Михаил Бару. Городки. Михаил Бару
Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 6, 2022

№ 5, 2022

№ 4, 2022
№ 3, 2022

№ 2, 2022

№ 1, 2022
№ 12, 2021

№ 11, 2021

№ 10, 2021
№ 9, 2021

№ 8, 2021

№ 7, 2021

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Михаил Бару

Городки

Об авторе | Михаил Борисович Бару родился в 1958 году в Киеве. Окончил Российский химико-технологический университет в Москве. Химик и инженер, кандидат технических наук. Как поэт, прозаик и переводчик публиковался в центральных и региональных журналах: “Арионе”, “Волге” и других. Автор шести книг стихотворений, прозы и переводов, составитель первой российской антологии хайку и трехстиший “Сквозь тишину” (2006). Живет и работает в Москве, заведует лабораторией в фармацевтической компании. В “Знамени” публикуется впервые.

Михаил Бару

Городки

Люблю жанр путевых заметок. И читать, и писать. Теперь, однако, все больше пишут об экзотических странах, о модных курортах, где все включено, вплоть до безоблачного неба и лазурного моря. Но я не бываю в дальних странах и скучаю на курортах. Я сажусь в машину, автобус, поезд или самолет и еду в какой-нибудь маленький, или не очень, или большой, но непременно провинциальный город. Чаще все же в маленький. Порой — совсем крошечный. Такой, как, к примеру, Чухлома в Костромской области, или Пошехонье в Ярославской, или Мосальск в Калужской. В глубинку, другими словами. Глубинку не в том смысле, что это глухомань, а в том, что глубина, без которой не бывает ни реки настоящей, ни моря.

Мои заметки, однако, не претендуют на глубину. Наблюдатель я поверхностный. Приехал на денек, а то и на несколько часов, побродил по городу, зашел в музей, в храм — и вернулся в столицу.

Бывает так, что и музея в городе нет. Бывает, что и храм разрушен. Тогда иду смотреть развалины. Бывает, что и развалин нет, а пыжится на их месте какой-нибудь особняк со злыми собаками или супермаркет с перекошенным от запаха протухшей селедки крыльцом. Тогда... тогда вообще все могу выдумать.

Какие-то подробности, конечно, забываются. Я уже не могу вспомнить — проезжала ли, к примеру, Чухлому Екатерина Великая по пути из Петербурга в Москву или Павел Первый (это был именно он) остался в Гатчине из-за насморка, сдал билеты и вообще никуда не поехал. Что мне, жалко Чухломе визита Екатерины? Да на здоровье. Хоть со всеми тремя внуками. Не только проезжала, но еще и клад там собственноручно утопила в Чухломском озере, и этот самый клад до сих пор ищут местные рыбаки при помощи одомашненных русалок, хотя насчет того, кто кого одомашнил, у русалок другое мнение...

Юрьевец

В начале мая в Юрьевце мужики озабочены одним — плотва идет. На муравья идет так, что только успевай вытаскивать. Я сам видел рыжую, с белыми лапами, кошку, которая бежала на берег реки с удочкой, сделанной из хворостины. Правда, кроме кошек, детей и приезжих на удочку плотву никто не ловит. Аборигены используют, как сказал мне сторож на лодочной станции, “удочки в клеточку”. Местного рыбака сразу видно — он подходит к воде, держа в руках длинные тонкие колья. Потом долго идет по воде, точно мальчик из “Бриллиантовой руки”, и уже метрах в ста — ста пятидесяти от берега начинает ставить или проверять свои сети. Мужиков можно понять — с тех пор, как все старое перестало работать, а новое так и не начало, многие живут рыболовством и охотой. Нет, конечно, в шкурах медведей не ходят, да и нет здесь медведей в промысловых количествах, но лосей, кабанов, бобров, птицу — бьют. Собирают ягоды, грибы. Рыбу вялят, коптят и сбывают летом, когда к Юрьевцу подходят туристические теплоходы, отдыхающим. Судачки горячего копчения в Юрьевце такие, что просто “пиво” сказать не успеешь, как от них останутся одни косточки.

Тут бы мне похвастать перед читателем, как сидел я на открытой веранде юрьевецкого ресторана “Ермак” и, глядя на волжские просторы, этих самых судачков, и окуньков, и лещей… Не похвастаю. Отродясь не было веранды у “Ермака”, да и сам единственный городской ресторан прогорел задолго до моего приезда в Юрьевец. Теперь здесь не только ресторана, но и кафе не найдешь. Кстати, о кафе. Последний из работавших двух кинотеатров, “Волга”, тоже стоит заколоченный, с выбитыми окнами. На нем висит большое желтое полотнище с надписью “Продам”. Судя по всему, не первый год висит. Вообще, в Юрьевце надпись “продам” пользуется популярностью. Даже на крыше одного из домов я видел такую надпись. Залез на один из городских холмов и увидел сверху. Сверху, если не видеть подробностей, Юрьевец очень красив. И это при том, что он, как та дама из анекдота, “еще плохо себя чувствует”.

