Сергей Боровиков
В русском жанре – 42
Об авторе | Боровиков Сергей Григорьевич (р. 1947) автор многих публикаций и тринадцати книг: критика, эссе, проза. Постоянный автор “Знамени”. Живет в Саратове.
Сергей Боровиков
В русском жанре — 42
* * *
Был у меня в 70-е годы знакомый литератор. Благодаря занимаемому посту в столичном издательстве он выпускал там свои книги, и настолько всерьез уверовал в их значимость, что однажды поразил меня, сообщив: “Роман заканчиваю, второй месяц из дома не выхожу!” — “Так прогулялся бы!” — “А вдруг под автобус попаду, роман не закончу!”.
* * *
“и растопырил руки, словно хотел поймать курицу” (М. Булгаков. “Записки покойника”.)
“руки растопырил, словно курицу поймать хочет” (М. Салтыков-Щедрин. “Благонамеренные речи”.)
* * *
У Чехова генералов, как у Достоевского князей, он что, хорошо знал их? Сам же сообщил Бунину: “Вас крестил генерал Сипягин, а вот меня купеческий брат Спиридон Титов. Слыхали такое звание?”. При этом в его, особенно ранних, рассказах генералов не отличить по поведению и речи от купеческих братьев.
И есть у него постоянная тема простолюдина, достигшего положения, но презираемого барами, в которой очень чувствуется лично пережитое. Удивительно, но этого нет у Горького.
* * *
Все помнят мальчика Паву из “Ионыча”, который по велению хозяина “А ну-ка, Пава, изобрази!” на потеху гостям восклицал трагическим тоном: “Умри, несчастная!”.
А вот глуповатенький Капитон из комедии Островского “В чуждом пиру похмелье”: “Представь что-нибудь нам… Капитон Титыч (трагически). Изумлю мир злодействами, и упокойники в гробах спасибо скажут, что умерли!”
* * *
Еще один постоянный мотив Чехова. Недоумение: “Чем этот человек мог так понравиться Зине?” (рассказ “Соседи” и мн. др.) Он так назойлив, этот мотив, что невозможно не думать, что вопрос исходит от самого Антона Павловича: почему мужчина нравится женщинам?
Это, конечно, присуще многим и многим мужчинам, а может быть, и большинству. На него ответила Ахматова: мы любим тех, кто нами интересуется.
Чехов был очень неуверен в любовных делах, впрочем, и без меня об этом много написали.
* * *
Лучшее, какое встречал в литературе, засыпание — у Чехова в рассказе “Сон репортера”: “Петр Семенович закрыл глаза и задумался. Множество мыслей, маленьких и больших, закопошилось в его голове. Но скоро все эти мысли покрылись каким-то приятным розовым туманом. Из всех щелей, дыр, окон медленно полезло во все стороны желе, полупрозрачное, мягкое… Потолок стал опускаться… забегали человечки, маленькие лошадки с утиными головками, замахало чье-то большое мягкое крыло, потекла река…”
* * *
Его отношение к сестре, словно к крепостному существу. Письма с бесконечными поручениями, чудовищными по объемам и тяжести для исполнения интеллигентной девушкой.
* * *
Вдруг подумал, что у Льва Толстого нет ни одного типа. Характеры — ярчайшие индивидуальности, исследованные до последней клеточки, а типа, соразмерного с гоголевскими, с Опискиным, Обломовым, Базаровым, у него нет.
* * *
Замечательный поэт и переводчик Михаил К. как-то рассказывал: начав читать в юные года тома дневников Льва Толстого и встретив там загадочное е.б.ж., стал в естественном направлении юношеских помыслов подставлять туда все подходящие неприличные слова, и именно на эти буквы их было так много, что юный филолог растерялся в фантазиях.
