Владимиру Мялину
Вот наши вещи:
ржавая юла,
ведро в углу,
истёртая метла,
газеты ком у приоткрытой печки…
Давай о них неспешно говорить,
по пыльной клети памяти ходить,
с трудом затеплив вековую свечку.
Ведь если есть на свете бог вещей,
источенных простых карандашей
в пеналах детства, сморщенной гнилушки,
отчаянно мерцающей во тьме,
он к нам щедрей и ласковей к зиме,
к зиме — блажной он подобревший Плюшкин.
Всё, что копил,
теперь он дарит впрок,
его мышиный слышишь голосок
среди ночей — приветный ли, прощальный…
И рай, тебе завещанный, с тобой —
соломенный, ветошный, пуховой,
шкатулочный,
стеклянный,
музыкальный.
* * *
Моя душа пустячное любила:
в продольных трещинках хозяйственное мыло,
оставленное кем-то на полу,
на верстаке светящуюся стружку,
щербатую, надтреснутую кружку
с чаинками, прилипшими ко дну.
Родство ли это, давнее желанье,
чтоб в замкнутой глубинке мирозданья,
где снег стоит, как в стылой бане дым,
и день проходит меж ночами боком,
предельно личным, милосердным Богом
я так же был замечен и любим?
У бабушки
Не припомню толком иконы той:
Иисус... и голубь... реки волна...
Пахла старость кукурузной крупой,
за окном в саду стояла зима.
Снегопад качался и кот мурчал,
дверцу в сон открыв золотым ключом,
и с иконы голубь слетал... слетал
на больное бабушкино плечо.
* * *
...И всё-таки воде необходимо,
чтоб человек, почти прошедший мимо,
над ней склонился, выдохнул:
люблю...
Чтоб на озёрном выгнутом краю
провёл ладонью по траве незрячей,
заметив после как при слове “Бог”
рябится небо вдоль и поперёк
и в терем превращается прозрачный.
* * *
Однажды подумаешь ночью бессонной
о том, что невидимый Бог —
сияющий мальчик, счастливый, огромный,
вложивший тебя в коробок,
чтоб ночью до снов, что лебяжьего пуха
белее и легче, ты в нём
цикадою цыкал у Божьего уха,
светился у глаз светляком,
чтоб утром, дитём златокудрым забытый
под тяжкой подушкой небес,
шуршал в коробке перекошенном быта
без света и музыки без.
Спящие у окна
Они лежат на уровне окна,
их лбы любовно гладит тишина,
придя травой и садом обнажённым…
Покоя холодящего полны
их медленные старческие сны,
и в свете утра лица отрешённы.
Ни ставня скрип, ни рокот пустоты
не потревожат пожилой четы
в её прошитом сквозняками доме.
Белеют блюдце с чашкой на столе.
Родная персть покоится в земле,
спит поле сорняковое — в проёме.
* * *
Ничего не будет за порогом —
только озарённая дорога,
ввечеру омытая дождём,
да закат холодный и далёкий…
И всё смотришь напоследок с койки
ты в дверной незыблемый проём.
И полынь ползёт к твоей постели,
пахнет пылью и овражной прелью,
и цветёт багульник в полумгле…
В тишине распахнутой и волглой
ты и сам становишься дорогой
с дождевой водою в колее.
* * *
Квёлый воздух моего захолустья,
беглый почерк над деревьями дыма.
Вот и дней зимы — многогрустье,
вот и сны мои дождливые — мимо.
Пахнет хлебом и горелой щетиной —
верно, борова палят по соседству,
чтобы в праздник пожевать свеженины.
Всё знакомо… Как обычно… Как в детстве.
И подумаешь: открытия, бойня
революций, крах великих империй —
чтоб я снежной колеёю сегодня
пёр дрова колоть к бабе Вере.
Потеплело… В небе чуть запотевшем
рек вороньих шелестенье и бремя.
И качнулось тихим снегом пошедшим
вертикальное, Господнее время.
* * *
И только нежность проскользнёт сюда,
где в козьей лунке знобкая вода
вдруг вспыхнула под облаком закатным,
где верещит отчаянно сверчок,
и змейкой вьётся тёмный холодок
лишь в пальцах листик помусолишь мятный.
И ты стоишь, оставив за спиной
всю жизнь свою, весь бедный опыт свой,
и будит поля голого безбрежность
не смутный страх, не долгую тоску —
к багряной лунке, к мятному листку
последнюю пронзительную нежность.
* * *
Где портной,
где сапожник весёлый?
Стёрлось злато с крыльца, королевич.
Пахнет жизнь огуречным рассолом,
словно пальцы мадам Собакевич.
И приснятся — лачуги, задворки,
где зовут нас с дощатых крылечек
наши души, как жёны-растрёпки,
в беспросветный и ветреный вечер.
* * *
Замиранье.
Тайна.
Субботний вечер.
В пустотелой тыкве горит свеча,
освещая сына лицо и плечи.
А потом он улицей мчит, рыча,
с головою тыквенной невесёлой —
треугольный взгляд, золотой ощер…
В темноте прозрачной,
живой,
сверчковой
он кота стращает, что к ночи сер,
да детей соседских…
Их визг и радость,
убеганье в стрёкот, в бурьянный прах,
убыванье лета,
и страх, и сладость,
голова, мерцающая в руках.
* * *
В лицо дохнут травою сохлой
дворы окраины…
Скользить
за злой иглой чертополоха
начнёт растрёпанная нить
моей души,
уже без страха
сшивая крепко дальний лес,
кривого пугала рубаху
и свет восторженный небес.