Кстати, о кинотеатрах. Сто лет назад открылся в Юрьевце свой даже не кинотеатр, а настоящий летний театр, построенный в городском саду на средства Юрьевецкого добровольного пожарного общества. Денег у общества было только на постройку, и потому на актеров, которых надо было нанимать на московской театральной бирже, осталось по смете всего ничего. Поскребли по сусекам и наняли одного мужского актера и одного женского. Через пять летних сезонов численность актерской труппы на свежем волжском воздухе и хорошем питании увеличилась вдвое. Юрьевецкие добровольные пожарники даже думали взять на развод суфлера и портниху для шитья театральных костюмов с тем, чтобы… но тут началась война, а потом и вовсе стало не до театров. Но за несколько лет переставили множество спектаклей. В городском музее сохранилась афиша июньского спектакля “Шерлок Холмс. Пьеса в четырех актах по роману Конан Дойла в переводе с немецкого В.В. Протопопова”. После представления был обещан “Большой танцевальный вечер. Битва конфетти, серпантин и почта амура”… яркие разноцветные кружочки и ленточки, застревающие в прическах юрьевецких дам и девиц, прохладный ветерок с Волги, волнующий кружевные воланы на вечерних платьях, веера, отгоняющие комаров, игристое “Цимлянское”, закупленное по случаю в Кинешме, кавалеры, благоухающие брокаровским одеколоном, чья-то длинная фильдеперсовая перчатка с серебряным шнурком, оброненная в беседке, далекий и протяжный гудок парохода, идущего из Костромы в Нижний... А вот афиша уже восемнадцатого года. Пьеса “Страшно жить” с подзаголовком “Трагедия юноши”. Что тут скажешь… В восемнадцатом году было страшно жить не только на сцене летнего театра в Юрьевце. И уж совсем советская пьеса некоего Константинова под таким же советским названием “Хамка”. “Битвы конфетти, серпантина и писем амура” после спектакля уже никто не устраивал, но обещано народное гулянье. “Сад будет алюменован”. Предполагались еще и фейерверки во время антрактов, но их зачеркнули еще на афише.

В зале, посвященном советскому периоду истории Юрьевца, запомнился мне почетный диплом первой степени, выданный совхозу “Маяк” за то, что он, среди прочего, вырастил девятнадцать целых и три десятых поросенка на свиноматку. Представляю, как директор совхоза, в облаках синего папиросного дыма, высчитывал этих поросят до сотых долей, а потом осторожно округлял до десятых, боясь ошибиться, как обмывали полученный диплом и закусывали тремя десятыми поросенка…

Пора, однако, выходить из музея на улицу. В половине шестого вечера центр Юрьевца опустел, магазины все закрылись. Улицу Советскую перебегали только собаки да кошки. Скучающего вида милиционер курил и разговаривал по телефону у дверей местного отделения своей конторы. Из потемневшего от времени двухэтажного дома вышла какая-то опухшая краснорожая личность с пустым ведром, прошлась по улице метров двадцать, постояла минуту и вернулась обратно в дом… Не хочется мне рассказывать о том, как бедно и безнадежно живут юрьевчане. То есть они, конечно, именно так и живут и даже еще беднее, но… не устают мечтать о том, как городок их станет таким туристическим центром, что и сама Кинешма удавится от зависти, как построятся сами собой здесь кинотеатры, рестораны, санатории и дома отдыха, как у всех будет столько работы, что вернутся уехавшие на заработки в Иваново и в Москву, как плотва, судак и щука сами будут хватать голые рыболовные крючки и… нет, вот о такой ерунде жители города Юрьевец не мечтают. Из ума-то они еще не выжили. Да и некогда им сейчас мечтать. Плотва идет. На муравья идет так, что только успевай вытаскивать.

Пучеж

От старого допотопного Пучежа мало что осталось. Когда, в пятидесятых, решили устроить в тех местах Горьковское водохранилище, жители соседнего с Пучежем Юрьевца написали письмо Сталину. Просили не затапливать. Жители Пучежа ничего не писали — то ли надеялись на то, что как-нибудь все само собой рассосется, то ли знали, что надеяться не на что. Потому и остался от старого города лишь небольшой участок под названием “Завражье” с полуразвалившимися домиками. Весь остальной старый Пучеж, все его четыре сотни лет истории, находятся на дне водохранилища и в городском краеведческом музее, в квартире, на первом этаже пятиэтажного жилого дома по улице Советской в новом Пучеже.

Остались берестяные короба, туески, расписные донца прялок, на которых умельцами из Городца изображены девичьи грезы в виде прекрасных женихов с усами в костюмах, лихо заломленных фуражках, на резвых рысаках, и по краю — цветочки, голубки, снова цветочки и снова голубки. На одном из донцев написано: “На часы не смотри — папиросочку кури”. С тех пор много воды утекло в Волге, но девичьи мечты не претерпели существенных изменений. Что же до возможности курить папиросочку и не смотреть на часы… Хоть я и не девица вовсе, а завсегда и с удовольствием.

В соседней комнате за стеклом лежат маленькие пушечки, которые устанавливались на купеческие суда для защиты от разбойников, и к ним — горсть ядер размером с крупные фрикадельки. Тут же рядом висит и орудие труда противной стороны — кистень.

Чуть дальше — несколько фотографий: купеческий ресторан на набережной и угол дома, кирпичи которого протерты веревками бурлаков. Дом стоял как раз в том месте, где Волга делала поворот. Бурлаки заходили за угол и тянули чалки (так правильно назывались бурлацкие веревки) за собой… Сейчас бы эти кирпичи туристам трогать. Придумать бы легенду о том, что тому, кто коснется этих кирпичей, всю жизнь лямку тянуть быть сильным и выносливым, как волжский бурлак. Вот только для того, чтобы их коснуться, надо быть водолазом. Все это теперь на дне водохранилища. А может, и на дне нет — перед затоплением многие здания разрушали.

Если уж составлять подробный реестрик остатков допотопного Пучежа, то надо в него вписать десяток толстенных железных гвоздей с большими шляпками, медные, начищенные до блеска наконечники пожарных брандспойтов, книжечку устава общества трезвости, пустую бутылку из-под “Московской очищенной”, почтовые разновесы позапрошлого века, жестяную коробку монпансье московской фабрики Абрикосова, коробку из-под самарской ореховой халвы торгового дома Косолапова и Решетникова, бензиновую зажигалку времен Первой мировой, лампочку… нет, лампочка — уже из другой, послепотопной жизни. Строго говоря, и та, послепотопная, жизнь тоже закончилась. Какая теперь жизнь — сам черт не разберет. Точнее сказать — черт бы ее побрал, такую жизнь. Если составлять подробный реестрик остатков… Льнопрядильная фабрика, устроенная еще в позапрошлом веке промышленником Сеньковым, приказала долго жить; еле дышит маленькая строчевышивальная фабрика; зарплата научного сотрудника музея вместе со “стимулирующими надбавками” составляет четыре тысячи триста рублей в месяц. Это если цифрами, а прописью — просто п...ц, причем такой полный, что ему уже пора лечиться от ожирения. Директор музея в тот день, что я в нем был, с самого утра бегала в администрацию и к местным бизнесменам выпрашивать хоть немного денег на то, чтобы устроить праздничное чаепитие ветеранам в музее. Не выпросила.