* * *
8 июня 2011 года. Областная научная библиотека. В небольшом читальном зале периодики кроме меня всего один читатель: пожилой, хромой и одноглазый. С отросшими сальными волосами, с клюшкой, прислоненной к бедру, он, время от времени, не отрывая взгляда от страницы, нащупывает засаленную болоньевую сумку. Достает оттуда кусок прессованной ветчины, отдирает кусок, сует в рот, жует, вытирая иногда пальцы кошмарным даже на вид носовым платком, потом из той же сумки тащит полторашку кваса, отпивает из горлышка, продолжая читать. Перед ним стопка иллюстрированных журналов, но не гламурных, а что-то вроде “Нового времени”.
А в зале тишина, бесшумно скользят и шепотом переговариваются библиотекарши.
* * *
Наши жилища не выносят требуемого обилия книг, между тем следует сохранять каждую прочитанную книгу.
Я несколько раз переезжал, разводился, делил книги свои и родительские, раздаривал, относил к букинистам и оставлял себе прежде всего классику, что было ошибкой. Классика и сейчас классика, бери не хочу, а вот какие-нибудь журналы “Мурзилка” 40-х годов или какая-нибудь там “Библиотечка советского воина”… А между тем все читанные тобою книги необходимы. Вот казалось бы: Михалков, что Михалков?
Но в детстве был у меня сборник его стихов, где было стихотворение “Пионерская посылка”. Имелось в виду — на фронт. И почему-то мне особенно нравилась там строфа:
И в надежной упаковке,
Чтобы выпить в добрый час,
Две московских поллитровки.
Вспоминайте, братцы, нас!
Купил я в 80-е годы очередное избранное поэта: “Пионерская посылка” там была, любимая строфа отсутствовала.
* * *
Вот еще в связи с Михалковым: не могу отделаться от полного созвучия строк:
Я видел: над трупом
Склонилась луна,
И мертвые губы
Шепнули: “Грена...”
Михаил Светлов, 1926
Из пасти у зверя
Торчит голова.
До берега
ветер доносит слова:
— Непра…
Сергей Михалков, 1936
* * *
Справедливое негодование коллег некогда вызвали слова Михалкова в связи с делом Синявского и Даниэля: слава богу, что у нас есть КГБ! А ведь он по существу перепел за много лет до него сказанное Михаилом Гершензоном в “Вехах”: “Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ограждает нас от ярости народа”.
* * *
А Васисуалий Лоханкин — одна из иллюстраций к текстам “Вех”.
* * *
Он из тех русских интеллигентов, которые слово “еврей” произносят если и не шепотом, так оглянувшись.
* * *
Под окном умирающими голосами поют пьяные, заботливо поддерживая друг друга.
* * *
Вайда в интервью русским СМИ сказал, что современная литература не интересуется современностью. А меня это давно уже волнует, почему исчезли вкус и интерес к современности у настоящих писателей. Подумал: фабула “Мертвых душ” сейчас возможна разве что у Юлии Латыниной.
* * *
Когда Валентин Катаев в “Траве забвения” пишет: “Надо было знать манеру Маяковского покупать! Можно было подумать, что он совсем не знает дробей, а только самую начальную арифметику, да и то всего лишь два действия — сложение и умножение”, я в это верю: Маяковский был щедр и расточителен. Но когда далее следует плотоядное перечисление Маяковским приказчику гастрономического ассортимента колбас, вин, шоколада, балыка и пр., моя вера испаряется: это не Маяковский, а Катаев сладострастно обожал прейскуранты.
* * *
Случайно ли, что Катаев в романе “За власть Советов” (после переработки “Катакомбы”) взял одной из сюжетных линий создание комиссионного магазина как места для явки подпольщиков?
Во-первых, здесь была возможность немало строк уделить различным товарам. Во-вторых, правоверный писатель хотел на этой истории показать всю пропасть между торговлей советской и торговлей несоветской. Колесничуку, которому поручили быть хозяином магазина, “очень трудно было примириться со своей презренной профессией “частного” торговца. <…> Он с детства ненавидел и презирал лавочников, самый факт, что он сделался лавочником, все время раздражал его. Невозможно было успешно торговать и наживать барыши, не обманывая и не прибегая к мелкому, ежедневному мошенничеству, а на это он не был способен”.
