Игорь Мамушев. Окраина света: Стихи. — Киев: Музычна Украина, 1993.
Игорь Мамушев. Неприкосновение: Стихотворения, новеллы. — Киев: Музычна Украина, 1994.
Игорь Мамушев. Дни пилигрима. — Киев: ВиАн, 1996.
Игорь Мамушев. Город для ветра, или Сон бабочки: Стихотворения, новеллы. — Киев: ВиАн, 1997.
Опасаюсь, что, если начать со столь необычного посыла, редакция “Знамени” эту рецензию отвергнет. Но иногда лучше быть непонятым, чем неправым.
Так вот: многие значительные общественные достижения основывались на необходимости определить сложные личные и родственные отношения. Мои — незначительные, но все же... Внешне поэт Игорь Мамушев похож на одного моего знакомого, циника, космополита и эстета, который когда-то отбил у меня приятную женщину (он человек обаятельный и не грубиян). С другой стороны, среди прямых московских родственников есть небезуспешный музыкант (а пианист Мамушев, как сказано, закончил Киевскую консерваторию). С третьей стороны, две непрямые генетические линии в роду действительно тянутся с Украины. Хотя, с четвертой, что бы мы, читатели, имели, если бы А. С. Пушкин сразу определил и выяснил отношения с отцом, братом и пишущим дядей, а, допустим, Александр Солженицын — с Исаем? Вот то-то и оно, что, как это ни покажется цинично, часто, как Ф. М. Достоевский, создаешь роман, имея центром родового возбуждения и боли некую сумасшедшую тетку (Куманину, например).
Это я к тому, что, когда автору шести неопубликованных романов позволяют языком критики высказать несколько мыслей о стихах, это не только замечательно, но и неспроста. Хотя из пушки по воробьям я уже стрелял так часто, что это вызывает в душе справедливую злость.
Злость поначалу вызвал и Игорь Мамушев. Точнее, его стихотворения. Первые две книги, изданные в киевском музыкальном издательстве, полны жеманства, красивостей и того стремления высказаться иносказательно и общо, которое, как кочки на молодом болоте, драпирует только тухлую воду: идешь весь в зыблемых ощущениях и не знаешь, правильно ли ступил:
Приливы теплых вечеров, упавших
листьев вялость,
рука записывает грусть, глаза
тоскуют ввысь...
...Надпей меня, строка, втяни
по букве
горчайший среди сладких — сок
тоски...
...Мне в лужи бы заглядывать,
так нет:
коверкаюсь, паясничаю, тщусь
в кого-нибудь влюбить свой силуэт
и доказать, что жив и что
не снюсь...
...О пустяках вздыхать уже
нет сил,
и я беру на пробу звон разлуки,
которую во сне исколесил
и вызвонил до дна обидной скуки...
Строки надерганы из разных стихотворений, но все в том же духе: точно видишь сон во сне, а плоти нет. Яви нет. Зато навалом той неземной, высосанной из пальца, искусственной метафизики, которая, хоть бы и у Данте, так скучна, утомительна, неприятна. Создается некий фантом, химера, мираж. Мне скажут: так ведь поэт же, поэтический язык! Так ведь и я не крокодил, способен уразуметь красоту воздушного шара, если у него есть очертания. Мне скажут: так ведь красота же! Я отвечу: бессодержательность. Мне скажут: ну не всем же быть Аввакумами. Я отвечу: но и Бальмонт, несмотря на свои 26 иностранных языков и всемирное верхоглядство, допускал в свои стихи мысль и ясность (иногда). Можно говорить расплывчато, красиво, языком сна, но иногда следует спохватиться и высказаться точно. Газ, правда, в отличие от остальных стихий, трудно увидеть и заключить в объем, но ведь и обоняние развито отнюдь не у всех критиков.
