Боги, демоны, духи...
Василий Катанян. Прикосновение к идолам. — М.: Захаров-Вагриус, 1997. — 448 с.
Читая воспоминания В. Катаняна, удивляешься его толерантности. Он не выставляет на первый план свои симпатии и антипатии, воздерживается от оценок, и лишь иногда нет-нет, да проскочит его недовольство каким-либо поступком, да и то с эдакой мудрой снисходительностью прощения: что было, то прошло... Или с не менее мудрой иронией: время превращает живую взвихренную, страстную реальность в подобие художественного произведения, когда оценки отходят на второй план, а на первый выдвигается яркость характеров, не драматизм действия, уже завершившегося и потому утратившего прежний накал, а рельефность его обнажившегося остова, подобного древней скульптуре.
Возможно, в Катаняне-мемуаристе говорит прежде всего эстет, для которого именно личность и ее краска, ее своеобразие, ее значительность становятся главными. Не случайно в центре его книги “Прикосновение к идолам” такие фигуры, как Лилия Юрьевна Брик, Сергей Параджанов, Майя Плисецкая...
“Разбирая архив Лили Брик, — пишет Катанян, — перечитывая письма и перепечатывая всевозможные воспоминания и мемуары, я не раз задавался вопросом — где предел дозволенного? Где предел суждений, которые могут быть доверены бумаге, а тем самым каждому, кто прочтет запись? Опубликованные, они начнут самостоятельную жизнь, их смогут прочесть люди, предрасположенные увидеть в задушевном признании то, что захотят увидеть. И они раскрасят факт несуществующими подробностями, перетолкуют его и расскажут о нем с возмущением, в которое сами же и поверят”.
Что говорить, такая фигура, как Лю (так называли Брик ее друзья и поклонники), к этому действительно располагает. Не хочется влезать в мешанину сплетен и слухов вокруг нее, но что жила она “по своим законам” — это и в самом деле факт. Именно она стала причиной распада семьи автора, отец которого ушел к ней, хотя сама Брик к этому вроде не стремилась. “Лю хотела, чтобы отец оставался дома, а фактически жил бы с нею. <...> Где-то в шестидесятых годах Лиля Юрьевна сказала мне: “Я не собиралась навсегда связывать свою жизнь с Васей. Ну, пожили бы какое-то время, потом разошлись, и он вернулся бы к Гале”.
Звучит замечательно, не правда ли? То ли обыкновенный цинизм, то ли еще что-то, едва ли не демоническое, с чем, впрочем, не очень согласуется... именно вот это житейски уж очень банальное, до пошлости: пожили бы, а потом Вася вернулся бы к Гале... (Хотя кто сказал, что демоническое обязательно в багровых отблесках, а не с хвостом, гладким, как у датской собаки, — см. “Братья Карамазовы”.) Все просто, как выпить стакан воды (кажется, именно такая теория — “стакана воды” — бытовала в двадцатые годы относительно сексуальных отношений).
Вполне гротескное впечатление оставляет и визит бывшего мужа Лили Осипа Брика к матери автора — “в самый разгар драмы, когда рушилась семья, когда на нас свалилось горе и мама оказалась в тяжелой депрессии” — уговаривать ее. “Смысл разговора сводился к тому, что раз так хочется Лю, то все должны с ней считаться... Даже сам Владимир Владимирович... Пройдет какое-то время... Следует подождать... Все же знают характер Лили Юрьевны” и т.д.
Раз так хочется Лю...
А что, очень даже романтично. Тем более если сам Владимир Владимирович!
Да ведь это почти античная трагедия, только в каком-то фарсовом, выворотном виде. И Лю выступает как некая языческая богиня, в жертву которой обыкновенную женщину принуждают принести ее семейное счастье. Саму эту обыкновенную женщину приносят в жертву. И Брик — в роли инфернального гонца-искусителя. Смирись, гордый человек!
Не смирился. Выгнала сначала Брика, потом мужа.
А что было делать бедному сыну, который “стоял всецело на стороне мамы, она очень страдала...”?
Нормальная человеческая реакция. Но...
“Но Лиля Юрьевна, с ее умом, тактом, очарованием, умением быть доброй и безоглядно щедрой, сделала свое дело — я, мальчик, привязался к ней, оставаясь настороженным к отцу. И он это чувствовал. Лиля Юрьевна была мне не мачехой, а скорее (здесь надо вмешаться в цитату и выдержать некоторую многозначительную паузу. — Е. Ш.) — отцом”.
Да ведь тут, ей-богу, простор для психоаналитики необозримый.
И что же, кстати, сам Владимир Владимирович? Катанян рассказывает, со слов Лю, что они не скрывали друг от друга своих романов. Правда, Владимир Владимирович... Нет, не страдал, не мучился, не покушался на самоубийство — “молчал” и “огорчался”. Но зато какие стихи писал, какие поэмы. “Тебя любить увели!” Сначала она была ему женой, потом, похоже, сестрой и даже более — матерью. Она опекала и покровительствовала женщинам, в которых влюблялся Маяковский, — Яковлевой, Полонской...
Единственно, чего не могла простить, — это посвященного не ей произведения. Тело — пусть, а дух — нельзя, дух (читай: дар!) принадлежит только ей. Она — единственная вдохновительница поэта, даже стихи в предсмертной записке Маяковского, настаивала, посвящены не Полонской, а ей, Брик, и написаны раньше. Так и жила с пожизненным амплуа “главной возлюбленной поэта” как с пропуском в бессмертие.
Мать-отец-сестра-любовница-жена... и, наконец, Муза — тут нечто большее, чем просто “эгоизм и нигилизм в личных отношениях”, как однажды сформулирует Катанян, далее делая в основном акцент на уме (с ней было интересно) и очаровании. Здесь не просто женское в его эссенции, а нечто синкретическое, языческое, довременное, донравственное...
Катанян приводит слова Маяковского, обращенные к ней: “Ты не женщина, ты — исключение”.
Пытаясь и сам разгадать тайну притягательности этой женщины, автор передает впечатление двадцатилетнего французского поклонника Л. Брик, которой, кстати, было уже за 80, Франсуа-Мари Банье: “Внешний угол ее глубоко посаженных глаз подчеркивает линия черного карандаша. Другой линией обведены дуги бровей, круглые, как серсо. Голова большая, как у фантастической птицы, и медного цвета коса ниспадает на грудь, теряясь в складках зеленой шали. Руки у нее маленькие и очень тоненькие, разговаривая, она пользуется ими, словно играя гаммы. Что у Лили удивительно — это голос и ее манера говорить. Голос, как струнный квартет. Обаяние ее сверкает, как весна, но она не играет им...”
Взгляните на одну из последних фотографий Л. Брик в платье от Ив Сен-Лорана (она воспроизведена в книге), которое тот сделал ей в честь ее 85-летия. Банье не откажешь в наблюдательности — в облике спокойно сидящей, чуть улыбающейся престарелой дамы с нарисованным лицом, похожим на маску из античной драмы, действительно есть нечто фантастическое и, хочется добавить, хищное (про обаяние воздержусь).
Но и в фотографиях Параджанова (языческий божок, или, ну да, идол, как точно сказано в названии книги, хотя и имелось в виду, скорей всего, другое) и великолепной Майи Плисецкой (Плисецкая — Терпсихора) — не там, где они запечатлены в жизни, а где — позируют, играют, там тоже вдруг проступает что-то фантастическое. Ведь и в Параджанове, с которым Катанян долгое время был дружен, автор отмечает черты, словно выводящие этого замечательного художника за некую грань. Его фантазии сливались с его собственной жизнью, влекли к катастрофе. Он был безмерен как в своих творениях, так и в поступках.
“Всю жизнь Сережа делал что-нибудь безумное, странное или пагубное — лишь бы это был его собственный выбор. Я говорю не о творчестве, а о его житейских поступках. Подобно персонажам Достоевского, которого он, правда, не читал, Сергей стремился доказать себе, а главным образом, окружающим, что он не обыкновенный человек, подчиняющийся неизвестно кем выдуманным нравственным законам, а личность, способная создать свои собственные законы и жить по ним”.
Автор мемуаров на себе не раз испытал разрушительность этой стихии жизнетворчества, преодолевающей земное тяготение общепринятых человеческих законов. Впрочем, хорошо, что Катанян не морализирует — это превратило бы его увлекательные мемуары в брюзгливое занудство. Правда, и защитник из него слабый, тем более что некоторые вещи не докажешь, потому что слишком неоднозначно, слишком сложно. Кому как нужно, тот так и поймет.
Главное — образ. Личность, которая все равно остается загадкой.
Перед этой загадкой Катанян смиренно склоняется и отступает, предоставляя читателю самому проделать остальную работу. Он не стремится свести концы с концами или навязать свою логически выстраиваемую концепцию личности, о которой пишет (а среди его героев — Сергей Эйзенштейн и Григорий Козинцев, Дзига Вертов и Джордж Баланчин, Поль Робсон и Роман Кармен...).
Яркость (можно бы использовать и другое, модное ныне слово — пассионарность) — для него, пожалуй, главная характеристика, оттесняющая все прочие на задний план. В остальном он старается следовать тем же принципам, что и в своей кинодокументалистике: документальные свидетельства, факты, реальная личность и... возникающий на этой “многосоставной” основе образ, “ведающий” об этой личности подчас больше, нежели она сама о себе.
А интерпретировать и зритель (или читатель) может уже сам.
Евгений Шкловский