В третьем и последнем зале увидал я выставку репродукций картин Рериха. Это музей устроил для школьников. Самое сложное, по словам музейного сотрудника — уговорить учителей, чтоб они приводили детей на выставку. Неохота учителям этим заниматься. Мало того что надо детей привести, так еще и собери с них по десять рублей на билет. Да и какой вообще Рерих при таких ценах на мясо или, скажем, на детские ботинки.

Перед выходом из музея заприметил я картину. Мужики и бабы с мешками на спине бредут куда-то под палящим солнцем по берегу Волги. Оказалось, что картина эта написана аж в восемнадцатом году. Мужики и бабы — мешочники. Набивали они мешки хлебом и подавались в Петроград или в Москву. Меняли хлеб на нитки с иголками, швейные машинки, патефоны, примусы… Теперь в Москву едут налегке, без мешков. Без хлеба едут. В надежде на него заработать.

Садясь в машину, чтобы уезжать, я зачем-то обернулся и увидел, как экскурсовод мой вышел на крыльцо и закурил. В руках он держал старую жестяную банку из-под индийского кофе, в которую стряхивал пепел. Такие банки я помню еще по временам моего советского детства. Видимо, Пучеж — такое место, где хорошо сохраняются жестяные банки. Когда-нибудь и ее кто-то найдет и поместит в музей. Если ничего другого от нас не остается — так пусть хоть пустая банка…

Вичуга

В Вичуге из посторонних если кто и бывает, то проездом. Засмотрится на девяностометровую колокольню Воскресенского собора и заедет. И я не удержался — засмотрелся.

В самом храме никого не было, кроме улыбчивой матушки Веры и огромной глыбы прохладного, голубоватого от настенных росписей и золотистого от множества солнечных лучей воздуха.

В разгар самого мезозоя, в тридцатые, с самого верхнего яруса колокольни, с девяностометровой высоты, прыгали парашютисты, члены местного клуба ДОСААФ. Парашютистов тех и след простыл, а вместо прыгательных приспособлений прикручены к стенам разные радио- и телетрансляторы. Зато и видно с колокольни не только всю Вичугу, но даже и областное Иваново. Сам-то я не видал, но ходят слухи, что местный городской голова в политически мутных ситуациях часто наблюдает с колокольни в подзорную трубу за губернскими интригами. Лучше один раз увидеть, что сто раз услышать по телефону. Понятное дело, что политические ситуации мутными бывают почти всегда, и потому городской голова часто ходит с насморком. Еще бы — на самом верху ветер сильный, холодный, и тому, кто должен все время держать нос по ветру, приходится часто его вытирать.

Перед входом в местный краеведческий музей, двор которого граничит с соседским курятником, стоит аккуратно сваренное из нержавейки корыто для мытья грязных сапог. Экскурсовод, женщина лет сорока, перед тем как начать экскурсию, переоделась. В отсутствие посетителей ходила она по музею запросто, в брюках, а тут сменила брюки на строгий пиджак с юбкой, ярко накрасила и строго поджала губы. Музей маленький: в одной комнате представлены местная флора и фауна, а в другой уместилась вся история Вичуги. Не то чтобы нет у города истории или бедна она замечательными людьми, но…

Экспонаты фотографировать строго запрещено. Музей можно понять — его уже обворовывали. С большим трудом удалось уговорить экскурсовода разрешить сфотографировать приказ двухтысячного года по Вичугской ткацко-прядильной фабрике об увеличении зарплаты на пятьдесят процентов “в связи с приростом объема выпускаемой продукции за первый квартал…”… Вряд ли кто позарится на этот экспонат. Раньше местные жители нет-нет да и приносили в музей то старую прялку, то чайную чашку или керосиновую лампу начала прошлого века. И теперь приносят, но только затем, чтобы музейные сотрудники помогли оценить стоимость приносимого перед продажей. Да и вообще приходят редко. И то сказать — по сравнению с советскими временами, когда в Вичуге каждая собака равнялась на передовых ткачих Виноградовых, население сократилось вдвое. Ничего не поделаешь — приходится вичужанам уезжать на заработки в Нерезиновую. Говорят, что даже вичугских ворон с воробьями видели то ли в Бирюлеве, то ли в Отрадном.

Кстати, о Виноградовых. Если верить официальным документам, то за одну смену они вдвоем умудрялись работать на трех сотнях ткацких станков одновременно. Это был не только всесоюзный, но и мировой рекорд. Так-то оно так, но мало кто знает, что в результате перемещения по цеху с невероятной скоростью, когда они были размазаны, точно электроны по орбитам, Виноградовы к концу смены перепутывали свои руки и ноги. Поначалу начальник смены еще пытался навести порядок в членах ткачих, а потом плюнул. Все равно однофамилицы. Но кабы только свои они перепутывали… Однажды на пути им попался молодой слесарь из обслуживающей бригады… Еле замяли скандал. Не обошлось без хирургического вмешательства.

Вообще вся история Вичуги связана так или иначе с текстильным производством. Краеведы даже утверждают, что и основана она была на месте месторождения то ли наперстков, то ли швейных иголок, которое обнаружили племена меря еще до прихода славян, но не знали, что с ними делать, и вместо того чтобы шить, кололись и играли в наперстки.

