Елена Невзглядова
Алексей Пурин. Листья, цвет и ветка
“Baedeker” по блаженной стране
Алексей Пурин. Листья, цвет и ветка. — СПб.: Журнал “Звезда”, 2010.
Есть книги, читая которые думаешь, что они должны были быть написаны. То есть в нашем сознании существуют такие незаполненные клеточки, как в таблице Менделеева, которые ждут заполнения, и когда попадается такая книга — это как открытие нового предвидимого элемента. Встреча с чем-то нужным, что, казалось, где-то существовало в виртуальном мире, и вот — явилось, нашлось. Такие сочинения обычно появляются по требованию времени. Неслучайно, я думаю, статьи и эссе, входящие в книгу Алексея Пурина “Листья, цвет и ветка”, в основном были написаны в 90-е годы, когда свобода обрушилась на нас неожиданно и не все оказались к ней готовы. В 90-е годы кто только ни писал, все вдруг стали писать, как в Древнем Риме в эпоху упадка. И вопрос о том, что есть искусство, где оно настоящее, а где мнимое, где живое, а где мертворожденное и почему, — эта главная тема книги Пурина оказалась впервые актуальна.
Прежде, при советском режиме, большинство авторов выполняло социальный заказ и подобными вопросами не отягощало свой ум и совесть. Но то, что случайно просачивалось в печать, было неслучайным, настоящим, читатель безошибочно находил это в печатной продукции, и тем самым поддерживалась планка культурного уровня. А теперь составитель библиографического справочника Сергей Чупринин говорит о четырнадцати тысячах поэтов, и это похоже на национальную катастрофу. В таком объеме печатной продукции нельзя разобраться, ее нельзя охватить, что приводит к полной утрате ценностей. Мало того что выпустить книгу может каждый — были бы деньги, — но еще и Интернет…
Поэтому то, о чем говорит Пурин, сейчас, может быть, нужно как никогда. В чем прелесть стихов? Что нас в них радует? Эти простодушные вопросы представляются сейчас самыми важными и волнующими, между тем как ангажированная критика и филологическая наука, к сожалению, обходят их стороной.
Есть вещи, которым нельзя научить, можно только научиться. И вот, я думаю, что и автору, и читателю этой книги повезло, потому что требование времени счастливо совпало с тем периодом в творческой биографии автора, когда он, получив “блаженное наследство — чужих певцов блуждающие сны”, захотел поделиться приобретенным богатством. Пурин в этой книге делится тем, что ему открылось в те годы, что он сам тогда недавно постиг. Эти статьи напоминают лирический монолог. И при этом — путеводитель, “”Baedeker” по блаженной стране”, как сам он застенчиво, с юмором говорит о своем сочинении. Никакой школьный или вузовский предмет этому знанию не научит. Оно сродни откровению. Приходит само и передается методом заражения. Тексты книги суггестивны, как говорили опоязовцы, с которыми, к слову сказать, у Пурина много общего; они заражают знанием, которого требует от читателя искусство.
В эссе о Набокове Пурин цитирует знаменательные слова из предисловия к “Лолите”: “Для меня рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя — как-то, где-то, чем-то — связанным с другими формами бытия, где искусство (т.е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма”. Книга Пурина открывает дверь в эту далекую от обыденности потайную область. В самой книге мы находим и любознательность, и нежность, и стройность, и восторг — все эти поименованные Набоковым признаки искусства.
Название книги — цитата из стихотворения Кузмина — удачно отражает целостность ее главного смысла и структуры. “Листья, цвет и ветка — Всё заключено в одной почке”, — сказано у Кузмина. Эссе и статьи этой книги вышли из одного источника: эстетического подхода к произведениям искусства. И точно так же персонажи книги — Набоков и Анненский, Мандельштам и Цветаева, Заболоцкий и Вагинов, Бродский и Кушнер — все из одной “почки”, поскольку создавали поэзию.
Хочу особенно отметить, что Пурин не делает разницы между художественной прозой и поэзией; поэзия живет и прекрасно себя чувствует в прозе — и в толстовской, и в набоковской, и в прустовской. Более того, мне кажется (и Пурину, вероятно, тоже), что долговечность прозы обеспечивается присутствием в ней поэтического начала. Если этого нет, прозаическое повествование может заинтересовать только фабулой и сюжетом, а их не так много. В книге “О лирике” Л. Гинзбург насчитывает двадцать с небольшим тем лирических стихотворений. Если в прозе их несколько больше, то ненамного. Типов человеческих отношений и жизненных ситуаций ограниченное число. Интерес к ним, во всяком случае, с возрастом падает. Что делает прозу долговечной, заставляет к ней возвращаться, перечитывать? Поэзия, лирика.