Но представленная картинка лопается, подобно тому, как лопнула коммерция Колесничука, который не ведал, как следует обращаться с векселями — понятия о векселях не имел! — и его надули.
Картинка на советский взгляд и смешная и как бы поучительная, только в нее не верится. Колесничук вырос и сформировался в огромном торговом городе еще до революции, а в главное, служил там бухгалтером в Чаеуправлении до угара нэпа, во время и после угара, и не мог ничего не ведать о векселях. Это, конечно, сказка для советских школьников.
* * *
Герои повести В. Катаева “Растратчики” (1928) бухгалтер Филипп Степанович и кассир Ванечка одержимы пьяной мыслью непременно “обследовать” в Ленинграде бывших графинь и бывших княгинь. И Ванечка наконец встречает “княжну”.
Она “сидела вся закутанная в персидскую шаль, положив ногу на ногу, курила папироску и смотрела на него слегка прищуренными черкесскими глазами…”. “А княжна, скрестив на груди под шалью ручки и вытянув вперед тесно сжатые длинные ноги в нежнейших шелковых чулках и лаковых туфельках, держала в слегка усатом ротике папироску и щурилась сквозь дым черкесскими многообещающими глазами”.
Добавим, что “княжна” Ирен то и дело декламирует стихи: трижды Блока, трижды Северянина, забытый нынче романс “Отдай мне эту ночь... Забудь, что завтра день”, кричит водителю: “Шофер, на острова! Шофер, на Елагин остров”…
Что же это у нас получается?..
Да ничего, это я так.
Есть еще в “Растратчиках” и эпизодический колченогий человек по фамилии Кашкадамов, у которого одна рука и одна нога — искусственные, уполномоченный с удостоверением загадочного Цекомпома, аферист, с легкостью наведший страх на московских кутил.
* * *
Как-то так кажется, что Иван Пырьев и Михаил Ромм успели замолить грехи “Братьями Карамазовыми” и “Обыкновенным фашизмом”.
Почему именно Пырьев и Ромм? Я уж однажды вышел на эту естественно сложившуюся в нашем кино “парность”: Иван Пырьев (1901—1968) был удостоен Сталинской премии шесть раз. Много. Его одногодок Михаил Ильич Ромм (1901—1971), в нашем либеральном сознании, разумеется, находится по другую сторону. Однако Сталинских премий сколько? Целых пять премий у Ромма. У Довженко две, так же, как у Александрова, Эйзенштейна. У Пудовкина три. Впрочем, и у Райзмана шесть, из них две за удачные оперативные документальные ленты и одна за постыдного “Кавалера Золотой Звезды”, до чего Пырьев и Ромм не опускались.
Зачем я об этих премиях, которые, как известно, без личного участия их учредителя не присуждались? Затем, что говорим об их времени, в данном случае времени Пырьева и Ромма. Еще? Сравнивая их послужной список, можно заметить, что именно они по части поощрений шли почти “ноздря в ноздрю” с небольшим опережением у Пырьева. У него три ордена Ленина, у Ромма — два, народным СССР Пырьев стал в 1948 году, Ромм в 1950-м. И т.д. Ну, и в соответствии с личными наклонностями, Пырьев получил пост гендиректора “Мосфильма”, а Ромм профессорскую кафедру. То, что учеником Пырьева был Эльдар Рязанов, а Ромма — Тарковский и Шукшин, говорит о том, что оба были мастерами не только на съемочной площадке. Между прочим, оба мечтали экранизировать “Войну и мир”.
