Артем Скворцов
Письма с Волги
Письма с Волги
Художественный мир всякого долгие годы работающего автора проявляет себя не только тем, что в нем есть, но и тем, чего в нем нет. На фоне современной словесности в стихах Ивана Волкова бросается в глаза отсутствие следов влияния некоторых распространенных версификационных тенденций. Нет в них отзвуков просодии Бродского, не чувствуется интереса к опыту минимализма, сознательно полностью игнорируются новейшие стиховые практики. Номенклатура приемов его поэтики внешне близка достижениям новой волны 1970—1980-х, и по мере чтения “Стихов…” вспоминаются то А. Еременко, то В. Коркия, то Е. Блажеевский. Но, по сравнению со старшими коллегами, Волков в целом менее саркастичен, более эмоционально открыт и ориентируется на достижения не столько модернизма, сколько Золотого века, а через него — на некоторые античные образцы.
Волков — бывший столичный, а ныне костромской житель. И если говорить об общей концепции книги, то, возможно, перед нами новейшие полусмешные, полупечальные вариации на тему овидиевского элегического комплекса, своеобразные “Письма с Волги” с соответствующими поправками: и Волга — не Дунай, и Волков — не Овидий. Античность отдает тут сильным русским духом. Так, вызывающее ассоциации с гекзаметром и элегическим дистихом стихотворение, построенное на откровенных мифологических образах и мотивах, — не раз уже републикованная автором “Сирена” с изящным переосмыслением знаменитого сюжета, где Одиссей и сирены незаметно становятся похожими на Орфея и вакханок, в действительности написано белым шестистопным дактилем.
Еще более интересно построено “Я знаю, я слышу дрожанье земли…” — словно квирит с гибельным восторгом пишет римскому другу об увиденных воочию варварах. Но и здесь античная аналогия дает сбой. Текст содержит подвох: он “римский” ровно до середины, а вся его вторая часть ориентирована на осовремененный русский фолк. Неслучайно относительно недавно М. Амелин, почувствовав полемический заряд стихотворения, написал на него отклик — “Страшные строфы”. Волков действительно провоцирует на полемику, стихи автора могут импонировать читателю или нет, но вряд ли оставят его равнодушным.
Кульминация книги и квинтэссенция ее “античного” компонента — сочинение “Саван Лаэрта”, по праву помещенное автором в центр стиховой композиции (первая публикация, немного отличающаяся от книжной, — “Октябрь”, 2010, № 1). Это не только поэтическая удача Волкова, но, возможно, одно из лучших стихотворений за последние годы на русском языке. Ориентиром “Савану…”, помимо “Одиссеи”, служит и оденовский “Щит Ахилла”:
(…) Нам сохранил божественный Омир
Нарядный, как на праздничной витрине,
Разумный, но волшебный бывший мир.
Нам Оден показал, каков он ныне:
История к “искусственной пустыне”
Нас из-под Илиона привела.
А то, что Пенелопа наткала,
Пропало из-за дрязг, из-за интриг –
И человек живет в такой клоаке
Из-за того, что этот мир возник
Под Илионом, а не на Итаке.
(…)
Перед тем, как покидать
Обезжизненное место,
Мир щетинистый Гефеста,
Землю злости, землю зла,
Я хотел бы повидать
Не доживший до потопа
Мир, который Пенелопа
Не разрушить не могла.
В “Саване…” аккумулируются и преобразуются в иное качество сквозные мотивы “Стихов…”. Здесь они дорастают до фиксации социальной и антропологической катастрофы, изображенной с холодным гневом сдерживаемой страсти. Мотивы других стихотворений, как правило, тесно связаны с частными переживаниями лирического субъекта: острым чувством удаленности от культурных центров, попытками преобразовать провинциальный контекст в текст высокой пробы, адресованный в метрополию, с пестуемым ощущением добровольного изгнания… Впрочем, как известно, изгнание — не то место, где можно научиться смирению. И тут впору задуматься о названии сборника, чтобы разобраться, откуда и почему оно взялось.
В “Стихи для бедных” вошли и сравнительно новые сочинения, и ряд старых, показавшихся Волкову достойными представлять его нынешнюю поэтическую личность. В результате такого подхода к составлению книги и несмотря на ее сравнительно малый объем она становится представительным избранным опытного автора.