Помимо всего сказанного, читать эту книгу интересно, увлекательно. Интересна “такая” Цветаева (так называется глава) — совсем не такая, к которой мы привыкли и о которой уже столько написано. Интересны “синтетические” опыты Вагинова, к которым применяется бережное, вдумчивое рассмотрение, в отличие от того насилия над материалом в угоду концепции, которым часто грешат литературоведческие исследования. Интересно эссе “Краткий курс лирической энтомологии” — смешная и милая затея перечислить насекомых как лирических персонажей лирики разных поэтов. Интересна и поучительна глава “Архаисты и новаторы” с примерами ужасающих ошибок филологов-составителей: например, вышли два издания Анненского (1987 и 1990 годов) без лучших его произведений, отсутствуют: “Баллада”, “Прерывистые строки”, “Дальние руки”, “Моя Тоска”… Филологические ляпсусы нельзя объяснить не чем иным, как только невосприимчивостью к эстетическим качествам предмета*.
В интересной главе о Кушнере Пурин рассуждает о поэтическом бессмертии; сопоставляя поэтику Кушнера с поэтикой Бродского, он с помощью неопровержимых примеров говорит не просто о стилистическом, но о мировоззренческом отличии двух современников, так по-разному плодотворно распорядившихся своей судьбой. “Поэзия — в полной мере религия для поэта (ему она обещает именно такой рай, какой он для себя хочет)... А времена действительно не выбирают”.
Интересны “Метаморфозы гармонии” Заболоцкого: его ранние стихи и ни на что не похожие “Столбцы” на самом деле связаны и с литературной традицией, и вместе с тем — с биографическими фактами жизни поэта, в частности, с его пребыванием в армии. Пародия в них проникает в экзистенциальную область. Это не совсем пародия: “стирается ее отрицательный знак”, говорит Пурин, “пародия становится инструментом лирического движения”.
С чем я не могу согласиться, так это с тем, что искусство позднего периода Заболоцкого — вынужденное, “мертвенное и леденящее”, пронизано “холодным демиургическим созерцанием”. Поэт не мог всю жизнь работать в одной и той же поэтике “Столбцов”, а кроме того, — вот несколько поздних стихотворений Заболоцкого, без которых непредставима, мне кажется, не только его, но и вообще русская поэзия: “Гроза” (1946), “Приближался апрель к середине…” (1948), “Лебедь в зоопарке” (1948), “Прощание с друзьями” (1952), “Я воспитан природой суровой” (1953), “Бегство в Египет” (1955), “Где-то в поле возле Магадана…” (1956), “Принесли букет чертополоха…” (1956). Даже если бы Заболоцкий был автором только двух из них: “Прощания с друзьями” и “Где-то в поле возле Магадана…”, — его имя, я думаю, украсило бы ХХ век нашей поэзии.
Интересно эссе “Большая Морская”, в котором рассказано о месте рождения “высокой русской литературы нашего века” (имеется в виду ХХ век) — о неком “Небесном Санкт-Петербурге”, о поэзии, наследовавшей Пушкину: Анненский, Блок, Мандельштам, Ахматова… В нем каждая фраза хочет быть цитатой и вместе с тем с трудом поддается вычленению — так связана с предшествующими. Как в мандельштамовских стихах, к которым Пурин здесь постоянно прибегает. Словами Мандельштама говоря об Адмиралтействе (“И вот разорваны трех измерений узы, И открываются всемирные моря!”), Пурин поясняет: “Важно, что всемирность понимается здесь вне физических измерений географической “домовины”. Она — не отказ от России ради какой-либо иной земной точки; она — пятое измерение, измерение свободы и искусства”. Но это эссе — признание поэта в любви к своему городу. Алексей Пурин и сам — яркий представитель той школы, которая с прошлого века получила название петербургской. Она существует и по сей день, приобретя столь определенные черты, черты города на Неве — строгость, стройность (регулярные размеры и точные рифмы), сдержанность, предметность, конкретность, — что узнаваема и в Омске, и в Харькове, и в Саратове. Говоря о прозе Набокова, родившегося и жившего на Большой Морской, Пурин имеет в виду “не только искусство прозы и способ художественного видения, но в первую очередь сам предмет описания — “бывшую столицу моего отечества”. Есть места на земле, где концентрация эстетического столь высока, что сами они становятся вещами искусства…”.
Читателя безусловно привлечет и обрадует статья еще об одном “петербуржце” (жившем в Екатеринбурге), о Борисе Рыжем, в молодости погибшем, но состоявшемся и уже известном поэте, — “Под небом, выпитым до дна”. Пурин говорит о любви Б. Рыжего к несчастному и страшному миру “в лабиринте фабричных дворов”, в котором он жил, “стремясь алхимически претворить его безобразие в философское золото стихотворной просодии”; о том, какими средствами это ему удалось.
