать. Сервирую в дурном расположении настроения, прислушиваюсь к разговору. О чем говорили? Собственно говоря, о любви беседовали эти двое. Верность, говорят, в любви вещь совершенно необязательная, а вот измена требует определенной стойкости. Мы к таким разговорам промеж мужчин вполне привыкли, господа хорошие.

Ну, одолели клиенты Огюста и Жозефину, и тогда сопровождающий встал — извините, я зубы почистить — удалился в гальюн, а оттуда уж и слинял, передав предварительно Жерару свою кредитную карточку. Оставшийся, с усами, вот именно, как потом выяснилось, месье Юрченко, часа два сидел в одиночестве, все что-то грустно напевал (Жакко воспроизвел мелодию, похожую на “Шумел камыш”), потом тяжело вздохнул и захотел расплатиться. Не извольте беспокоиться, говорю ему, все оплачено. Он тогда вздохнул еще тяжелее, вышел на улицу, открыл зонтик с надписью “Столичная, Де Водка” и пошел вон туда”.

— Ваша версия, Жакко, чрезвычайно отличается от газетных, — сказали мы.

Он, конечно, обиделся.

— Пардон, — говорит, — газет не читаем, а версию эту я видел собственными глазами. Не знаю, чему вы так удивляетесь, господа. Внутри мужского пола сейчас отношения бывают очень даже сложные. Вот вы сами, например,— расходиться будете по одному или все разом?”.

Конец 1985 (?)

Останкино и Петровка

(Московский дневник, лето 1992)

1.

Первое лето без комитетчиков. Первое лето без серпа и молота. Первое лето под трехцветным флагом. Первое лето российской желторотой демократии.

На следующий день после прилета парижским самолетом сын Алексей повез меня в Останкино к зданию телевидения, где проходила манифестация так называемых патриотических сил. Мы немного опоздали к кульминации события — прорыву товарища Анпилова с сотоварищами в здание. Бродя среди патриотов, мы даже не знали, что геройский этот поступок совершен. Впрочем, и то, что мы увидели, впечатляло. Реяли красные стяги с портретом то лысого человека, то усатого, то без оных. Рядом трогательно полоскались желто-черные полотнища с двуглавым орлом. Никогда до этого дня пролетариат не был так близок к аристократии. Много хорового творчества. Звучали “Широка страна моя родная”, “Варяг” и “Боже, царя храни”.

Газеты сообщали, что “патриотов” было от 25 до 50 тысяч. По нашим оценкам, на огромной площади более-менее плотными кучками стояло не более трех тысяч человек. Еще, может быть, столько же сидело и возлежало на окружающих газонах и в кустах. Преимущественно народ был ниже среднего роста. Много неряшливых женщин. Преобладали пожилые люди, была, однако, и молодежь, увы, не очень-то олимпийских качеств.

Мы легко пробрались к самому центру, старенькому грузовичку ГАЗ, возможно, раритету первой сталинской пятилетки. Он был как раз украшен портретом Сталина в еще довоенном партийном френче. Хотелось сразу запеть: “И Сталин, такой молодой, и 37-й впереди!”

На трибуне ораторствовала старая женщина, явно не растерявшая комсомольского пыла. Седые локоны ее летели вровень с полетом красных знамен, создавая едва ли не символическую картину. “Водрузим флаги Советского Союза над всеми райсоветами нашей родной Москвы!” — возглашала она. Толпа отвечала восторженным ревом, криками “ура!”.

Нацболы, надо сказать, иной раз не без ловкости используют возникающие на улицах словечки нового жаргона, в частности, слово “прихватизация”. “Долой буржуазных прихватизаторов”, — кричала Зоя Космодемьянская. “Долой спекулянтов и взяточников, распродающих наше народное хозяйство иностранным капиталистам! Квартиры — многодетным семьям, семьям рабочих!”. Вполне естественно, толпа все больше распоясалась от этих призывов, от собственного скандирования “долой-долой”, она уже готова была немедленно броситься и бить “прихватизаторов”, если бы в этот момент ораторша не допустила какого-то странного ляпа. “Жилой фонд — на нужды детских учреждений!” — выкрикнула она нечто вроде бы вполне разумное, но затем последовало: Квартиру каждому выпускнику детского сада!” — после чего толпа, подхватив было и этот лозунг, осеклась и стала в некотором недоумении переглядываться, очевидно воображая выпускников детских садов, въезжающих в отдельные квартиры. Стоящий впереди меня мужичок оглянулся, смущенно пробормотал: “Что-то она тут немного не того…” “Да, немного не в ту степь”, — промямлил я. Ораторша, ничтоже сумняшеся, заканчивала свою речь на самых высоких нотах: “Да здравствует наше знамя Ленина—Сталина! Да здравствует коммунизм! Долой оккупационное правительство дерьмократов и сионистов!”

