Надир Сафиев
Автограф для братьев меньших
От автора | Когда-то, в какой-то далекой юности я от кого-то услышал, что собаки — это последние ангелы, которые остались на земле с людьми. Не улетели…
Так ли это или не так, сами они никогда не расскажут — природа не дала им человеческого языка.
Надир Сафиев
Автограф для братьев меньших
рассказ
Теперь уже, когда Облаков получил подтверждение тому, что его собачка из племени карликовых сбилась с пути и его сомнения испарились, он открыл для себя давно открытую истину — все, что случается с нами, имеет свое начало. В его случае начало было положено в замкнутом пространстве палубы экспедиционного судна на подходе к западному берегу Соединенных Штатов Америки, в нескольких милях от Сан-Франциско, историей, которую Облаков при повторном раскручивании того, что произошло с ним, назвал историей с лишним яблоком.
В свою очередь, у этой истории было свое начало. Когда с каких-то пор люди в океане почувствовали себя похожими друг на друга и все, что они оставили дома, превратилось в воспоминание, в обед на десерт стали давать по красивому яблоку, и тогда буфетчицы заметили нехватку одного яблока — нехватке второго блюда они не придавали значения, хотя по судну уже ходили слухи о тени по ночам незнакомого человека. И вот вдруг, когда в обед одно яблоко теперь оказалось лишним, на нижней палубе, в каюте дневальной, нашли незнакомца спящим. Эта сцена, говорили, увязывалась не менее занимательным узлом: дневальную в этот день укачало, она не вышла на обед и забыла о своем подопечном, которого укрывала на всем пути следования в Америку…
Человека, дважды незаконно перешедшего границу — российскую и американскую, заперли на корме в лаборатории с полным комплектом инструментов, и он на рассвете, когда судно проходило мост Золотых Ворот, без труда вышел на палубу — Сан-Франциско открывался акрополем в голубизне неба таким, каким мог явиться только в радужном сне… Он осмотрелся и, увидев недалеко рыбаков, помахал им, снял с борта спасательный круг и бросился к ним в залив.
Пока судно добиралось до Сан-Франциско, швартовалось на Эмбаркадеро — причальной улице, в двух шагах от Бей-Бридж — оклендского моста, и тревога затеряться в скопище небоскребов немного улеглась, беглец, переодетый во все американское, сидел перед телекамерой и давал интервью на весь Калифорнийский штат. Люди на судне все еще находились в смущении, и только песик Облакова, обычно чутко реагирующий на настроение окружающих, пребывал в прекрасном расположении духа. И как только был спущен трап, первым сошел на берег и повел своего хозяина за собой в город, и вывел по Эмбаркадеро, опоясывающей порт, на Маркет-стрит, где день казался светлее, чем мог бы быть, — как если бы вобрал в себя яркость витрин… Откуда-то доносились гитарные звуки — они звучали в той особой манере импровизации, которую породила негритянская музыка, — хоть вспоминай в Америке Америку, ту, которая ворвалась в жизнь Облакова с “Порги и Бесс” Гершвина… Тот, кто играл на гитаре, и на самом деле оказался негром, безмерно полным негрустным человеком. Он сидел на голом тротуаре, словно спиной ко всему остальному миру, играл как бы для себя, и Облаков, рядом со своим песиком, возомнив себя Гулливером, опустил в футляр его гитары целый доллар. В какой-то момент ему показалось, что и его собачка тоже потеряла голову — манекенов принимает за живых, а живых за манекенов.
— Ах, мой друг, — заметил он ей, — к этому прекрасному городу мы не имеем никакого отношения. Мы живем с тобой на судне — на своей территории, и Америка для нас остается берегом… Это как в бытность на Спасопесковской площадке — я из своего окна сверху смотрел через забор на аккуратно подстриженные газоны резиденции американского посла.
