Александр Уланов
Л.В.Зубова. Языки современной поэзии
В будущее языка
Л.В. Зубова. Языки современной поэзии. — М.: Новое литературное обозрение, 2010.
Видимо, ключ современной поэзии лежит в исследовании ее языка. Но не лежит ли также в поэзии ключ к пониманию процессов, происходящих в языке? “Поэты — самые внимательные к языку люди” — напоминает на первой странице своей книги Л.В. Зубова.
Поэт улавливает изменения значений слов. Так, у В. Сосноры появляется “левая десница” — невозможная, если продолжать считать значением “десницы” правую руку. Но Зубова отмечает, что слово “шуйца” из языка выпало, ни для одной другой части тела специальных слов, обозначающих различие левого и правого, нет, а “десница” употребляется в значении руки вообще (божьей, творящей, карающей и т.д.) — так почему бы ей и не быть левой? И не заглядывает ли поэт в будущее слова?
И в будущее языка, осуществляя “тенденцию языковой эволюции к свертыванию высказывания”. “Муха мешала в глаза” (В. Соснора) некорректно для действующей нормы, но если соблюсти норму, фраза удлинится втрое. А принадлежащее также В. Сосноре “курю о юных животных” “дает представление о единстве физического и ментального действия”, что, пожалуй, средствами нормативного языка и вовсе не удалось бы.
Отклонение от стандарта позволяет передать оттенки. Персонаж Д.А. Пригова, накормив сына рыбным салатом, сидит с ним, “словно две мужские кошки”. Но можно ли было сказать это иначе? “Сравнение “словно два кота” имело бы неподходящие для текста намеки на блудливость и соперничество”. “Кошки” акцентируют довольство и созерцательное спокойствие. Но и у этого слова есть лишние в данном случае значения грациозности, ласковости. А Зубова еще и замечает, что, может быть, мужчина и оправдывается, что выполняет женскую работу кормления детей.
Ранее многозначность, основанная на омонимии, считалась только словесной игрой и использовалась соответственно — в иронических жанрах. Теперь это один из способов повышения смысловой плотности вполне серьезного текста (и не только в русской поэзии: автор данной рецензии встречает подобное и в современной американской поэзии, например, у Мишель Мерфи). Блестящий пример дает В. Строчков — переводятся часы, стрелки, стихи, чиновники с должности на должность, деньги — не переведутся ли и люди? Зубова называет это стихотворение словарной статьей — действительно, оно раскрывает спектр значений слова. Эти значения порой противоречат друг другу, вместо благостной однозначности открывается пространство столкновений, но это и есть реализм, а не подделка под него посредством воспроизведения расхожих представлений.
Слово может быть и грамматически неоднозначным. В строке Л. Лосева “тьма — лес — топь блат” слово “лес” “стоит одновременно в именительном падеже единственного числа, и в архаическом родительном множественного числа”. И такая двойственность — не самоцель. В данном случае Зубова предполагает, что грамматическая двойственность моделирует и непроходимость лесов и болот, и затрудненность, с которой блудный сын (а речь у Лосева о нем) воспринимает родную речь через чужую. У Сосноры в ряде текстов перестают различаться прилагательные и существительные, Зубова соотносит это с древним состоянием языка, но, может быть, свободное превращение прилагательных и существительных друг в друга принадлежит и будущему? Можно предположить такое на примере английского (и даже в самом этом предложении прилагательное “английский” превращается в существительное). А у А. Левина глаголы “свистели” или “щебетали” превращаются в птиц вроде свиристелей, но от глагола остается скорость жизни этих птиц.
В “шелест письмен насекомых” (В. Кривулин) третье слово может быть как существительным (кого — насекомых), и тогда “создается картина природного происхождения письма, текста”, так и прилагательным (каких — насекомых), и тогда письмо становится насечением знаков. Но в том-то и дело, что письмо — и то, и другое — встреча интуиции и сознательного усилия. Встретившись с фразой, где обстоятельство может относиться едва ли не к каждому из остальных слов, Зубова напоминает, что “можно признать разные способы членения вариантными для читателя, а можно и воспринимать их как единый смысловой комплекс”. Потому что многозначные словосочетания — не словесные фокусы, а только выражение того, что предметы и явления имеют много сторон, порой противоречивых.