Правда, отличия есть. Во-первых, как ни покажется на первый взгляд странным, но у Пырьева конкретных “культовских” грехов несопоставимо меньше, чем у Ромма. Ни в одном своем фильме, даже и там, где поют “Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин”, он не отступил от изображения — как, это другое дело — но все же народной, а не политкремлевской жизни, и не вывел на экраны ни Ленина—Сталина, ни мерзких ренегатов в гнусных пенсне с козлиными бородками.
Во-вторых, вся “лакировка действительности” в его картинах была все-таки, и я в том убежден, своеобразно искренним художественным манифестом.
Тогда как снявший классическую “Пышку” Михаил Ильич никак не по зову сердца делал — я имею в виду не “Ленин в Октябре” и “Ленин в 1918 году”, а снятые после великой “Мечты” откровенно конъюнктурные “Русский вопрос”, “Секретная миссия” и какую-то серую (хотя и в цвете), но словно и не им снятую, костюмную дилогию про адмирала Ушакова.
Но сейчас я о другом, о постсталинском движении сталинских любимцев. Доживи Алексей Толстой до “оттепели”, было бы ему в 1956 году всего лишь 73 года, и ох, чего бы он только не успел сочинить плохого про Сталина! Ведь и Шолохов вписал антикультовские страницы в “Они сражались за Родину”.
Евтушенко когда-то написал: “Могу представить все, но Маяковского в тридцать седьмом представить не могу”.
Красиво. Почему именно его? Потому что он верил в идеалы революции, а тут товарищ Ежов.
А Пастернак? Не в счет, потому что не верил в идеалы революции и ему не в чем было разочаровываться? Нет, не то. Даже Ильф дожил до 37-го, а Петров так и жил далее. Не то.
В недавно вышедшем тысячестраничном томе “Между молотом и наковальней. Союза писателей ССП. Документы и комментарии”, — песни песней для того, кто пытается понять, что такое были советские писатели — из самых неожиданных для меня оказалось сказанное Михаилом Пришвиным. “Из спецсообщений секретно-политического отдела ГУГБ СССР “О ходе Всесоюзного съезда советских писателей”: “М.М. Пришвин: Все думаю, как бы поскорее уехать, — скука невыносимая, но отъезд осложняется: становлюсь на виду — дали портрет в “Вечерке”, берут интервью, находятся десятки поклонников — Динамов, Ставский. Ставский даже настойчиво просил выступить: “Надо, — говорит — Мих. Мих., немножко встряхнуть съезд”. Я ему ответил на это: “Надо-то надо, да обидно вот, что в числе 52 писателей для меня не нашлось все-таки места в президиуме”. Все время чувствую от этого какую-то нехорошую горечь”.
Это Пришвин-то? Отшельник, схимник и — думы о портрете в “Вечерке” и месте в президиуме…
* * *
Перечитывал “Поднятую целину”. Конечно, это не бездарная поделка, как нынче в запале кое-кто утверждает. Соцзаказ — несомненно. На 100%. Но и в 1-ой, еще крепко написанной книге я все ждал, когда же проклюнется автор “Тихого Дона”? Но нет даже слабого отблеска красок, хотя бы отзвука интонации из “Тихого Дона”, словно бы разная рука писала эти романы.
* * *
Скачал видеоролик с песней из кинофильма “Ночь над Белградом” в исполнении Татьяны Окуневской. Видел ее фильмы, читал и даже рецензировал ее мемуары “Татьянин день”, словом, сколько помню, всегда ценил ее талант и красоту. Здесь же что-то особенное. Поглядев и послушав, понимаешь, почему Тито от нее с ума сошел: “Небо Хорватии милое…” — голос с какой-то невероятной смесью военного “славянского” патриотизма и сексуальности. А глаза, рот, жесты! Чем же, я спрашиваю, наша Окуневская была плоше Марлен Дитрих?
Только спросить некого — разве что на могилку к Кремлевской стене сходить.