Но здесь, в Сан-Франциско, забора не существовало, и Облакову пришла идея побаловать свою собачку, покатать ее на “кейбл-кар” — кабельном трамвайчике. Конечная остановка его была на углу Пауэлл и Маркет. Он пришел, въехал на крутящуюся платформу, вышел кондуктор в котелке — похоже было, всем своим видом он персонифицировал старомодность трамвайной компании. Из всех поджидавших “кейбл-кар” он положил глаз на Облакова и жестом пригласил подсобить ему. И они вместе подналегли на “круп” трамвая, повернули его на обратный маршрут. Облаков, довольный собой, оглянулся вокруг, но собачку не увидел, ступил на подножку тронувшегося трамвая, но почему-то тут же спрыгнул и вернулся на платформу.
“Нам принадлежит все, что мы теряем”, — пронеслась в его голове чья-то мудрость, в полной уверенности, что малыш откуда-нибудь да вынырнет к нему. Но миг, предшествующий его движению к кондуктору, заставил его задуматься… “Вот шельма”, — вырвалось в усмешке. Постоял. Подождал. Трамвай вернулся, но без собачки.
— Я не ошибся?.. Вы ждете меня.
На вопрос кондуктора, требующий лишь улыбки, Облаков ответил вопросом:
— Разве моя собачка не с вами прокатилась?
— Простите… Нет, — сказал кондуктор, почувствовав неуместность лицедейства.
— Как вы думаете, сэр, удобно ли в вашем галантном городе окликать собаку? — попытался Облаков соответствовать человеку, опустившемуся с неба на парашюте.
Легкая запинка, и кондуктор не дал прямого ответа:
— Сэр, у вас хороший английский…
И Облаков пошел окликать свою собачку. Но голоса своего не слышал, и улиц становилось такое множество, и все они так плавно взбирались с холма на холм, и дома такие картинные, и ничто не могло заставить его заглянуть в подворотни, потому как их просто не существовало, и он вспоминал и окликал те времена, проведенные в общей привязанности, и не заметил, как вопреки здравому смыслу его воображение подогревается, и оно же подсказало ему, что, как и всякого приезжего, где бы его собачку ни носило, она должна вернуться туда, откуда они совершали свой вояж…
На Эмбаркадеро она не появлялась.
“Скажи кому-нибудь, — думал он, — что в Сан-Франциско потерял собачку, скажут: ты все еще оживляешь наше воображение…” Ребята наверняка помнят его университетские шалости, — когда он хотел обратить на себя внимание хорошеньких девиц, пропуская их мимо, ронял: “Когда я побывал в Гренландии…”. На близкое его, студента геофака, не хватало.
Привычка, занимаясь мыслительной работой, смотреть под ноги, была прервана:
— Вижу, у вас есть проблема, сэр, — походя заметил портовый агент.
Облаков поднял голову.
— Вы правы, мне немного не по себе… Потерялась моя собачка.
Агент, лицо которого Облаков так и не сможет потом запомнить, привел его на верхнюю улицу и указал на дверь полицейского участка порта. А там, за дверью у сержанта, выглядевшего адмиралом, несколько вопросов и ответов, уточняющих данные о собачке и ее хозяине, и Облаков, снова выйдя на улицу, почувствовал, что полицейская респектабельность успокоила его, будто он прошел сеанс психотерапии.
— Надо потерять, чтобы оценить чье-то участие, — произнес он вслух по привычке на ходу откровенничать со своим псом, — как вдруг споткнулся на ровном месте и остановился словно вкопанный. Он вспомнил о визитке американца итальянского происхождения Луиджи из Сан-Франциско, с которым ехал в Петербург на “Красной стреле”. Но прежде чем решиться позвонить ему, он принялся восстанавливать подробности их знакомства. Американец представился архитектором. Возникла неизбежность и ему представиться, и он, придавая знакомству дружеский тон, воспользовался кем-то найденными словами: “В моем имени, — взыграл он, — слышатся отзвуки ратных подвигов. Я — Александр. Но увы, я всего лишь служу источником информации о погоде, — сказал, но тут же признался, что с профессией получилось немного куртуазно. Назвал свою фамилию и добавил: “Вы будете смеяться, но я и на самом деле изучаю облака”.
— Значит, вы тот, кто знает, какой погодой нас встретит Санкт-Петербург.