Но на третьем сборнике с особенностями поэзии Мамушева пришлось помириться: поэт, похоже, попутешествовал, набрался свежих впечатлений, и строки кое-где стали обретать мускулатуру, образы стали четче, выражения энергичнее, живее и проще. Как раз тот — бальмонтовский — случай, когда обогащение содержания поэзии идет за счет новых жизненных впечатлений и расширения кругозора, хотя внутренняя работа души и мысли оживляется совсем немного: в мир сна впущены тревога и конфликт, европейцы несколько раз толкнули нашего поэта и музыканта локтем: мол, шевелись. Может, даже спросили, сколько это стоит в пересчете на франки. И в элегиях И. Мамушева появились при том же однообразии ритмики, колорита и динамики плохо темперированного клавира отдельные современные заземленные слова и выражения:
Дождь вечером пойдет, а в ночь
приснится
отец, потянет сыростью в окно;
я долго буду плакать и молиться,
а после пить дешевое вино...
Ну вот: хотел процитировать еще что-либо бурно-динамическое — и не нашел, уперся вот в такое:
Осень морем тихим, словами,
разлукою
вострубила, над золотом города
удалилась в высокий простор...
...Тростинка на ветру о Куперене
чуть вспоминает: на воде следы
прошедшего Спасителя мерцают,
пейзаж подлунный сыт осенним
днем...
...Ресниц потухший свет и
блеклость
лица немого, святый поцелуй...
Словом, все заткано кисеей. Или даже мхом — кому как нравится. Хотя, конечно, если бы И. Мамушев выяснял отношения не со мной, а, скажем, с какой-нибудь литературной дамой, склонной к велеречивости (а таковых просто чертова пропасть), то услышал бы и читал сейчас о своем высоком поэтическом вдохновении, о том, как Поэт, человек прекрасной души, вносит Гармонию и Красоту в наш беспощадный коммерческий век, что адепты высокой Музыки, Живописи, Искусства спасут нас от пошлости, что Прекрасное... ну и так далее.
Муза “грусти и уныния” у Мамушева — горожанка. Цивилизованная, обутая, одетая, неголодная. Народно-поэтического в ее основе ровно ничего нет. То есть в построениях А. Парщикова или Л. Рубинштейна или даже в стихах Ю. Кузнецова архетипического тоже негусто, и все-таки это отпочкование от некоего общего ствола культуры (выражение общего начала через индивидуальный язык), в то время как стихи И. Мамушева хоть и пестрят именами художников, музыкантов и всеми возможными культурологическими впечатлениями, пока что смутны, неопределимы: частный опыт восприятия и самовыражения. Стихи. Ничего нельзя понять. Барышни будут в восторге. Потому что такой им, как правило, и представляется поэзия: когда алгеброй нельзя поверить гармонию. Очень гармоничный, непротиворечивый и неуловимый поэт. И конечно, синтез двух искусств, музыки и поэзии, многолетние занятия музыкой отпечатались на стихотворениях таким образом, что на фронтисписе сборника можно было бы тиснуть: “Только для посвященных. Вытирайте ноги!”
Вот я и вытер. И дальше по залам-страницам не пошел бы, если бы к двум последним сборникам Игоря Мамушева не было подверстано по полтора-два листа лирических прозаических зарисовок, обозначаемых термином “новеллы”. А жанр “новеллы”, хоть классической, хоть современной, если и допускает всегда налет таинственности, недосказанности, то уж в смысле сюжетности, строгости в отборе лексических средств и конструктивной стройности даст сто очков вперед тому поэтическому бормотанию, которое у Мамушева этим термином обозначено. По сути, это те же “элегии”, но еще более бесхребетные, потому что в них автор уже не берет на себя труд даже рифмовать: просто понеслось лексически неотобранное говорение — и пусть его: все равно никто ничего не поймет.
Да и эпиграфы из Г. К. Честертона и “Откровения” Иоанна Богослова, предпосланные последнему сборнику, как бы подчеркивают загодя, что автор нам предложит сейчас самое безбожное надувательство. Так оно и случилось. Откройте заветную тетрадку со стихами любой пишущей десятиклассницы — и вы там весь этот набор красивостей найдете. И даже красивше:
туманны окна на сусальном фоне
немого сентября, и мутно-зелен
весь дарницкий уезд...