О многом еще не сказано, но вот о чем обязательно надо сказать: ХХ век русской поэзии для Пурина — обжитая и упорядоченная местность, хочется сказать — возделанный собственными усилиями сад. Поражает память. И не только на стихи. Здесь и живопись, и архитектура. Например, когда речь идет о Москве, он вспоминает: “…Об “итальянско-русской” душе кремлевских соборов говорят не только стихи Мандельштама, но и частное письмо Тютчева, и бунинская новелла “Чистый понедельник”.
Или вот: приводя ранние стихи Мандельштама (1910 г.), посланные поэтом в письме Вячеславу Иванову, Пурин пишет: “Воображаю себе “радость” мэтра!”. И дальше: “Отчетливо вижу: таская в кармане зачитанный “Кипарисовый ларец”, юноша исследует анненскую систему рифмовки…”. Стихи эти в самом деле не могли обрадовать Вячеслава Иванова — так явно в них влияние Анненского. Пурин выделяет курсивом все анненские слова и приемы. В сущности, это тема филологической статьи, комментарий, упущенный историками литературы.
Еще один поразительный случай. Пурин приводит текст Голлербаха, в котором сравнивается Блок с Гумилевым. Блока Голлербах называет солнцем, а Гумилева — кротом. Далее у Голлербаха следует фраза: “И в глазах даже мертвого крота отражается лучезарное солнце”. Комментарий (в сноске) Пурина: “Сравнение принадлежит Розанову, назвавшему Голлербаха (в письме к нему от 4 апреля 1916 года) “слепым кротом”, “любующимся при слепоте на солнце”. Как всегда у уединенного сберегателя словесного табака, такое сравнение не звучит оскорбительно или обидно. Но в душе Голлербаха оно, как видим, засело — и он нашел, кому его переадресовать”.
И еще. Лидия Гинзбург в записях 20—30-х годов рассказывает эпизод: Эйхенбауму в час ночи позвонил Мандельштам, с тем чтобы сообщить, что появился новый поэт — Константин Вагинов. Эйхенбаум спросил робко: “Неужели же вы в самом деле считаете, что он выше Тихонова?” Мандельштам рассмеялся демоническим смехом и ответил презрительно: “Хорошо, что вас не слышит телефонная барышня!” Пурин по этому поводу говорит: “В записи Лидии Гинзбург сквозит ирония, а мандельштамовское высказывание кажется шуткой. Обидно, что я не успел напомнить Лидии Яковлевне полуфразу из прустовской “Пленницы”: “… подобно большому поэту, каким всегда является телефонная барышня…” Она оценила бы проницательность Мандельштама”.
Но не только филологам, эта книга нужна, может быть, в первую очередь поэтам. Есть у Пурина мысль (у него их множество, но сейчас я скажу об одной), которая дает поэтам, особенно начинающим, правильное направление. Правильный выбор направления очень важен. Бывает, человек талантлив, но не туда пошел, ошибся дверью. Нередко приходится так думать, читая журнальные подборки и самодельные книжки стихов. Так вот, в статье “Двойная тень” Пурин называет имена Анненского и Кузмина, приглашая воспользоваться опытом этой “тихой”, незаметной ветви русской поэзии, и предупреждает от подражания позднему творчеству Мандельштама, Пастернака, Ахматовой: “эта ветвь слишком уж триумфальна, чтобы снова зазеленеть, пустить подлинно живые побеги”.
…Наше время, мне кажется, нуждается в “домашней филологии”, о которой говорил Мандельштам в статье “О природе слова”. “Литература — явление общественное, филология — явление домашнее…” Филология — “университетский семинарий, где пять человек студентов, знакомых друг с другом, называющих друг друга по имени и отчеству, слушают своего профессора, а в окно лезут ветви знакомых деревьев университетского сада”**.
И если есть еще пять студентов (наверное, есть!), способных воспринять и полюбить ценности культуры, способных перенести их в наш новый во всех отношениях век, то книга Пурина “Листья, цвет и ветка” послужит для них незаменимым пособием.
Елена Невзглядова
* В самом деле, некоторым филологам могли бы пойти на пользу уроки, которые преподносит Пурин. Вплоть до урока русского языка: с легкой руки Шкловского в науку вошел термин “остранение”, который, как заметил Пурин, конечно же, надо писать через 2 “н” — остраннение — от слова странность, а не от слова страна. Жаль только, что некому уже выправить эту орфографическую ошибку — не только по общей безграмотности, но еще и потому, что никого уже не интересует, как сделана “Шинель”.
** О. Мандельштам. О природе слова. // Слово и культура. — М., Советский Писатель. 1987, с. 61.
|