В городском парке Вичуги возле самого входа стоят две древние гипсовые скульптуры, одна из них — мужчина, а вторая — девушка-комсомолка. Почему комсомолка? Да потому, что в те времена, когда эти скульптуры устанавливали, девушки были или комсомолками, или женщинами. Других не было. Скульптуры заботливо покрашены серебрянкой. Сейчас-то за парком присматривают — чистят дорожки, убирают опавшую листву и пустые пивные бутылки, а в лихие девяностые, когда парк обходили стороной даже местные бандиты, у этой гипсовой парочки… Говорят, что их гипсовые детки, числом двое или трое, прячутся за летней эстрадой или разбежались. Одна старушка видела серебристого кудрявого мальчонку со звездочкой на груди… Впрочем, этот мальчонка, не к ночи будь помянут, как оказалось, сын совсем других родителей.

После спуска с соборной колокольни хотелось коленки стиснуть, как зубы. Прощаясь, матушка Вера улыбнулась и полушутя-полусерьезно сказала: “Нашли бы нам спонсоров для восстановления майоликовых панно в соборе. Вы же из Москвы. А то нам одним не потянуть”.

Моршанск

— Что за чепуха! — воскликнул Ипполит Матвеевич. — Какие платки? Я приехал не из Парижа, а из...

— Чудно, чудно! Из Моршанска.

Между нами говоря, я сначала не хотел брать этот эпиграф. Ну, сколько можно, ей-богу. Только начни говорить о Моршанске — так сразу и всплывает эта цитата. Я даже сочинил разыскал другой эпиграф — из Екатерины Второй, которая по пути в Крым сказала сопровождавшему ее фавориту Дмитриеву-Мамонову: “Шура, Mein Schatz, как будем подъезжать к Моршанску — непременно разбуди”. Тот, конечно, все проспал в соседней карете с княжной Щербатовой, и обоих за это поженили друг на друге и удалили от двора. И вообще, они ехали через Орел. Ну да бог с ними. Нашел я и еще одну цитату в воспоминаниях фельдмаршала Манштейна, который, в свою очередь, цитирует донесение командира одного из танковых батальонов майора Фердинанда фон Штрипке о том, что пять механиков-водителей скончались от удушья, покурив самокрутки из моршанской махорки. Еще нашел… и подумал: ну что это я выпендриваюсь? К чему все эти исторические изыски? Буду как все, и читатель ко мне потянется. Так что, читайте диалог Кисы и Оси и не выпендривайтесь.

Начнем сначала. В Моршанск я ехал по железной дороге. От Павелецкого вокзала до Тамбова на фирменном поезде “Синеглазка”. Сперва-то этот поезд хотели назвать “Лорхом”, так как лорх — и крупнее, и урожайнее, и рассыпчатее в вареном виде, но пришлось передумать, так как уже на первом составе какие-то хулиганы не поленились закрасить букву “р” на каждом вагоне из пятнадцати. А еще раньше краеведы и вовсе настаивали на пчелином названии, поскольку на гербе Тамбова изображена ни разу не картошка, а три золотые пчелы. Краеведы, конечно, люди образованные, но ничего лучшего, кроме как назвать поезд “…кроме пчел”, не смогли. Впрочем, я отвлекся от цели моего путешествия, и вообще: на вагоне поезда, в котором я ехал, было написано “Липецк”. Черт его знает почему.

В Моршанск из Тамбова шел… нет, тащился старинный “Икарус”, изрыгающий клубы вонючего дыма невообразимой синевы и густоты. Какой-то железный и ржавый до дыр Холстомер. Держат его наверняка в автопарке из жалости. Десяток-другой литров бензина им не жалко. Пусть тащится. Под пресс, в металлолом — жестоко. Все же он им не чужой стал за три или четыре десятка лет работы. В кабине у водителя висела табличка, на которой маленькими буквами было написано: “Уважаемые водители-профессионалы”, и под этим обращением — большими: “На технику надежды нет. Есть надежда только на вас!”. Водитель же, на которого была вся надежда, тоже, видимо, хотел хоть на кого-то переложить ответственность и потому под объявлением повесил три иконы. Из тех, что у нас называют “автомобильным иконостасом”.

Мы ехали через поля, на которых желтели и колосились самые разнообразные сельскохозяйственные культуры, из которых я узнал только подсолнухи. Их так измучил июльский зной, что они стояли поникшие, обиженно отвернув свои почерневшие лица от солнца. Подсолнухам все же было легче, чем мне. Кроме жары, меня мучила песня со словами “Ой, парни, парни, мой вам совет — не рвите розу в семнадцать лет”, которую водитель, пожилой солидный мужчина с большими щеками и усами, слушал не переставая.

На главной площади Моршанска, перед облупленным кинотеатром, на котором висел огромный плакат “Наша родина Моршанск”, играл духовой оркестр и стоял памятник знаменитому футболисту Боброву, уроженцу города. Бобров стоял на постаменте и заносил бронзовую ногу с прикрепленным к ней бронзовым мячом для удара. Над ним все небо было завешано гирляндами разноцветных лампочек. Эти лампочки списывают в огромных количествах каждый год по статье “разбиты мячом”.

В музее, облупленном так, что кинотеатру и в кошмарном сне не приснится, экскурсовод показал мне умопомрачительной красоты резной диван из имения помещицы Бурениной. На спинке дивана изображена сцена охоты сатиров на кабана. “Сатиры, — пояснил экскурсовод, — вели праздный образ жизни и охотились на кабанов”. Ручки дивана изображали сцены похищения наяд или дриад гномами. Про их образ жизни я спрашивать постеснялся. Под ажурную резьбу, украшающую низ дивана, были подсунуты две картонки, и рядом стояло красное пластиковое ведро. Я только начал поднимать глаза к потолку, чтобы посмотреть — откуда… как экскурсовод усилием воли пригнула мой взгляд к дивану.