— Прекрасной, — не задумываясь ответил Облаков и отметил, что понравился американцу.
Особенно он понравился ему уже тогда, когда они прибыли в Петербург и Облаков не дал иностранцу взять такси, сказал, что в Петербург надо входить через Невский. И повел его по пробуждающемуся проспекту, дал ему почувствовать температуру Северной столицы, привел по прямой в гостиницу “Астория” и в тот же день показал ему город, который знал до всех следов снарядных отметин… Так что у Облакова были все основания воспользоваться его визиткой.
Оснований оказалось недостаточно. Потратив все двадцатипятицентовые монеты, так и не дозвонившись, он несся по одной из круто ведущих к центру улиц с непонятным названием Керни и сожалел — подумай он о препятствиях, не испытывал бы того состояния, трещинки которого мог бы зафиксировать разве что чувствительнейший прибор… Но мысль о приборе ему показалась утопией, и он заговорил, как если бы его собачка бежала рядом: “Нет, мой друг, нам надо будет сфотографироваться на фоне Бей-Бридж, а то никто не поверит, что мы с тобой были в Сан-Франциско… Непременно сфотографируемся, — подумал он и произнес вслух: — Как же тебе там? Ты же не понимаешь по-английски”. — И тут в воздухе провисло чье-то “здравствуйте”.
Облаков оглянулся. Стоит в подъезде “Бьюти салона” симпатичная дама и выжидающе смотрит. Облаков подошел. Познакомились. Она — Мейдж. Он — Алекс, как его знал Луиджи.
— Русский учу у своей подруги, — нашлась она. — Могу ли быть чем-нибудь полезной вам?
— Можете! — с готовностью отозвался Облаков. — Помогите мне позвонить, — и показал номер телефона.
Она пригласила его в “Бьюти салон”, познакомила с хозяином салона, англичанином, с двумя другими мастерами, а потом без труда связала его с Луиджи. Облаков сообщил ему о своем прибытии в Сан-Франциско, объяснил, что приключилось с ним, и они договорились встретиться тут, у салона. И только было он собрался уходить, как англичанин велел подать кофе. Заговорили и мастера, и их клиенты, — и все перемешалось в общем участии, и сознание того, что ты на обратной стороне луны, стало пробуждаться. А когда наконец он вышел на улицу, Луиджи ждал его у своего автомобиля. Он выглядел у себя дома менее застегнутым и встречал его так, будто только вчера расстались.
— Едем в приют заблудших собак, — бросил он и, как тронулись, сказал: — Этот угол на Пауэлл и Маркет — место заколдованное. — Он рассказал о случае с женщиной, которую на той же крутящейся платформе стукнул трамвай. Она подала в суд и на суде объявила, что была добропорядочной женщиной, но после удара трамваем что-то произошло с ее головой и она сделалась проституткой. И трамвайной компании присудили выплатить ей целый миллион.
Приводил ли Луиджи этот пример как нечто распространяющееся и на случай с его собачкой или нет, в подсознании Облакова уже откладывалась экстравагантная картина, словно специально для него вырванная из жизни Сан-Франциско, города, который он дома друзьям представит в жабо или треуголке, оттого как в его названии, даже орфографически, было что-то от Франции, а следовательно, от Парижа. Что же касается дамочки, выигравшей процесс, ее историю он подаст на десерт и растянет этот десерт на длину бесконечной Калифорнийской улицы, по которой они ехали с Луиджи; растянет рассуждениями о том, как в Америке на каждом шагу человека подстерегает закон, невидимый до тех пор, пока он не преступит его. Расскажет и оборвет рассказ, дойдя до приюта собак у самого океана…
Как только они оказались перед дверью приюта, напоминающего странствующий фургон, его стены потрясли с десяток собачьих глоток. Вошли. И они в слишком стерильных для бездомных собак вольерах разом умолкли и уставились на вошедших… Хозяйка питомника, с виду женщина, лишенная мужского покровительства, допудрила свой крупный нос на тощем лице и только после этого, узнав, что их привело сюда и что один из двоих, Облаков, гость из России, ищет свою собачку, а ее у нее нет, стала знакомить его со своими питомцами:
— Эта англичанка. А этот француз, эта немка… — и так она представляла каждую и каждого, как царственную особу.