Волков из тех, кого постмодернистские мифологемы — “всеужебыло”, “словорепрессивно”, “смертьавтора” — обошли по касательной. Он не усомнился в слове, поскольку оно для него явно не самовито, оно не самоцель. Он пишет не столько словами, сколько чувствами, облеченными в слова. Поэтому может время от времени спокойно обращаться к затертой лексике, банальным рифмам или допускать слом традиционных силлабо-тонических размеров и пунктуационные, синтаксические и грамматические вольности.
Примеры этих особенностей стиха сами по себе симптоматичны. Вот держал-держал автор оригинальную строфу и вдруг развалил:
(…) А ты, человек, не дорос
До чувства опасности — не говоря
О разуме. Может быть, вместо царя,
Спасителя, богатыря,
Парламентов, будд, основателей сект
Призвать, как варягов, на каждый проект,
Где требуется интеллект —
Для планов, бюджетов, программ, экспертиз —
Разумных существ — тараканов и крыс?
А может быть, из-за кулис
Уже кардиналит крысиный кассир
И вклад человека в природу и мир –
Рассыпанный сахар, и старое сало, и ссохшийся сыр…
Развал, скорее всего, намеренный, аккомпанирующий смыслу — раз уж и сахар рассыпался, то и строфа следом за ней.
Чаще попадаются речевые странности: “Кто потерпит их капризов, / Их нетрезвых номеров? / Лишь плохой художник Пшизов / И плохой поэт Бугров!”. Как в одесском разговорном: разумеется, положен винительный, а не родительный. Но в данном случае неверная словоформа уместна — она естественно связана с тематикой текста.
Из той же серии поэтических причуд в “Стихах…” — и редкие заигрывания с графикой: “Гармония горнiх орбит” — уж тогда “горнихъ”. Видно, что для автора они неорганичны: головные кунштюки, умозрительные парадоксы и вообще броский декор у Волкова не могут получиться непринужденно, как, например, у В. Строчкова — он другой породы.
И все же, на подобное при первом знакомстве со “Стихами…” не обращаешь специального внимания, как не замечаешь естественной асимметрии человеческого лица без зеркала. Такие версификационные шероховатости сигнализируют не столько о нарочитом “дилетантизме” сочинителя, сколько о признаках жизни в этих стихах. Кажется, будто свободолюбивые строки не пишутся, а прорастают под наблюдением Волкова сами по себе, точно кристаллы.
Автор книги более эмоционален, чем интеллектуален. Отсюда не следует, что он обращается к бедным разумом. Его стихи сплошь и рядом могут быть посвящены головоломным темам — разнице мужской и женской психологий, геополитическим апокалиптическим прогнозам, особенностям потустороннего бытия… Но живая эмоция у него превалирует над рассудочностью. И потому Волкову закономерно удается любовная лирика — подчеркнуто гетеросексуальная и довольно тонкая (“Волшебная женщина входит ко мне…”, “Мне жаль тебя будить. Разлился Суходрев…”, “Мой домашний страшный планетарий…”).
Вместе с тем автор может иногда продемонстрировать и вполне рациональный подход к сочинительству — например, свободное владение техникой иронической цитатности: “Я заблокирован на время, / Как сорок тысяч моторол…”, “Я тень зову, я жду Сереги: / Ко мне, мой друг, сюда, сюда!”, “От воскресенья до аванса / Одна пустыня пролегла / И не пополнить мне баланса / До двадцать первого числа”, “Вставай с продавленного ложа, / Бери пузырь иди ко мне”, “Обобществленный мозг убогих…”. Здесь мелькают аллюзии на Шекспира, Гете, Мандельштама, Окуджаву, Чухонцева. Столь выразительный ряд дополняется в иных стихах реминисценциями из Ломоносова, Пушкина, Боратынского, Гоголя… В критическом переосмыслении формул классиков и современников Волков подчас радикален: мандельштамовская идиллия “Немного красного вина, / Немного солнечного мая…” преобразуется в “Немного ложного стыда, / Немного бытового страха…”, а “киргиз-кайсацкая орда” из “Фелицы” превращается в “гринпис-кабацкую”.
Однако цитатные игры — лишь краткие остановки в комнате смеха, разминки перед очередной ездой в незнаемое. Чаще в книге встречаются более сложные трансформации чужого слова, своеобразные зыбкие палимпсесты. Так, “Не смотри туда там вода…” с его гибкой метрикой и фантасмагорическим образным рядом оказывается гремучей смесью поженяновской “Песни о друге” и лермонтовской “Русалки” (да еще и с точечными вкраплениями оборотов из “Лесного царя” и сна Татьяны): “Не смотри туда там вода / Под водой лежат города / В них без горячей живут воды / Люди одной беды” (ср.: “Если радость на всех одна — / На всех и беда одна. / Море встает за волной волна, / А за спиной — спина”; “И пела русалка: “На дне у меня / Играет мерцание дня; / Там рыбок златые гуляют стада, / Там хрустальные есть города (….)””). А “Давай не будем больше есть…” в пику теме выдержано в бодром тоне, но четыре стиха финала мотивами и стилистикой заставляют вспомнить позднего Г. Иванова: “В России каждый индивид / Для экономики обуза. / Давай поддержим геноцид — / Зато и выспимся от пуза! / О слабость, головокружение, / Мутнеющий последний взгляд, / И без желания, без движения / Бессильной нежности закат…”. Не правда ли, есть нечто общее с такими его строками: “О, нет, не обращаюсь к миру я / И вашего не жду признания. / Я попросту хлорофирмирую / Поэзией свое сознание. // И наблюдаю с безучастием, / Как растворяются сомнения, / Как боль сливается со счастием / В сияньи одеревенения”?
У Волкова, безусловно, есть лирический герой. Но не покидает ощущение, что персонаж этот на самом деле распадается на два не соотносимых друг с другом субъекта: у них разные поэтические задачи, и обращаются они к разным читательским аудиториям.
Один увлеченно играет в мелодраматичного маргинала, не чуждается кокетливой расхристанности и в состоянии куража, прежде чем вызвать “скорую”, не прочь погудеть на губной гармошке. Его тематика — горение помойки во дворе, нетрезвые номера бесталанных служителей муз, перманентные покаянные монологи… И горделиво-юродивое название сборника — от него.
Другой спокоен, внешне отрешен, но чуток, ироничен, демонстрирует историко-литературный кругозор и метафизическую дальнозоркость, естественно обращается к античному наследию, цитирует европейских классиков в оригинале и оперирует сложными стиховыми структурами. Это человек культуры и долга. И “Саван Лаэрта” привиделся именно ему.
У первого лирическое “я” доминирует, оно — главный объект его рефлексий и наблюдений. Фактически только он пишет за двоих то, что в современном понимании принято называть лирикой, и лирика эта, по-своему выразительная, по большей части нарциссична. Второй же интересуется другими и внешним миром, иногда вообще забывая о пресловутом “эго”. Он уходит от лиризма в сторону эпичности, не теряя умения чувствовать и сопереживать. В результате такая частичная или полная объективация и дает наиболее значительные в поэтическом отношении плоды.
Не имея ничего против первого, приходится признать, что в русской поэзии, в том числе современной, недостатка в подобных героях и стихах нет. И если предъявлять ему претензии, то основной будет такая: персонаж этот понятен и не слишком интересен.
Из-за раздвоенности лирического субъекта поэтическая траектория Волкова выглядит демонстративно непоследовательной. Противоречивость его литстратегии сказывается и на техническом уровне, где тщательная отделка одних стихов непредсказуемо соседствует с ненарочитой небрежностью других. В итоге неясно, к каким читательским кругам автор обращается — к поклонникам душераздирающих куплетов или ревнителям классической строгости.
Заметно, что сегодня Волков дорожит обеими ипостасями. И тот, и другой герой — единый в двух лицах поэтический Янус, если угодно, стихотворящий Тяни-Толкай, диковинный гибрид Рубцова с Оденом. Проблема, таким образом, не столько в ингредиентах, сколько в их несочетаемости. Ведь перед читателем — не случай Фернандо Пессоа, когда поэт виртуозно манипулирует целой труппой гетеронимов.
Вероятно, некоторые из высказанных оценок поэтики создателя “Стихов для бедных” могут выглядеть чересчур строгими. Но автор — не метроман, и потому с него есть спрос.
Так или иначе, Иван Волков опубликовал заметную и непроходную книгу. Он занят прямым делом искренно погруженных в поэзию — стихом, языком, смыслом. Он ищет новые формы, а не модные способы автопрезентации.
Оттого и читатель его стихов не потратит время зря. И уж тем более не станет беднее.
Артем Скворцов
|