— Ничего страшного, — поспешно сказала она. Немножечко отваливается резьба. С часу на час ждем мастера, который все поправит.

— Со дня на день и с месяца на месяц, — подумал я ей в ответ, — и крышу починит, чтоб не капало в ведро, и прибавит зарплату сотрудникам.

И еще я подумал, что, если не верить в приход мастера, то можно удавиться. В конце концов, краеведческий музей Моршанска — не единственное место, где до сих пор верят в его пришествие.

У противоположной стены стоял внушительных размеров итальянский буфет семнадцатого века, вывезенный когда-то из имения князей Долгоруких. Буфет, как буфет. Самый обычный. Толстый, надежный. Из тех, что называют бабушкиными. В таком запирают на ключ от дедушки настойки и наливки, а от внуков — варенье и конфеты. Из необычного в нем была гнутая во все стороны бронзовая накладка на замочную скважину. Это так постарались революционные солдаты, или матросы, или те и другие вместе в тот самый момент, когда, пытаясь открыть буфет, ковырялись в ней штыком. Видимо, им очень хотелось варенья с конфетами. Не говоря о наливках.

Уже когда я уходил и, стоя на музейном крыльце, спрашивал у экскурсовода, как пройти к Троицкому собору, к нам подошла женщина. Узнав, что я из Москвы, сказала, что они тут с товарищами написали стихотворение о Моршанске. И добавила, что очень хорошее. Я приготовился промямлить что-то вроде: “Как интересно… К сожалению, у меня разрядились аккумуляторы в фотоаппарате, развязались шнурки, кончились патроны, и я опаздываю на поезд. Зато в следующий раз, когда я приеду в Моршанск, то непременно прослушаю, как минимум раза два…”, но не успел. Надо сказать, что такие стихотворения почти всегда бывают очень подробны и затрагивают множество сторон восхваляемого предмета. Началось все с описания красот местной природы, речки Цны, лесов и полей… Я снял рюкзак с плеча, поставил его на ступеньку и подумал, что Троицкий собор я посещу в следующий мой приезд в Моршанск… И тут, после первых двух или трех строф, женщина забыла текст. Она на секунду смутилась, но тут же твердым голосом уверила меня, что и остальной текст ничуть не хуже уже прочитанного* . — Да кто бы сомневался! — воскликнул я, делая огромные шаги по дороге к Троицкому собору.

По случаю африканской жары город вымер. Даже у входа в местный “VIP Мега Club”** стоял всего один лимузин — помятая “Ока”. Мужики с пивом, бабы с детишками, собаки с кошками — все полезли в речку Цну, на берегах которой и стоит Моршанск. Даже вороны с воробьями норовили превратиться в водоплавающих. Какая-то баржа дама в кричащем о помощи купальнике села необъятной кормой на мель, и вокруг нее суетились два буксира молодых человека, пытаясь… Кстати о баржах. Раньше-то Моршанск не стоял на берегах Цны как засватанный, а водил по ней суда с хлебом, салом, пенькой, медом, рыбой, пушниной… Сухой старичок, к которому я подсел на скамейку в городском саду, рассказал мне, что в середине позапрошлого века только грузовая пристань у Моршанска растягивалась чуть ли не на несколько десятков километров. На мой осторожный вопрос, а не доходила ли эта пристань до Тамбова… Доходила! Мало того, и сам Тамбов, как я понял со слов рассказчика, стал губернским городом не раньше, чем до него дотянулась моршанская пристань.

На ступеньках Троицкого собора стояли новобрачные. Фотограф просил их принимать различные позы. Они и принимали — то обнимали огромную колонну с разных сторон, то — друг дружку, то становились на ступеньках в позы главных героев фильма “Титаник”, то… но в собор не зашли. Они бы, может, и зашли, но что толку? Не разрешают там фотографироваться. Сели в машину, украшенную лентами, и поехали дальше веселиться. Да и мне надо было ехать в Тамбов, чтобы не опоздать к московскому поезду.

Алексин

В Алексин из Москвы ехать меньше трех часов. Садишься в маршрутку на бульваре Дмитрия Донского и едешь… до какой-то будки в закоулках Южного Бутова. Будка называется “Автостанция”. Мы к ней подкатили, и шофер нас всех отправил покупать билеты, которые без паспорта, кстати, не продают. Ну, с паспортом — так с паспортом. Я не один десяток лет прожил на границе Московской и Тульской областей и множество раз переходил ее без документов. Пешком, за грибами, на велосипеде, на лыжах, на легковом автомобиле… вот только перелетать не приходилось. Теперь еще и со вкусом банана с паспортом. Когда мы вернулись в салон и расселись, то на переднем сиденье обнаружился небритый мужчина в заношенной клетчатой рубахе навыпуск.

— Ты почему же не пошел за билетом? — строго спросил его шофер.

— Паспорта нет, — честно отвечал мужчина.

— А другой какой-нибудь документ есть? — не унимался шофер.

— Триста рублей, — сказал мужчина и протянул три сторублевки шоферу.

Тот вполне удовлетворился этим трехстраничным документом, быстро сунул его в карман, чтобы дома перечитать повнимательнее, и мы поехали по направлению к границе.

— У нас только по пропускам. Хотя можно пройти и так, — вывалилось из какого-то, заросшего паутиной уголка памяти.

Алексин, как известно, находится в Тульской губернии. Ну, чем, спрашивается, может быть знаменит город в местах, где даже дети стреляют из рогаток, сконструированных под винтовочный или пистолетный патрон? Впрочем, алексинцы известные мастера не по части ружей, а по части зелья. Не в смысле табачного или бутылочного, а в смысле пороха в пороховницах. Еще с незапамятных времен здесь производили несколько совершенно уникальных сортов пороха, которых даже и сами китайцы не смогли придумать. К примеру, производили в середине восемнадцатого века легкий светлый порох. В очень малых количествах, буквально золотник на пуд, его добавляли в нюхательный табак. Вдохнешь понюшку такой смеси… Никакого членовредительства, Боже упаси, но такие чувствительные по всему телу… Нет, иначе, чем микрооргазмами это не назовешь. Купеческие жены очень им увлекались. Нанюхаются, бывало, до полного телесного изнеможения. И потом всю ночь спят как убитые. Или взять другой сорт… Вот только брать теперь неоткуда — кончился алексинский порох. Пороховница в виде химического комбината осталась, а пороха там, если поскрести по сусекам да помести по амбарам, то на колобок, конечно, набрать можно… Пробовали на пустующих площадях разводить осетровых — не пошло. То есть осетры разводятся, но то ли вкус нехорош, то ли народ так объелся осетрины, что смотреть на нее не может… Правда, выяснилось, что с заряженной в двуствольное ружье горстью такой осетровой икры можно не только утку добыть, но и глухаря, при случае.

Кстати о рыбе. В одном из залов алексинского музея, который, как и весь музей, вся улица и весь город, стоит на берегу Оки, устроена экспозиция, живописующая быт рыбацких артелей позапрошлого века. Так вот — ячейка рыболовной сети там размером десять на десять сантиметров. Ячейки нынешних сетей… Эх, да что там говорить… Одно слово — нанотехнологии, будь они неладны.

Но вода в реке, как говорят местные жители, стала чище. Раньше, к примеру, один молокозавод такое синее и черное сливал — все прибрежные камни были осклизлыми, а теперь хлебозавод тоже загнулся. Понятное дело, что виноваты москвичи. Скупили завод на корню и на корню же извели. И ведь не просто лишили людей хлеба насущного — лишили настоящих алексинских пряников. Сейчас о вкусе этих пряников можно судить только по рассказам старожилов, да в музее, в витрине, выставлена пустая картонная коробка. Неверно думать, что алексинский пряник младший брат тульского, только заболел в детстве, подхватив где-то плесень, и умер молодым от острого абсцесса плодово-ягодной начинки. Нет, алексинский пряник обладал своим, неповторимым вкусом, который только и сохранился в рассказах старожилов, да в музее, в витрине, выставлена пустая картонная коробка.

Кстати, о музейной витрине. В соседней лежит цепь последнего городского головы Георгия Михайловича Золотарева. Потом место головы занимали все больше другие части тела. Его большевики выселили из собственного дома вместе с семьей и двенадцатью детьми. Алексинцы, к чести их будь сказано, помня сделанное в свое время Золотаревым для города, вступились за своего городского голову, хоть и бывшего. Написали прошение властям. Несколько сот человек подписали бумагу. Понятное дело, что не помогло, но подписали. Так вот, о цепи. Уж кто принес ее в музей — не знаю. Заведующая историческим отделом музея рассказывала мне, что долго гадали — для чего сей предмет. Кто-то даже предположил, что это элемент конской упряжи. По большому счету, так оно и есть. Впрягся — тяни этот воз что есть сил. Но кто и когда в этот воз впрягался в последний раз, не упомнят даже старожилы, помнящие вкус алексинских пряников. Нынешние норовят все больше на возу прокатиться. Еще и приговаривают — что с возу упало, то приватизировано или выкуплено по остаточной стоимости.

Но не все так плохо, как хотелось бы. Взять, к примеру, завод запорной арматуры — такие вентили делает, что закачаешься. Огромные, выше человеческого роста, вентили для трубопроводов. Так что закачаешься в том смысле, что качать нам эту нефть — не перекачать. Хотя… почему нам. Мы вообще стоим с другой стороны забора. Им конечно. Тем, кто рядом с трубой. Поговаривают, что был недавно большой заказ из Москвы на такие вентили. И не просто, а именные. На каждом полированная табличка с гравировкой. Само собой, огромные краны не для всех. Таких всего-то один или два. Остальным поменьше, а кто и маленькими, размером с кухонные, обойдется. Ох, и любят они там, наверху, этими краниками мериться…

Кстати, о краниках. Когда музей ремонтировали, кто-то взял да и перекрыл краник, из которого шло финансирование. Рабочие как покрасили треть фасада, так и плюнули. Без зарплаты кому охота красить. Хорошо хоть начали красить со двора, а не с парадного входа. Да и внутри, в залах… Денег не хватило на освещение. Потолки там высокие — все же бывшая купеческая усадьба, а не хрущоба. В некоторых залах поднимешь глаза кверху, а там, в тех местах, где не протекает крыша, все белое, точно живот без пупка — не то что люстры, но и простой лампочки на проводе не висит. Еще и осень подкрадывается, а за ней зима как всегда внезапно как наступит! Темнеть будет рано. Думали, обойдется, думали, пусть осень, пусть даже зима, раз без нее нельзя, но уж с темнотой-то как-нибудь можно повременить пока с деньгами…а оно вона как…

Уже выходя из музея, сфотографировал макет местного динозавра. Мелкого, размером с теленка, и зеленого, как кузнечик. Из личных вещей, принадлежавших динозавру, сохранилось только яйцо. Да и то окаменевшее. Сам ли он снес его или ему подбросили — экскурсовод не знал. В отполированном яйце отражалась электрическая лампа. “С ним связано местное поверье. Даже два, — сказал экскурсовод. — Говорят, если потереть яйцо… или просто подержаться двумя руками… еще не было случая, чтобы не помогло”.

Пока я ходил по музею, на улице Советской, на которой он и стоит, закончился праздник под названием “День флага”. Ветер гонял по тротуару разноцветный бумажный мусор, торговки упаковывали свой товар, среди которого я углядел сувенирные подковы с приклеенными к ним для верности крошечными образами Богоматери, со стола с самоваром убирали коробки с чаем “Бодрость” в пакетиках, связки каменных баранок, и какая-то старуха монотонно повторяла своему старику:

— Ты, когда клюкнешь, так уже заткнись, а то потом я людям в глаза смотреть, заткнись, когда клюкнешь, так уже…

В кассе автовокзала, когда я протянул вместе с деньгами паспорт, сильно удивились. Отродясь они не слыхали, чтобы билет до Москвы надо было брать с паспортом.