Тогда крупные драматические актрисы и актеры прекрасно пели, при этом не выставляя себя певцами. Андровская, Мартинсон, Александр Борисов, Чирков. И сейчас, конечно, поют. Только — это, видимо, у меня уже возрастное отношение — не так поют. В больших залах с цельными концертами выступают, с гастролями ездят. Красавцы — Гусева, Дятлов и другие. Многие другие. И романсы, и Окуджаву, и которые песни о главном. Скучно, пресно, псевдо. Тут как-то Валентин Гафт со слезами вспомнил песню из кинофильма “Иван Никулин русский матрос”, да и как удержаться от слез, едва задребезжит тенорок Бориса Чиркова: “На ветвях израненного тополя…”.
В тексте песни “Ночь над Белградом” (сл. Бориса Ласкина) со временем почему-то строку “Небо Хорватии милое” изменили на “Небо Белграда милое”, а еще я наткнулся на исполнение песни Эдитой Пьехой. Лучше бы не натыкался.
* * *
Не знаю, насколько типична в советском театре пара: муж — главреж, жена — драматург. Во всяком случае, Елизавета Максимовна Бондарева — бывшая провинциальная актриса Елизавета Циммерман, сделавшись женою главного режиссера, открыла в себе талант драматурга.
Актер Юрий Каюров вспоминал: “Соперницы”, “Хрустальный ключ”, “Чайки над морем”, “Друзья мои” — вот пьесы, ею написанные, Бондаревым поставленные, нами сыгранные по сто и больше раз каждая. А что? Публика ходила и ходила в наш театр, никто силой не загонял”.
Силой не силой, но каждый сознательный саратовец хоть по разочку, но их видел. А уж “Чайки над морем”, если не путаю, и триста представлений выдержали, о чем сообщали афиши. Так было как-то распределено в провинциальных театрах в известных пропорциях: русская классика, советская классика, зарубежная классика, и — что-то оригинальное, местное.
До приезда супругов Бондаревых Саратовский драмтеатр в этом отношении бедствовал: на весь город был один-единственный драматург Смирнов-Ульяновский. Псевдоним его курьезен: до 1924 года провинциальный журналист Смирнов подписывался Смирнов-Симбирский. Основным событием его жизни стало то, что он был делегатом третьего съезда комсомола, где слышал историческую речь Ленина “О задачах Союзов молодежи”. Валентин Александрович в печати и на встречах с читателями часто и охотно рассказывал прежде всего об этом, а не о созданных им пьесах, которых было всего две: “Сын Отечества” (о Радищеве) и “Великий демократ” (о Чернышевском). Но, несмотря на всю их идеологическую выдержанность, не только работникам театра, но даже и обкомовцам желалось увидеть на саратовской сцене что-нибудь такое, поближе, поживее, повеселее. А Елизавета Максимовна могла написать обо всем — колхозниках, пограничниках, военных моряках.
Саратов был не первым и не последним городом четы Бондаревых. Курск—Чкалов—Бузулук—Ташкент—Владивосток—Куйбышев.
Видимо, наступал день, когда на 301-е представление “Чаек над морем” уже невозможно было продать ни одного билета, и тогда паковались чемоданы. Такая вот страница истории советского театра.
* * *
Когда я ежедневно вижу в телевизоре, как две молодые девки с бессовестными глазами, объявив, что нет на свете ничего важнее мужской силы, дают слово пожилому господину в кресле, со сладкой улыбкою вещающему о том, что и в 70 лет сексуальная жизнь мужчины должна быть полноценной, и нельзя “предпочитать Достоевского сексу даже и в 74 года”, при этом девки и старичок с особым вкусом то и дело произносят слова “потенция” и “эрекция” (передача затеяна, разумеется, для впаривания каких-то снадобий), я вспоминаю больничную палату, где пожилой дядя Коля, услышав, как кто-то из однопалатников в беседе срифмовал — “так — кутак”, сказал:
— И-и, милый — какой там кутак! Мы с бабушкой в него играем: на чью сторону упадет, тому и за хлебом идти.
|