Тут произошло непредвиденное. В стройном хоре “наших” вдруг прорезался какой-то “не наш”. Человек лет шестидесяти с большущим носом, однако совсем не сионистских очертаний, начал выкрикивать нечто кощунственное: “Провокаторы коммунистические! Красные гады! Фашисты!”. К нему тут же бросилось несколько фигур, послышалось: “Где тут засланный? Вот он! Вот он!” — протянулись скрюченные от ненависти женские руки. Без преувеличения можно сказать, что фурии коммунизма готовы были растерзать смельчака на месте. Патриотическая дружина, однако, спасла его от расправы и выволокла под белы руки за пределы площади.

Не вся толпа внимала в тот час ораторам со сталинского грузовичка. Многие занимались самодеятельностью. Всеобщее внимание, например, привлекал один из немногих здоровяков, красномордый малый в армейской фуражке набекрень, в тельняшке, из которой окороками выпирали малость татуированные руки; типичная внешность охотнорядца. Подыгрывая себе на чем-то, то ли на семиструнной, то ли на единственном витом волоске, он голосил: “Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и Макашов на битву поведет!”

На стенде тем временем вывешивалась стихотворная прокламация, видимо, только что зарифмованная Станиславом Куняевым в боевом штабе акции, то есть на Соборе русского народа в Колонном зале дворянского собрания. “Средь сионских мудрецов, всех мудрей Олег Попцов”.

Не все в этой толпе блока оппозиционных сил были полностью единодушны. В какой-то момент я уловил довольно странный обмен мнениями. “А что за человек этот Лужков?” — спросил один. “А просто такой партократ наглый”, — сказал другой. “Никакой он не партократ”, — возразил третий. “Дрянь он, а не партократ!”

Налицо был явно разный подход к термину.

Существовал, однако, предмет, по которому весь блок проявлял полное единодушие. Вы, конечно, уже догадались, что это за предмет на букву “с”: Сионизм-батюшка, коварный — заграмоничный, скрипочкой — отвлекающий. Распаляя друг друга до белого каления под вполне умеренным и даже ласковым июньским солнцем, различные ораторы высказывались на разных уровнях клинического бреда. Один, например, собрав вокруг себя человек полста, визгливым голосом размышлял вслух о еврейских тайных символах. Оказывается, цифра 22 — это знак некоего сионистского посвящения. Недаром крушение ГКЧП было приурочено к 22 августа, также недаром и сионист Гитлер напал на нашу любимую родину 22 июня. Надо им смело бросить вызов, надо им теперь дать бой 22 июня. У них, товарищи, вообще-то повсюду тайные знаки и символы. У них ведь гласных букв нет, одни согласные, поэтому надо особенно внимательно все газеты читать, потому что в них зашифрованные команды сионистов согласными буквами. Вот, например, если видишь фамилию Соломин, читай — Соломон, а увидишь Сахаров, читай — Захария. Вот открой “Советскую Россию” и найдешь там еврейские команды. Позволь, сказал кто-то из слушателей, это ведь наша газета. Газета хоть и наша, взвизгнул оратор, а все равно там их пятая колонна сидит. И все с ним согласились.

Вдруг подошли какие-то вполне обычные тетушки и предложили воды напиться из пластмассовых канистр. Нет-нет, спасибо, ответили мы активисткам “Трудовой Москвы”, нам не нужно, пить совершенно не хочется, ей-ей, никаких признаков жажды. Черт знает что за вода там у них в этих канистрах, вдруг сионисты чего-нибудь подмешали.

Несмотря на американскую кепку с длинным козырьком и темные очки, меня никто в этой толпе не узнавал, хотя вообще-то на улицах Москвы меня нередко окликают по имени. Только один какой-то господин-товарищ вдруг стал двигаться параллельным курсом, внимательно ко мне приглядываясь. Вполне возможно, какой-нибудь писатель из распутинской-бондаревской группировки.

Отсвечивала на солнце гигантская Останкинская телебашня. Многочисленные отряды милиции сохраняли благожелательный нейтралитет. Пожилой господин-товарищ истошно вдруг завопил неподалеку: “Они, жиды, наших девчонок в гаремы продают на Ближний Восток! Надо их всех в проруби утопить!” Откуда тут проруби в июньский день? Почему ему вдруг проруби явились в воспаленную башку? Может быть, все-таки до зимы хочет подождать?