Облаков вернулся и задержался у “англичанки” с вытянутой мордочкой и преданными глазами. Преданность, которая показалась неудобной, навела его на предательскую мысль: “Если я свою не…” — но хозяйка питомника не дала его мысли оформиться:
— Она уже резервирована, — предупредила. — За ней должен прийти ваш соотечественник. Артист.
Остаток дня они с Луиджи провели на Рыбацком причале за рыбной едой с французским вином, и на фоне Сан-Францисского залива подняли тяжелые штормовые стаканы, будто впервые после непогоды в океане посмотрели друг на друга:
— Ну, здравствуй, Алекс, — сказал Луиджи Форс.
— Здравствуй, — сказал Александр Облаков.
Сидели они далеко от гудящих баров, уединенно, в конце причала с видом на остров Алкатрас. В щелях дощатого настила плескалась вода. Солнце более не казнило — чувствовалось, холодное аляскинское течение достигло берегов Сан-Франциско.
— Скажи, у тебя есть фотография собачки? — как бы между прочим спросил Луиджи.
— Есть. Но мы там вместе. — И Облаков достал фотографию, которой в эту минуту измерялось содержание его портфеля.
— Могу ее взять на денек?
— Можешь.
Луиджи подозвал официанта, заказал по виски. Подождал, пока тот принес, и тогда спросил:
— Слушай, Алекс, ты не хотел бы остаться в Америке?
— Твой вопрос неверный… — Облаков не сразу справился с его вопросом, — и мой ответ может показаться тоже неверным.
— А как бы ты спросил?
— Ну, к примеру, хочу ли я хорошо жить?
— Так как же, хочешь ты хорошо жить?
— Нет.
— Почему?
— Я привык жить плохо…
Наутро Облаков знал, что ответил правильно. Но собственного подтверждения не находил, спотыкался на словах Луиджи, сказанных накануне. “Сан-Франциско, — говорил он, — уверенный город. Он благоволит к людям, может принять кого угодно — и белых, и черных, и голубых…” Облакову, которому не чужда была ирония, взбрело в голову заметить: “Значит, он может приютить и мою собачку”, — заметил и обрадовался темноте, которая позволила ему ничего не изображать на своем лице… Одним словом, все утро перед выходом в город он силился выглядеть уверенным человеком, и после завтрака, когда уже подходил к штурману у трапа с вахтенным матросом, ему почудилось, что с “уверенностью” у него получается. И не ошибся.
— Вам идет хорошее настроение, — заметил штурман и протянул ему конверт, на котором было крупно выведено: “Mr. Alexander”.
Приняв чье-то послание за весточку о собачке, Облаков продлил надежду, вскрыл конверт уже на причале. То, что лежало в нем, могло озадачить — нарукавный шеврон полицейского “SAN FRANCISCO POLICE” с изображением американского орла. И больше ничего. Даже записки нет. Но сознание, затуманенное уверенностью, подсказало: “Сержант таким образом дает знать о себе”, — успел подумать Облаков, как перед ним затормозил автомобиль. Из него вышли он и она.
— Простите, сэр, — обратился он, — мы понимаем, что у вас есть все, но позвольте предложить вам небольшой сувенир.
— Если, — загарцевал Облаков, — если он не тронет мою независимость…
И парочка преподнесла ему цепочку для ключей с крохотным фонариком-брелочком.
