Дмитрий Володихин
Дистрофия совести: о сериале «Раскол» по сценарию Михаила Кураева
Дистрофия совести
В сентябре на телеканале “Культура” прошел сериал “Раскол”, вызвавший настоящую бурю в массмедиа, сети и серьезной публицистике. Сценарий к сериалу писал Михаил Николаевич Кураев. Имя его оказалось в фокусе внимания журналистов после того, как фильм Сергея Досталя “Петя по пути в Царствие Небесное”, снятый по одноименной повести Кураева (1991), получил на Московском международном кинофестивале Гран-при “Золотой Георгий” (2009). Однако “квалифицированному” читателю он был известен задолго до того — и как сценарист, и как писатель. С тех пор, наверное, как вышла его повесть “Капитан Дикштейн” (1987).
Сценарий “Раскола” демонстрирует полное соответствие тому творческому стилю и тем этическим установкам, которые давно утвердились в творчестве Михаила Кураева.
Одной из главных тем его творчества, а может быть, и просто главной является испытание человеческих качеств на прочность в экстремальных обстоятельствах: до какой степени может дойти деградация совести, порядочности, доброты в одном человеке и до каких высот они могут подняться в другом при сходных обстоятельствах — на одной и той же земле, в одно и то же время.
Так, в его повести “Блок-ада” (1994) появляется словосочетание “дистрофия совести”, апеллирующее к ситуации, в которой власти культивировали антигуманность: “Все виды дистрофии были представлены у нас в энциклопедической полноте и разнообразии, и даже сам Андрей Александрович [Жданов], хотя и не выполнил рекомендацию врачей и не похудел во время блокады, может быть предъявлен медицинской науке как классический экспонат для изучения дистрофии совести… Хорошо, если бы власть предоставила гражданам возможность умирать в осажденном городе из какой-нибудь милости или из расчета, в награду, наконец, за какие-то доблести, а то миллионы людей были обречены лишь по малоумству и нераспорядительности”. Едва держащиеся на ногах люди проявляют невиданную, героическую порядочность по отношению к своим родственникам, стараясь похоронить их по-человечески в чудовищных условиях блокадного Ленинграда. А представители власти мытарят их требованием необходимых бумажек и успокаиваются, лишь обогатившись взяткой. Выглядят их действия совершенно обыденно… тем страшнее: ведь это смерть совести.
Названная уже повесть “Петя по пути в Царствие Небесное” констатирует устами самого автора: “Источники морально-паралитических средств усыпления совести бывают разные, но главным источником все-таки надо считать власть — это как бы ее постоянный побочный продукт, в большей или меньшей мере служащий для скрепления ее устоев”.
Так и в “Расколе”.
Один из центральных персонажей, Никон, бывший инок анзерский с великим и трудным монашеским опытом, приобретя власть, сделался сущим властолюбцем. Доброго желал, принимая посох, искал великих реформ, с ревностью взялся за дело. И вот, помимо истинного дела, уже слышны совсем другие ноты в его мыслях и действиях. Он уже гордится тем, что бьют челом не боярам, а ему, патриарху. Он уже пристрастился дорого одеваться, он уже упивается собственной силой, легко дает волю гневу, легко доходит до мучительства в отношении тех, кто с ним не согласен. Да, Никон по-прежнему иногда проявляет справедливость и недюжинный ум. Но чем дальше, тем больше он напоминает вождя партии из советских времен, аскетичного Ленина, легко приспособившегося к пребыванию в купеческом дворце в Горках.
А Иван Неронов и Аввакум Петров (особенно второй), напротив, страданиями очищаются и возвышаются. Арестованный Неронов обращается к простому люду с бесхитростными словами: “Молитесь! Ибо пришло нынче время праведным людям страдать”. И в страдание он входит легко — за правду, а того пуще — за свободу. Это ведь нетрудно заметить: и Неронова, и Аввакума давление, оказываемое властями, лишь распаляет. На них давят сильнее — они громче обличают. Они сопротивляются не только и даже не столько искажению старых церковных устоев, сколько самой идее решать в таких делах хоть малую малость с помощью насилия. И даже когда Аввакум под занавес ожесточается сердцем, он все еще “святой”, канонизированный интеллигенцией за его бескомпромиссное противостояние власти, за его борьбу, против стеснения духовной свободы. И эта идея интеллигентской “святости” очень точно передана М. Кураевым в последней серии.
Проза Михаила Кураева всегда демонстрирует весьма высокий градус диалогичности, это всегда беседа с “понимающим” человеком. Немногие из современных российских писателей столь же последовательно придерживаются в художественной прозе либерального выбора. Поэтому “собеседник” Михаила Николаевича — интеллигент с обширным культурным багажом, оппозиционер со скептическим взглядом на государство и особенно на любые попытки “красного ренессанса”. Тексты этого писателя в большинстве случаев представляют собой своего рода литературное свидетельство о преступлениях власти и о мужестве тех, кто сохранял человеческое достоинство, оказавшись под прессом большевистской административной глыбищи.
Поэтому, с одной стороны, писатель рисует неестественную беспредельность власти и ее калечащее души воздействие на людей, как, например, в той же повести “Петя по дороге в Царствие Небесное”: “Женственная душа Пети постоянно искала обручения с властью, ощущая каким-то животным инстинктом, что только власть несет в себе истину, справедливость и порядок… И потому, проходя мимо чертогов власти — постройкома, управления строительством, даже домов, где жило начальство, не говоря уже о двухэтажных учреждениях под красным флагом… он всегда втайне надеялся, что будет замечен и призван… Живя в неведении относительно того, что делается вокруг, Петя полюбил власть поэтически, не задумываясь, желая не только обожать, почитать, восхищаться ее безграничным и повсеместным торжеством, но и желая ей служить…”
С другой стороны, Михаил Кураев представляет читателям интеллигентность или, иначе, нравственную твердость, как главный оплот сопротивления этой “дистрофии совести”: “”Субстанция” интеллигентности — это и есть нравственное сознание, независимое от родовитости и безродности, от выручки в лавке, от котировки ваучера, больного зуба, прихоти тирана, прокурора, самодержца, генсека и президента, независимое даже от количества снарядов, выпущенных по тебе сегодня” (повесть “Блок-ада”).
То же самое видно и в “Расколе”.
Вроде бы во главе страны стоит “добрый царь”. Алексей Михайлович — милостивец и “молитвенник”. Но Россия устроена не по-европейски, она вообще иноземного не приемлет, и если обнаруживается хотя бы след “фряжского письма” в иконописи, тот же Никон выжигает его каленым железом. Русское устройство власти — неограниченное самодержавие. Власть сконцентрирована на самом верху. И сколь благородными ни были бы устремления первого человека в стране, он все равно, именно благодаря всякому отсутствию ограничений, имеет шанс погубить самые лучшие планы привычными методами их реализации. Такая организация власти, настойчиво показывает Кураев, порочна в принципе. Алексей Михайлович вроде бы понимает: мало одной власти, чтобы изменить жизнь к лучшему, нужен Господь, нужен “…подвиг душевный и любовь”. А все же и он колеблется между “пойдем, голубушка, помолимся” и “пороть буду!”. Что ж говорить о его служильцах? На низу все проще, грубее. Стрелецкий начальник при аресте Аввакума и его сторонников, флегматично откусив от яблока, бросает: “Всех — в тюрьму, а этого — на цепь”. А Неронов комментирует действия монарха в отношении себя с фатальным спокойствием: “Вот и вся милость: лютую тюрьму на простую поменял добрый наш государь”. И едет вместо Кандалакшинского монастыря в Спасо-Каменный…
Наследник царя Алексея Михайловича, Федор Алексеевич, более склонен перенимать обычаи у Европы и — у Кураева эта связь неслучайна — более гуманен. Однако и он шатается умом, то собираясь простить Никона, а заодно Аввакума и прочих “пустозерских сидельцев”, то отказываясь от прощения, несовместимого, по мнению вельмож, с державными интересами… А в финале сериала является царевич Петр во главе марширующих солдат, и фигура бойкого мальчика подана как живой символ: из муки дурных повторений, из трагедии раскола выход может быть — через Петра Великого — только в постепенном движении к Европе, к слиянию с нею, к принятию европейского гуманизма.
Дурна не реформа Никона. Дурно то, что общественный уклад России ставит знак равенства между ее осуществлением и приведением несогласных к покорности начальству, — такова явно выраженная точка зрения Михаила Кураева.
Если вглядеться в самую суть мировидения российской власти, то там — корысть и стремление сохранить собственный ничем не ограниченный деспотизм. Аввакум презрительно бросает одному из ее представителей: “Как же вы себя любите, антихристово семя!” Фраза эта моментально уносит зрителей в двадцатый век, а то и в двадцать первый. Все те же проблемы, все те же образы, которые интересовали рафинированного интеллигента и “западника” Кураева в его творчестве, прежде не выходившем за пределы советской эпохи. Все то же! Перед зрителями сериала фактически развертывается продолжение разговора, начатого в кураевской же повести “Петя на пути в Царствие Небесное”, экранизированной тем же режиссером. Опять — жестокая власть, модернизирующая общество, ни в грош ни ставя при этом отдельного человека, мучая его, относясь к нему безжалостно. Опять пустыня тирании. Опять отгораживание России от Запада, страстно нелюбимое Кураевым. Собственно, мы видим русский мир как муку “дурных повторений”. Как ни парадоксально, но выходит, что у Досталя и Кураева семнадцатый век… повторяет двадцатый!
Произведения Михаила Кураева всегда и неизменно маркированы четкой, однозначной, легко считываемой общественной позицией. Соответственно, и для читателя-“собеседника” Михаила Кураева данная позиция должна быть “родной”, принятой душою и рассудком в качестве естественной части мировоззрения. От такого, “понимающего”, как уже говорилось, читателя требуется определенный интеллектуальный труд. Рассчитывая на естественное в таких случаях сочувствие, Михаил Николаевич никогда не делал из своих текстов легкого чтения.
В основе всех главных его произведений — сюжетная конструкция, которая может быть исчерпана одним словом — “случай”. Первые его, еще школьные литературные опыты основывались на описании ярких случаев из жизни. Позднее, когда Михаил Кураев состоялся как писатель, его рассказы и повести, вне зависимости от объема, также приняли вид повествования о “случае”, порою отягченном еще несколькими второстепенными “случаями”. Но этот первый, главный, неизменно концентрирует на себе смысл текста. В нем отыскивается и социальное значение, и нравственное, и бытописательская основательность. “Случай” появляется из-под пера Михаила Кураева с тем, чтобы его глубинное смысловое наполнение позволило современникам понять ощущение ушедшего времени — что чувствовали люди “былинных” эпох Pax Sovetica, чем руководствовались, принимая самые важные решения в жизни, отчего не видели, сколько глубокая пропасть бесчеловечности разверзается рядом с ними, в одном шаге, как преодолевали эту пропасть, когда все же оказывались у самого ее края. “Случаи” Михаила Кураева ни в малой мере не представляют собой анекдот. Они содержат в себе моральное назидание, укорененное в горчайшей основе пережитого самим автором или же извлеченного из судеб родственников, близких…
“Случай” участника кронштадтского восстания (1921), ставший основой для повести “Капитан Дикштейн”, заключает в себе целую жизнь человека, принявшего чужое имя и пронесшего его через многие десятилетия советской действительности с достоинством. Случай затюканного товарищами школьника из повести “Золотуха по прозвищу Одышка” (1997) послужил поводом для рассказа о страшной грозе, обрушившейся на ленинградцев в 1949-м. Подобные “случаи” требуют обстоятельного разговора…
Отсюда — весьма невысокий темп повествования. Михаил Кураев с крайней неспешностью разворачивает каждый “случай” во всей его красе. Дает происходящее то крупным планом, то предъявляет, отступив на годы и десятилетия от него, то удаляется к обобщающему ракурсу. Он подает действующих лиц со всеми подробностями их психологии, их быта и их нравственного лица; не торопясь, добавляет одну черту за другой, разъясняет, отчего само время подбрасывало им тот или иной выбор, какие выстраивались вокруг них материальные и духовные обстоятельства, как они могли бы повести себя и как повели в действительности. Любит солидные предложения по пять—десять строк. Обращается к читателю-“собеседнику” с основательными рассуждениями отвлеченного характера. Иными словами, “держит” аудиторию так, как держат ее бывалые рассказчики, придя к добрым друзьям да и устроившись у них на кухне с трубкою и рюмкой коньяка.
Разве не то же самое происходит в сериале “Раскол”? Он назван “фильмом-фреской”, может быть, по той причине, что состоит из цельных историй жизни, историй душевной трансформации. Иван Неронов, Аввакум Петров, Стефан Вонифантьев, царь Алексей Михайлович и патриарх Никон даны в обрамлении всей событийной полноты их судеб. “Раскол” — коллекция портретов, собранных в единый коллективный портрет-фреску. И каждый такой портрет представляет собой растянувшийся на многие годы “случай”.
Случай, рассказанный неспешно. В деталях. С мельчайшими подробностями. С цитатами из источников. С речью, стилизованной под XVII век не совсем удачно, слишком “концентрированной”, пожалуй.
Этот способ письма, весьма доверительный, дорог тем, кто любит культуру “толстых” журналов — давнюю, многолетней “выдержки”, рожденную еще временами “поздней империи”. И “Раскол” вышел очень литературным, очень “толстожурнальным” — как если бы его ставили в 80-х годах, но не при советах, а при демократическом строе… Подобный диалог с читателем/зрителем предполагает очень высокую степень близости к аудитории, пусть и не массовой, зато способной искренне сказать о таком писателе: “наш”. Отсюда и реакция зрителей на сериал “Раскол” — не столько даже на “идеологию” его, сколько на творческую манеру сценариста (мнится, подчинившего себе режиссера): либо полное приятие, либо полное отталкивание.
Средних вариантов почти не было.
Дмитрий Володихин
|