“Товарищи, товарищи дорогие! — взывала женщина в пиджаке с орденскими планками. — Вы только посмотрите, как над нами шут Хазанов издевается! Приедет из своего Израиля и издевается над советскими людьми! Да их всех таких вешать надо!”

Эта, как видно, до зимы, до прорубей ждать не собиралась.

2.

На следующий день после блужданий в стане патриотического воинства возле телецентра “Останкино” — на самом деле нет ничего более сомнительного в современной Москве, чем патриотизм этого воинства — мы отправились на другую народную манифестацию, кажется, диаметрально противоположного направления, то есть на уличный рынок в центре Москвы, в районе Столешникова переулка и Петровки.

Мы спускались к Столешникову от площади Моссовета, и толпа внизу плотностью своей напоминала эпизод “Похороны Сталина” из фильма Кончаловского “Иннер Серкл”. Плотностью, но не цветовой гаммой. Нынешняя толпа была похожа на русский винегрет в полном расцвете. Может быть, это и были окончательные похороны Сталина.

Естественно, в этот довольно жаркий июньский день первое, что привлекало внимание, вернее, шибало в нос, заокеанского путешественника, были запахи. Америка, милостивые государи, — это страна, где почему-то существует явный недостаток земных ароматов. Добавьте к этому пристрастие к дезодорантам — и вы поймете, почему нос заокеанского путешественника начинает уже и во Франции дергаться под влиянием, прошу прощения за наукообразность, естественных человеческих перспираций, а что уж тут говорить о Столешниковом переулке в центре реформируемой России.

О, многообразие человеческих подмышек и ротовых полостей! Наплывами к их ароматам вдруг примешивались, а то и полностью подавляли запахи пудры, или хорошо прокопченных лещей, или выделанных до резиновой гибкости кож, или горячей пены консервированного пива. Повсюду, как в романах пишут, слышались голоса торговцев. “Изделия Сирии!” — зазывали они. “Турция!”, “Ливанские товары!”, “Китай!”, “Индия!”

Я представил себе, как, покачиваясь, идут караваны верблюдов к границам еще вчера закрытой идеологической супердержавы. Москвы не узнать!

Ровно год прошел со времени моего последнего приезда летом 1991 года. В торговом отношении город представлял тогда картину полного убожества, последние, вялые уже, конвульсии социалистической, “выдавательной” системы. Только в этом году, после семидесяти пяти лет “давания”, когда государство “давало” гражданам кое-чего пожевать и прикрыть срам, давало то лучше, то хуже, а потом все хуже и хуже до полной мизерности, впервые после трех четвертей века распределения “от каждого по способностям, каждому по труду”, город начал торговать.

Иные скажут: “Ах, это уродливо!” Разумеется, это уродливо, но как это может быть не уродливо после стольких лет рысканья за “дефицитом” на фоне всеобщей нищеты. Впрочем, так ли уж уродливо? Базар есть базар, и для того, кто любит базар, он не уродлив. Я люблю. На базарах веселее, чем в вылизанных до последней соринки торговых аркадах богатых стран. За два года до нынешних походов, летом 1990 года, я объездил на машине пять бывших социалистических стран Восточной Европы и везде видел то же самое. Коробейники сидели и в Берлине на Александр-плац, и на ничейной земле между западной и восточной частями города, и в Варшаве, на Аллеях Ерозолимских, и в Будапеште, на набережной Дуная, и на венгерско-югославской границе. Теперь настала очередь главного бастиона социализма открыть ворота для верблюжьих караванов. Утопия кончилась. Как после тифа, человек постепенно возвращается к своему естеству, к торговле.

 

 

Между прочим, где это и когда было за семьдесят пять лет — ну, исключая жалкой предпятилеточной пятилетки НЭПа — чтобы советский человек, не выходя из одного городского квартала, мог почистить зубы хорошей международной пастой, побриться с помощью международных кремов и лезвий, тут же выпить международного пива из банки и тут же закусить первоклассным отечественным (наконец-то) вяленым лещом, ну а затем, освежившись вот таким образом, обуться в мягкие копыта международной молодежи, сиречь кроссовки, натянуть на телеса майку с международными надписями, засунуть в уши тампоны международной рок — системы, причесать шевелюру щеткой “еж” и сразу же водрузить на макушку кепчонку “Доджерс”, ну и в завершение купить для ребенка международную куколку “Барби”?