Венёв

На Красной площади тихо и туманно. Сонные куры по случаю субботы бродят молча, чтобы не будить своих и чужих хозяев. Молча крадется за ними черный с белыми лапами кот. Молча стоят старые облупившиеся дома. В одном из домов из окошка первого этажа молча смотрит на кур большой и розовый игрушечный слон. Розовый мех его уже порядком вытерся, выцвел, но улыбается слон по-прежнему — изо всех сил. На слона, не мигая, молча смотрит с высокого белого постамента голова Ильича, выкрашенная серебрянкой. Молчит колокольня разрушенной Николаевской церкви. Не молчат только березы, растущие у домов, у колокольни, у крашеной головы, у черного обелиска двум чекистам — но деревья разговаривают сами с собой, шепотом и такой скороговоркой, что, как ни прислушивайся, — ничего не разберешь. В Венёве много берез, и название города переводится с языка финно-угорских племен как Березов. Эти племена пришли сюда первыми, венёвой они называли березу. Кроме этого нежно-зеленого, покатого, точно женское плечо, мягко округляющего губы и прохладного на языке слова, ничего от этих племен и не осталось. Вслед за ними пришли вятичи и радимичи, от которых не осталось даже и слова, а только многочисленные обломки глиняных горшков, рыболовные крючки, наконечники стрел и непременные женские височные кольца, чаще которых в наших провинциальных музеях встречаются только бивни да зубы мамонтов. Наверняка их донашивали женщины полян и древлян, вытеснившие вятичей с радимичами. Потом — все как у всех: татары пришли — грабят, поляки пришли — тоже грабят, московские князья… Нечего и говорить про московских князей. Про них, однако, и сейчас лучше помалкивать.

Тут бы надо рассказать о золотом веке Венёва — ведь у каждого города было***  такое время, когда он процветал. Но… не было в Венёве ни купцов-миллионеров, ни золотых приисков, не строились в городе ни дворцы, ни грандиозные соборы, не дымили заводы с фабриками и не прославились на всю Россию венёвские медовые пряники. То есть один купец-миллионер был, но для того, чтобы им стать, пришлось ему уехать в Москву. Что же до золота, то больше всего его — на городском гербе, на золотой хлебной мере, что на нем нарисована. Впрочем, вместо золота в Венёве — алмазы. Много алмазов. Вот только они мелкие и технические. Есть в городе завод по изготовлению алмазного инструмента. Но маленький. Немногим больше сотни человек там работают. Раньше было больше. Двести или даже двести пятьдесят. Про дворцы и говорить нечего. Зато стоял на Красной площади храм с высоченной красавицей-колокольней. Полтора века простоял, и… разобрали его в конце сороковых. Хотели и колокольню взорвать, да побоялись, что обломки на дома упадут. Теперь, само собой, хотят как лучше — то есть все восстановить или хотя бы колокольню отреставрировать; да получается, как всегда — в том смысле, что денег нет…

Так не пойдет. Так можно и до слез дойти, а надо бы наоборот. И повод есть — ведь не где-нибудь, а именно в Венёвском уезде родился знаменитый поручик Ржевский, герой бесчисленных анекдотов. Это все равно что родина Штирлица, только того выдумал из головы писатель Семенов, а Сергей Семенович Ржевский был на самом деле. Правда, он не пил вина, терпеть не мог карт и даже не интересовался женщинами, но — кто старое помянет… Вот кто мог бы стать градообразующим предприятием Венёва! Представляю себе ресторан под вывеской “Гусары, молчать!”: полусладкое шампанское “Наташа Ростова” и крепкую горькую настойку “Пьер Безухов”... Отель с огромной бальной залой. На берегу реки Венёвки — пристань с лодками, чтобы по ночам — скрип уключин, женский визг и крики “In vino veritas!”. И вот еще, как теперь говорят, бонус-трек. Переночевал в отеле — наутро тебе свидетельство, что ты геройски провел ночь, даже если всю ночь спал, как сурок. И в этом свидетельстве — красивым почерком с вензелями — о том, что ты выпил целое… нет, два целых и половинку — озера шампанского, и… чтобы все горничные, сколько их ни есть в отеле, написали каждая своим почерком: такой ночи у нее в жизни никогда не было. Даже если они были в отгуле и копали картошку у себя в огороде. И печать сургучная. И вся рубашка в помаде. Одни мужские пенсионеры за такими свидетельствами выстроятся в очередь от той же Москвы до самого Венёва! А для женских… Мечты, мечты…

В действительности же — сонные куры и голова Ильича на Красной площади.

Если отъехать из Венёва километров на пять в направлении деревни Хрусловка, а потом, уже без всякой дороги, по тропинке, подняться на высокий берег реки Осетр и пройти по заросшему саду, то как раз дойдете до заброшенной усадьбы. Раньше в ней был детский дом. А еще раньше в ней жила Надежда Филаретовна фон Мекк. Не смотрите на эту разруху — на заросли крапивы, нахально лезущие в дом, на давно выплакавшие все стекла окна — не надо. Лучше представьте себе, как сидела в резной садовой беседке хозяйка усадьбы и читала письмо от Петра Ильича Чайковского: “Получил Ваше письмо, дорогая Надежда Филаретовна, и спешу ответить на него...”. От реки Осетр тянет сыростью. Фон Мекк кутается в черную с красными маками вязаную шаль. По стволу высокой узловатой сосны дятел рассыпает замысловатую дробь, и ее горошины катятся вниз, в заросли черничника. Дятла зовут Егор Тимофеевич, и он живет в усадьбе уже много лет. У него — музыкальный слух. Тимофеич, как ласково зовет его хозяйка усадьбы, может настучать даже марш деревянных солдатиков из “Детского альбома”. Надежда Филаретовна поднимает взгляд от письма и пытается представить себе своего дорогого и никогда не виданного друга. Какой он — ее Ильич? Наверное, отменно деликатен, судя по письмам. Застенчив. Интересно — борода у него пушистая? Усы, наверное, колючие… Сидит за своим письменным столом и — пишет, пишет… Все же Мартов несправедлив в своей критике Ильича… Неблагодарный. Но какова Инесса… При одном этом имени Надежду Филаретовну прошибает холодный пот, она вздрагивает и просыпается: “Свят, свят, свят! Не Константиновна я! Филаретовна!” Глубоко вздыхает, крестится и берет в руки упавшее на землю письмо, чтобы продолжить чтение: “Вы хотите знать процесс моего сочинения? Знаете ли, друг мой, что на это отвечать обстоятельно довольно трудно…”

Чудо о Палехе

Мало кто знает, что в Палехе дети в школе не учатся писать авторучками. Ни перьевыми, ни шариковыми, ни карандашами. Только кисточками. Непослушных учеников или плохо расписавших шкатулку никогда не ругают и паче чаяния не бьют, а только укладывают на лавку, снимают обувку с носками и голые пятки щекочут самыми тонкими кисточками. Так достигается и прилежное поведение, и отличные успехи в учебе. Впрочем, это всего лишь преамбула к рассказу о некоторых экспонатах палехского государственного музея лаковой миниатюры.

На крошечной, величиной со спичечную коробку, палехской шкатулке под названием “Я к вам пишу…” изображена… конечно, Татьяна Ларина. Сидит она за столиком и пишет гусиным перышком на листике бумаги величиной с гривенник… Буквы там такие мелкие, как только что вылупившиеся из яиц муравьи. Разглядывать их без микроскопа — только глаза портить. В музее микроскопа нет, а кабы был — мы бы прочли обширнейший донос Ворошилова на Буденного Сталину. Как попала шкатулка в музей — точно не известно, но в неизданных мемуарах Поскребышева есть упоминание о том, что лучший друг физкультурников приказал медаль к двадцатилетию РККА, которой наградили Семена Михайловича, положить в эту самую палехскую шкатулочку.

А вот шкатулка двадцать пятого года, расписанная мастером-лягушатником. Последнее вовсе не означает, что художник был француз. Просто он принадлежит к тем, кто из поколения в поколение иллюстрирует сказку о Царевне-лягушке. Точно так же и мастера-снегурочки работают над раскрашиванием сказки драматурга Островского. Понятное дело, что иногда художникам, отвечая на вызовы времени, приходилось оживлять и другие сюжеты, но специализация всегда давала себя знать. Так, на крышке шкатулки “Ленин пускает критические стрелы в болото ревизионизма”, в левом нижнем углу на кувшинке в образе Царевны-лягушки сидит Надежда Константиновна.

Интереснейшая работа проделана реставраторами в ходе расчистки боковой стенки расписного ларца “Всесоюзный староста в окружении передовых ткачих”. После удаления многочисленных поновлений обнаружилось, что М.И. Калинин окружен не ткачихами, а балеринами Большого театра и не в синих блузах, а… Мало того, оказалось, что первоначально сюжет назывался “Сатир и нимфы”.

Из экспонатов советского периода несомненный интерес представляет расписная крышка пресс-папье члена политбюро М.А. Суслова с изображенным на ней сюжетом “Ленин насыщает делегатов всероссийской конференции РСДРП десятью баснями апрельскими тезисами”. Тончайшая работа позволяет разглядеть нам полуоткрытую дверь на заднем плане зала заседаний и сквозь эту дверь Зиновьева и Каменева, выпивающих и закусывающих в буфете Смольного. По всей видимости, разработка этого сюжета была поручена одному из “Калашниковых” — мастеру, специализировавшемуся на иллюстрации лермонтовской “Песни о купце Калашникове”. Именно поэтому матросы, охраняющие вход, вооружены автоматами, а не винтовками.

В заключение расскажем о шкатулке для драгоценностей “Преступление и наказание”. На ней изображена сцена убийства Раскольниковым старухи-процентщицы. В соответствии с традициями палехской миниатюры, Родион изображен в льняных кудрях до плеч, в красной косоворотке и красных сафьяновых сапогах. Само убийство происходит на зеленой лужайке посреди берез с соловьями на ветках, гор с орлами на вершинах и протекающей вдали реки, в которой плещутся русалки. Крестьянские девушки в нарядных сарафанах и кокошниках водят хоровод вокруг процентщицы. Убийство еще не произошло, но гармонь, расписанную золотыми узорами, Раскольников уже отбросил и достал топор. Ветер отогнул одно ухо его буденовки с большой звездой…

 

 * Это ее уверение странным образом напомнило мне эпизод из воспоминаний Анненкова о Гоголе. Павел Васильевич рассказывает о переписке шестой главы первого тома “Мертвых душ”: “По окончании всей этой изумительной шестой главы я был в волнении и, положив перо на стол, сказал откровенно: “Я считаю эту главу, Николай Васильевич, гениальной вещью”. Гоголь крепко сжал маленькую тетрадку, по которой диктовал, в кольцо и произнес тонким, едва слышным голосом: “Поверьте, что и другие не хуже ее”.

** Да, именно так он и назывался. Поезжайте в Моршанск и сами убедитесь.

 *** Написал, не думая, “было”, и вы прочли “было”, и ни у кого из нас даже вопроса не возникло — отчего же “было”?! Вдруг он именно сейчас, в эту самую минуту, и процветает? Или вот-вот начнет процветать. Неужто маленький провинциальный городок не может у нас процветать? Никто из вас не подумал мне: “Что ж ты каркаешь, гад, заранее…”. Однако же все так и есть, как написано, — было. Еще и быльем поросло.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru