Ирина Роднянская
Об очевидных концах и непредвиденных началах
Ирина Роднянская
Об очевидных концах и непредвиденных началах
Реплика молодой коллеге
“…Мне как христианке было досадно…” Мне тоже досадно; не только досадно — больно. Не от того, что Валерия Пустовая в статье с названием, рассчитанным на “замануху” (слово из ее лексикона), — “В четвертом Риме верят облакам” — перевернула смысл однажды написанного мною. В этом случае — всего лишь досадно. А почему больно — скажу под конец.
Если бы я не прочитала пяти вышеприведенных слов Валерии, недвусмысленно вероисповедных, пусть и брошенных вскользь, у моей реплики не было бы повода возникнуть. Мало ли кто и как нынче — в ситуации цивилизационной растерянности и обескураженности (“конец эона” все же — это мы обе понимаем) — выбирает себе случайных культурных героев, делает ставки на модные и/или случайные имена. Но здесь человеком, умеющим мыслить и писать, заявлена — и тут же покинута! — предельно ответственная точка отсчета, мимо чего я пройти не могу.
Начну с себя как с частности. Когда передо мной оказался текст Валерии Пустовой (в свежем, шестом, номере “Знамени” за этот год), я как раз готовила к переизданию свою прошлогоднюю работу “Пророки конца эона”. С удивлением я обнаружила, что выводы из нее истолкованы Пустовой совершенно превратно. Приходится их напомнить. Перечислив “все то немногое” позитивное, что с чистой совестью можно сделать в конце культурного эона, в обстановке нынешнего “пластмассового века”, я призвала “не впадать ни в отчаяние, ни в утопический радикализм” и, “препоясав чресла”, ждать Непредвиденного как знамения нового начала. И далее пояснила, что религиозно-нагруженный “экзистенциал” Непредвиденное позаимствован мною у Генриха Бёлля, чьи герои-христиане “не только от самих себя, но и свыше ждут решения своей судьбы”. Закончила же словами о том, что “по прошествии лет я нахожу в категории Непредвиденного источник терпения и мужества для противостояния тем временам, что на дворе”.
Моя оппонентка квалифицирует такое умонастроение как романтический бунт, а желание противостоять помянутым “временам” — как мою глухоту к “промыслительной силе” судьбы и мою неготовность принять уже заявившее о себе будущее. Я-то издавна полагала, что романтический бунт — это, в конечном итоге, люциферическое своеволие “с опаленными крыльями”, в коем, кажется, не давала повода себя обвинить. Ну а “грести против течения” (слова А.К. Толстого, так раздражающие моего критика) — это элементарный долг и даже жизненный пафос каждого христианина, хоть в первом, хоть в двадцать первом столетии, ибо, во Христа крестившись и во Христа облекшись, он тем самым отрекся от “духа века сего”, от того метафизического зла, которым порабощен мир1 . Тем более — нынешний “мир-пост”, “мир-после”, отправившийся за “жизнетворчеством” в даль дальнюю от христианских святынь. (Пустовая очень наглядно это иллюстрирует, пересказывая “тибетскую” повесть одной молодой особы скорее с восхищением, чем с пресловутой “досадой”).
Так почему же вроде бы единоверная со мной Валерия уразумела меня так превратно? Вчитавшись, я поняла, почему.
Осознанно или нет, она, воспользовавшись символом Непредвиденного, совершила с ним процедуру подмены. Для нее Непредвиденное — не промыслительное чудо, ожидаемое, но не-ведомое, готовность к которому слагается из духовной дисциплины и трезвенного “различения духов”, а за-ведомые признаки радикальной “новизны” в наличном течении жизни и культуры. Плыть по течению за этими фантомными бакенами — и есть приятие грядущей судьбы, рекомендуемое, как видно, и мне.
Ох, не поведусь я на эту пропозицию — как бы ее поименовать? Можно возвышенно: ницшеанским amor fati — горделивым антонимом христианской надежды. А можно в стотысячный раз вспомнить пьесу “Носорог”, написанную Ионеско, несомненно, в назидание и грядущим поколениям. (Кстати, я не забыла: драматург достаточно ироничен, чтобы в финале пьесы дать понять, что его герой мужественно отказывается превратиться в носорога лишь тогда, когда шанс для метаморфозы им уже упущен. Мне и моим сверстникам-единомышленникам тоже, небось, говорят; вы не хотите оносорожиться просто потому, что уже не в силах это сделать; ваше время прошло, вам остается распиливать опилки. Отвечу по теле-Малахову: пусть говорят!)
Так вот, мне досадно (пока всего лишь досадно), что Валерия Пустовая видит признаки плодоносного нулевого цикла (а ей непременно нужен нулевой цикл!) там, где земля давно истощена и тропы истоптаны. Начав с беспощадной и точной аналитики фальшиво-ностальгического романа Елены Чижовой “Время женщин”, умилившего наших букерианцев, она противопоставляет ему “беспамятную”, ergo “живую”, повесть некой Елены Кунсэль: буддийский Тибет, ЛСД, свободная любовь… — всё в комплекте. Ну как Вы, скажите, могли забрести под своды таких богаделен? (притом — безбожных). Или, говоря словами другого стихотворца, “новая трава не помнит ничего о прошлогодней”? Господи, еще лет сорок назад, профессионально занимаясь молодежной контркультурой с ее непременным Востоком на Западе, сколько же я начиталась по-английски таких trips and travels! Поверьте, Валерия, в мире это уже не носят, хотя кое-где донашивают. (Не исключая того, что повторенный на собственной шкуре стандартный эксперимент самому испытуемому может показаться освежающим.)
Ну а если брать рангом выше?.. Музыкальная утопия Владимира Мартынова, которая приводит Валерию Пустовую в состояние энтузиазма, — не более чем перелицовка столь же утопичных фантазий Серебряного века: соборного действа Вяч. Иванова, метамузыкальных проектов Скрябина и прочих попыток преодолеть границы (исполнительского в данном случае) искусства во имя реорганизации Жизни. Всё это в свое время было начисто сметено Непредвиденным и теперь вынимается из старого запасника, спрыснутое разве что мертвой водой механических интерактивных технологий.
А (следуя Вашему перечню) модный ныне роман мистификатора В. Сорокина, уже подхваченный Марком Розовским для продвинутой (advanced) постановки на театральных подмостках? Паразитирование на классике и ее архетипах не есть творческий акт — не есть акт трансцензуса, который только и мог бы претендовать на подведение итогов “русского мира”. Характерно, что и В. Мартынов-теоретик предлагает цитатность как один из путей преодоления кризиса в сфере музицирования. Мимикрирующее под новизну отсутствие оной — явление конца, а не начала, чем возбуждается, но не утоляется (век обмана недолог) правая жажда подлинной новизны, нового смыслового эона.
Впрочем, аберрации Валерии Пустовой хоть и досадны, но извинительны. Когда человек моего возраста попадает в зазор между “концом” и “началом”, при обилии талантов чреватый бесплодием (простите мне этот оксюморон!) в области смыслотворчества, — он волей-неволей смиряется перед fatum’ом, хотя и без всякого amor’а, стараясь найти утешение в трезвом взгляде “с точки зрения вечности” и в верности исповедуемому кредо. Но когда в этом некомфортабельном промежутке оказывается человек, не разменявший еще третьего десятка, он не примиряется с перспективой, что все это — кто знает, не на долгие ли годы? — и нетерпение сердца влечет его к радикальным иллюзиям. Возможно, они будут изжиты.
Больно — от другого, действительно рокового. Отзываясь экзальтированным приятием на главный тезис трех докторов наук из “Континента”2 , рекомендующих “преодолевать глубинные социокультурные основания российской цивилизации, менять ее парадигму”, Пустовая — этого ей показалось мало — цитирует наизусть нами выученное, из Блока: “Переделать всё. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью”. В этих словах, несущих поклеп на жизнь существующую, какова бы она ни была, заключено мистическое зерно гибели — и для самого их вымолвившего, кто скоро испытает не ту еще скуку и не выдержит ее; и для тех (той), кто их сегодня отваживается повторять, “за собою не помня страны”, на каковое беспамятство как на новую поколенческую добродетель ставит Пустовая; и для самой этой страны, вместо которой замыслено “основать новую”. Неужто и здесь мы вернемся вспять, на столетие назад и, обессиленные теперь уже окончательно, замертво рухнем на прежних ухабах? Хотелось бы внушить Валерии хотя бы крупицу суеверного страха, коль нет у нее уже заслона веры.
И что же это все-таки за “новая страна”? Об этом у Пустовой сказано намеком, в многозначительном заглавии. Насчет затесавшихся туда “облаков” промолчу, чтобы не вдаваться в объяснения, в чем разница между свободой и эфемерностью. А что касается учетверения Рима… То, что Третий Рим (если он вообще когда-либо существовал не только в головах кабинетных мечтателей позапрошлого века), — то, что он уже сто лет “лежит во прахе”, нам отлично известно. Но, исходя из данных, предъявленных Пустовой, не трудно вычислить и топос Четвертого лже-Рима: в лучшем случае — где-то в Лхасе, в худшем и наивероятнейшем — в виртуально-психоделическом пространстве, где, согласно диагнозу умницы Пелевина, правят бал-маскарад наши старые знакомцы — “гламур” и “дискурс”, прельщая новыми одеждами молодую поросль революционеров духа.
Да не будет.
1 “…не сообразуйтесь с веком сим…” (Рим.: 12:2); “… наша брань <…> против мироправителей тьмы века сего…” (Еф. 6:12). Не о “политических” мироправителях, разумеется, идет речь.
2 Афанасьев Ю., Давыдов А., Пелипенко А. Вперед нельзя назад. — “Континент”, 141 (2009). В. Пустовая ссылается на возражения им Сергея Белякова, с неудовольствием упоминая “насмешки и злой отпор” других, ею не называемых. Рада случаю назвать свое имя: Роднянская И. Россия в прозекторской. — “Континент”, № 144 (2009).
|