Да где же взять деньги на все эти роскошества, скажете вы, и попадете в самую точку. Деньги, только лишь деньги нужны для того, чтобы чувствовать себя среди всеобщего этого торга, как рыба в воде. Как все упростилось! Не нужно ни бесконечных отупляющих очередей для обладания всеми этими соблазнительными штучками, которых раньше ни за какие деньги нельзя было достать. Ненужные никому “деревянные рубли” вдруг стали всем нужны. Оказалось, что на них можно покупать. Вопрос только в том, как их достать в достаточном количестве. Вот Америку, открыл, скажете вы, однако и в этом прозвучит весьма серьезная новизна: еще год назад ценность денег была под вопросом.

Вдруг в толпе я увидел знакомое лицо. Ни кто иной, как Эльдар Рязанов плыл среди перечисленных выше сокровищ в творческих раздумьях. Мы обнялись, и нас тут же стала снимать на пленку какая-то бродячая телевизионная группа. В Москве сейчас только ленивый не снимается для телевидения. Из не-ленивых один торговец, пользуясь телевизионным оком тут обратился с вопросом к всеобщему любимцу: “А все— таки, господин Рязанов, куда же смотрит мэрия? Посмотрите, какая грязь на Столешниковом! Почему нам не создают элементарных человеческих условий? Ждем вашей помощи”.

Торговая Москва, однако, в этих же самых кварталах, кроме пахучего развала базара, предлагала и мир безмикробной чистоты, некий мираж своего капиталистического будущего. Прямо через дорогу, на другой стороне Петровки, располагался реставрированный Петровский пассаж, где всевозможные фирмы, как зарубежные, так и отечественные, предлагали в элегантных павильонах всевозможные первоклассные товары как за валюту, так и за рубли в фантастических ценах.

Еще недавно этот некогда блестящий дореволюционный торговый двор являл собой полный маразм и тлен, сейчас все было реставрировано с таким совершенством, которого может быть, и не видел оригинал. Москвичи со значением говорят: “Это турки тут работали!”. В связи с этими турками мне вспомнился эпизод из классической журналистики. В 1829 году Пушкин в качестве военного корреспондента сопровождал экспедицию графа Паскевича и написал “Путешествие в Арзрум”, то есть в первый и единственный зарубежный город, который ему удалось посетить в течение жизни. Там он зашел в местную лавку и был поражен ее скудностью. Где же пресловутая восточная роскошь, воскликнул он. Да у нас, в Европе, возьми хоть Псковскую губернию, любая сельская лавочка предложит вам столько всего, что турку и не снилось! Далее он со знанием дела предлагает список товаров, которые можно найти “у нас, в Европе, в Псковской губернии”.

Нынче, похоже, мы поменялись местами, и турки стали для нас представителями просвещенной и богатой западной цивилизации. Ей-ей, неплохой урок для “гордого внука славян”, как ни сваливай вину на импортированную идеологию. Урок и ориентир, сказал бы я, давайте же, господа, подравниваться для начала под Турцию.

Публикация и примечания
Виктора Есипова



 1 Первая публикация — см. “Знамя”, 2012, № 3.

 2 Рецензии на книгу “Аксенов” — см. “Знамя”, 2012, № 5.

 3 Кира Менделева — первая жена В. Аксенова.

 4 Домашнее имя сына В. Аксенова — Алексея Васильевича (род. 1960).

 5 Теща Ю. Эдлиса.

 6 Мила Лось — бывшая жена.

 7 Марианна Юльевна, дочь от первого брака (род. 1960).

  8 Первая жена.

 9 В каждом из названных мест располагались Дома творчества Литфонда СССР.

 10 Драматическое произведение Ю. Эдлиса.

 11 Постановка по пьесе Ю. Эдлиса “Жажда над ручьем”.

 13 Критик Владимир Исаакович Левин, умер 28 марта 1980 г.

 14 Юрий Валентинович Трифонов, умер 28 марта 1981 года.

 15 Майя — вторая жена Аксенова.

 16 Шутка Гердта.

 17 Ахмадулину печатали редко из-за участия в альманахе “Метрополь”, дружбы с писателями-диссидентами (Аксеновым, Войновичем, Владимовым и др.) и общения с иностранными дипломатами и корреспондентами.

 18 До 1983 года Гердт состоял в труппе Центрального театра кукол им. С.В. Образцова.

 19 Политический процесс смягчения отношений CCCР со странами Запада.

 20 Подмосковный дачный поселок творческой интеллигенции.

 21 Эльдар Рязанов с семьей жил на даче жены Аксенова Майи.

 22 Вдова писателя Якова Моисеевича Тайца (1905—1957).

 23 Александр Моисеевич Володин (1919—2001) — драматург, сценарист, автор пьес “Старшая сестра”, “С любимыми не расставайтесь”, “Пять вечеров”, “Дульсинея Тобосская” и многих других, а также сценариев фильмов “Фокусник”, “Осенний марафон” и других.