Зубова дает примеры анализа сложных смысловых комплексов. Разворачивая смыслы фразы “ежи по-буддистски в саду лопочут, / будто гений включил перламутр у осин” (В. Соснора), она напоминает о логике синестезии, единства звукового и зрительного. “Включил” относится и к звуку, и к свету. Глагол “лопочут” и перламутровый отсвет объединены неполнотой, приглушенностью, неясностью. Замечательно, что Зубова старается не останавливаться на одном толковании, а предлагает другое, третье, в отличие от иных исследователей, видящих текст как шифр с однозначной разгадкой — и поэтому не позволяющих распуститься многолепестковому цветку смысла.
Стихотворение — это стремление речи к концентрации смыслов. Три значимых слова “хрипят динамики без языка” (В. Строчков) содержат десяток смыслов от технических помех до вырывания языка колоколу, возвестившему беду или призвавшему к бунту. Поэт может создать плотность смыслов и с помощью объединения нескольких слов. “Углекислый воздух овчизны” (В. Строчков). С помощью небольших фонетических сдвигов — так лето красное превращается у А. Левина в красную Лету, и беззаботное существование оказывается вынужденным иметь дело с серьезностью смерти. А Л. Лосев, заводя речь о нечисти, пользуется звуками [ц], [ч], [щ], которые так и называются не чистыми (а смешанными) в науке о языке.
Поэт расширяет и границы сочетаемости слова. “Об отваге льва ходит геральдика и канон” (В. Соснора) — глагол “ходит” порождает ассоциацию с выражениями “ходит молва”, “ходят слухи”, и так оказываются под сомнением и львиная отвага, и геральдика. Современная поэзия активизирует этимологию. “Пожрать” действительно связано этимологически с пожарищем, сжиганием-уничтожением (Л. Лосев), стыд со стужей (В. Соснора). А “сын с улыбкою дочерней” Д.А. Пригова — не только иронический оксюморон, но и модель не-личностного сознания: в фольклоре вполне возможны сочетания “аленький мой беленький цветочек”.
Но язык, разумеется, ничего не обеспечивает автоматически. Д.А. Пригов, стремясь разбить стилистически однородную речь, внедряет в нее фрагменты других стилей. Но поскольку это делается по однотипной парадигме, хорошо видно, как превращаются в клише и эти повторяемые и повторимые вставки. Г. Сапгир расходует ресурсы языка на какое-нибудь очередное обличение хмырей (причем приводимые Зубовой случаи употребления слова “хмырь” в современном языке показывают, что здесь Сапгир сузил слово, отстал от языка). Видимо, и усечения слов в текстах Сапгира — следствие информационной избыточности его речи. Благодаря этой избыточности мы легко восстанавливаем полурасслышанные по телефону слова, но ведь в стихотворении, наоборот, каждое слово стремится к уникальности и, следовательно, невосстановимости. Зубова обнаруживает у Сапгира большое количество формальных приемов, но возникает впечатление, что это — попытка сделать разнообразным достаточно однородное и очевидное содержание.
И поэт ничему не доверяет безоглядно — одновременное доверие и недоверие к языку, “в котором буквальное и переносное значения слов противоречат друг другу”, В. Строчков называет здоровым скепсисом. Недоверие лишило бы возможности движения, а чрезмерное доверие лишило бы движение смысла.
Не слишком органично присутствие в книге Т. Кибирова, о дидактичности которого говорит и Зубова. Дидактике тонкости языка не нужны, и инвентарному списку “переучета в музее словесности” (так названа глава о Кибирове) трудно отойти от автоматичности. Даже В. Строчков порой уходит в автоматическое нанизывание узнаваемых фразеологических оборотов, мало что добавляющее к их узнаваемости.
А листовертни Д. Авалиани кажутся возвратом к глубокой архаике заклинания. Основанием для создания смысла здесь оказывается даже не фонетический состав слова (как в заумной поэзии), а его еще более случайный графический облик. Можно только согласиться с Л.В. Зубовой, что “знак выражает свой смысл именно трансформацией в пространстве и времени”, но в книге собрано множество примеров трансформаций, основанных на семантике слова и поэтому ведущих гораздо дальше.
Работа Л.В. Зубовой — пример поддержки поэзии филологией, того, что было нормой во времена Шкловского и Тынянова, но, к сожалению, редко сейчас. И то, что эта книга отмечена премией Андрея Белого, — далеко не случайность. Хотелось бы, чтобы в будущих книгах Л.В. Зубова распространила свое исследование на стихи И. Жданова, А. Драгомощенко, А. Парщикова и других поэтов концентрированного смысла.
Александр Уланов
|