Разубеждать себя Облаков ничем не хотел. Эти вежливые люди были одни из тех, кто с приходом судна с противоположного берега приезжал полюбопытствовать не с пустыми багажниками автомобилей; а эта чета, очевидно, видела его таким, каким он сам видел себя со стороны… Но как бы ему ни хотелось спуститься с пьедестала человека, у которого есть все, о причине незаслуженного внимания к себе он задумался уже на главной улице, когда вдруг стал замечать на себе взгляды прохожих. И не только взгляды. Кто-то улыбнулся ему, кто-то остановил партнера и показал на него пальцем. Уличный музыкант, которому он, должно быть, примелькнулся, проводил его сочувственным взглядом. “С чего бы это?” — задался он вопросом, но его отвлекло воспоминание о вчерашнем поведении песика. А именно: когда они проходили мимо уличного музыканта и он кинул в футляр гитары доллар, малыш вернулся и сделал попытку забрать их доллар обратно… И теперь Облаков, с опозданием придя к выводу, что недооценил поступок своего малыша, вспомнил про “Бытье, которое определяет сознание”; подумал о кем-то перефразированном — “Сознание, которое определяет бытье”; получилось нечто смутное, и возникла необходимость в снисходительности…
Последние остатки наработанной уверенности покинули Облакова уже в ярко освещенном холле небоскреба с мягким велюром ковра, куда он забрел в поисках туалета. Век он не забудет, как попросил человека указать ему дорогу туда, куда сильные мира сего ходят пешком, а человек словно бы узнал его. Удивился:
— Ах, это вы?!
— В этом я еще не уверен, — глухо обронил Облаков и, не помня, зачем притащился сюда, решил тут же вернуться на судно и показаться судовому врачу.
До судового врача ему дойти не пришлось. На Эмбаркадеро, у итальянской пиццерии, где он остановился, дабы проверить себя на способность ощутить пьянившие здесь запахи, его перехватил Луиджи и положил конец интригам дня. Он из окошка своей машины передал ему газету, развернутую на полосе новостей с публикацией его фотографии с собачкой и обращением к населению Сан-Франциско о потере собачки российского гражданина и его местонахождении на тридцать четвертом причале.
На фотографии собачка радовала отретушированностью. Она выглядела сытой и благополучной… Многое пережил в эту минуту Облаков.
— Вижу, опоздала, — откуда ни возьмись появилась Мейдж и тоже с газетой. — Алекс, — простонала она, — теперь вы известны на всю Калифорнию…
Еще один день, прежде чем судну уйти на Аляску, продолжить плавание (но уже без собачки), Облаков побродил по Сан-Франциско известным персонажем. Его узнавали. С ним здоровались, коротко, как могут здороваться американцы даже с незнакомыми. Но… похоже было, новизна внимания к нему притупилась — сказывалась привычка людей каждое утро читать газету, чтобы забыть о ней… И все же не таким уж беспамятным оказался этот день. Его остановил седой господин и попросил у него автограф для своей собаки, которую звал Дариусом.
На этом факте, уравнявшем человека с его меньшими братьями, повторное раскручивание того, что пережил Облаков, оборвалось, и все, кто разделял его утрату и пришел его провожать, остались в его памяти на тридцать четвертом причале, там, где они стояли и после прощальных гудков, застыли и не сдвинулись с места, как и застыл надолго на борту судна он, Облаков, пока Сан-Франциско не растворился и не превратился в серебристый краешек облака.
…Казалось бы, найдено разрешение и в самый раз было бы поставить точку с многоточием, если бы не письмо Мейдж, полученное Облаковым по возвращении домой, в Москву (кстати, из него он и узнал, что его собачка сбилась с пути). “Возможно, — писала она, — то, что я должна вам сообщить со слов знакомого вам сержанта, нечто мистическое. Судя по тому, что, как только вы ушли и ваша собачка сама пришла в полицейский участок, она пряталась недалеко где-то над портом и оттуда наблюдала, ждала ухода вашего корабля… Сейчас она у меня в Фостер-Сити, в пригороде Сан-Франциско, и я спешу успокоить вас. Ей нравится у меня, и она с усердием новообращенного отзывается на наш английский…”
Облаков читал письмо милой Мейдж, написанное от руки, и оттого с волнением сердца читал, перечитывал, и как бы вся эта история с его собачкой ни ассоциировалась с историей с лишним яблоком, вытирая слезы, он улыбался привлекательности иронии судьбы — предлагали ему остаться в Сан-Франциско, а осталась его собачка.
|