 24 Сожаление вызвано тем, что не удалось повидаться с Аксеновыми во время их пребывания в Москве по приглашению американского посла Джека Мэтлока.

 25 Спектакль театра “Современник” по книге Евгении Гинзбург, матери Василия Аксенова.

 26 Исполнительница главной роли Марина Мстиславовна Неелова (род. 1947), народная артистка РСФСР.

 27 Вдова Юрия Трифонова.

 28 Аксеновы останавливались не в гостинице, а в резиденции американского посла “Спасо Хаусе”.

 29 Неизменная шутка Анатолия Гладилина в письмах к Аксенову. Сам он прокомментировал ее следующим образом: “Уже долгие годы, когда я звонил Аксенову через страны и континенты, я не начинал разговор с обычного: “Здравствуй, как твои дела, как здоровье и т.д.”. Нет, услышав его “Алле”, я начинал гнусавым голосом петь: “Вася, Вася, я снялася в платье бело-голубом, но не в том...” Дальше я останавливался, ибо тот, кто проводил лето в пионерских лагерях, знает продолжение. Он довольно быстро нашел ответ и пел сразу на ту же мелодию: “Толя, Толя, ты доволен моим платьем голубым, не в котором поневоле, а совсем, совсем с другим”. Потом шел серьезный разговор о политике, о литературных проблемах, об интригах на “Свободе” и проч. Однажды я звонил Васе в Вашингтон из Анн-Арбора, от Эллендеи Проффер. Эллендея, услышав мое пение, попросила: “Толя, научи меня этой песне”. Эллендея не была в детстве в советских пионерских лагерях и не знала продолжения. Я не стал учить красивую американку русским нехорошим словам и сказал только: “Нет, Эллендея. И потом, так противно петь ты не сумеешь”…

С этой песенкой у меня был связан грандиозный план. Я давно знал, что Аксенов рано или поздно уедет в эмиграцию и наверно сначала прилетит из Москвы в Париж. Я думал, что я успею собрать делегацию из Института восточных языков, где вели курс русской литературы на русском, и научу французских слависток этой песне, объяснив, что так в СССР принято встречать важных гостей. Знаменитого советского писателя будут встречать в аэропорту радио, телевидение, корреспонденты крупнейших мировых газет — и хор невинных девушек грянет: “Вася, Вася я снялася в платье бело-голубом”. Думаю, что на Аксенова это бы произвело впечатление.

Летом 1980 года я взял отпуск и поехал с Машей и Аллой на океан, в Ля-Боль. Вдруг получаю паническую телеграмму из Парижского бюро “Свободы”: “Толя, есть сведения, что Аксенов прилетает в Париж завтра или послезавтра, но никто не знает, насколько эти сведения достоверны, никто не знает номер рейса и никто не знает, на какой он прилетит аэропорт. Мы тебе даем информацию, а решение принимай сам”. Я сел в машину и помчался в Париж. Я знал, кто в Париже мне даст точные сведения, и на следующий день, вместе с толпой иностранных корров, встречал Аксенова в Орли. Но организовать хор слависток у меня уже не было времени. До сих пор обидно, что сорвалось...”

 30 Роман был издан в 1990 году тиражом 200 тыс. экз. московским издательством “Огонек” — “Вариант” Советско-британской творческой ассоциации.

 31 Бумага не серая, но, конечно, не лучшего качества.

 32 “Меня убил скотина Пелл”.

 33 Аркадий Арканов.

 34 “Новое русское слово”.

 35 Публикацию пока не удалось разыскать. В отечественных библиотеках номера газеты, в которых мог бы быть помещен указанный материал, отсутствуют.

 36 Почтовая открытка отправлена из Канады.

 37 Имеется в виду приезд Аксенова с женой в Москву в 1989 году по личному приглашению американского посла в СССР Джека Мэтлока.

 38 9 мая 1969 года.

 39 Анатолий Наумович Рыбаков (1911—1998).

 40 Владимир Николаевич Войнович родился 26 сентября 1932 года.

  41 Беляев Альберт Андреевич (р. 1928) — зам. заведующего отделом культуры ЦК КПСС.

  42 Богатырев Константин Петрович (1928—1976) — поэт-переводчик, был убит в подъезде собственного дома ударом по голове.

  43 Легендарный джазовый трубач, вокалист и композитор (1917—1993).

  44 Легендарный джазовый исполнитель (фортепиано, клавишные, ударные) и композитор (род. 1941)

  45 Высокопоставленный сотрудник КГБ СССР, перебежавший в США в августе 1985 года.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru