Дарья Маркова. Фигль-Мигль. Щастье. Дарья Маркова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 10, 2024

№ 9, 2024

№ 8, 2024
№ 7, 2024

№ 6, 2024

№ 5, 2024
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Дарья Маркова

Фигль-Мигль. Щастье

Смотрящим в книгу

Фигль-Мигль. Щастье. — СПб.: Лимбус Пресс, 2010.

Роман, все пространство которого изнутри увешано ярлыками, неожиданно дает возможность счастливой самоидентификации, обычно ведомой читателям самой что ни на есть массовой литературы. Умник, Человек из Университета, Сноб мало знакомы с этой простой радостью, с тем большей осторожностью и скрытым восторгом они могут воспользоваться случаем.

Книга ладно скроена и крепко сшита на читателя, для которого унижение, что паче гордости, не просто знакомое — естественное состояние. В этом смысле роман — ватник, сшитый у лучшего портного (наряд прекрасного фарисея, одного из героев “Щастья”). Портной настолько хорош, что многие обращают внимание только на ткань, отделку и фигурные швы.

На сайте “Нацбеста” вторят друг другу Александр Секацкий и Павел Крусанов: “Тот редкий случай, когда практически не важно, о чем роман, — главное, он прекрасно написан... Не просто определиться с жанром, утопия, альтернативная история, предвосхищение неминуемого разложения… Но это по-хорошему не важно”; “Но дело не в сюжетной канве. Дело в языке, в органике письма, в выверенности интонации рассказчика — холодной, язвительной, безжалостной и точной”. Ольга Лебедушкина в литобзоре на радио “Культура” в связи со “Щастьем” тоже упомянула антиутопию (на этот раз “по канве братьев Стругацких”) и тут же оговорилась: главное, автор может не рассказывать никаких историй, главное, чтобы он говорил. Потому что язык замечательный, читаешь и забываешь обо всем.

Какая уж тут самоидентификация — просто пир разума, осуществленного в речи.

Этого достаточно для блестящей эссеистики, с которой Фигль-Мигль появился на страницах “Звезды” и “Невы” больше десяти лет назад, но для романа было бы маловато, не окажись в нем, кроме картинок и разговоров, увлекательно рассказанной истории, за которой к тому же есть что разглядывать — от сатирического до философского смысла, от антиутопии до “ироикомического постмодернизма” (из отзыва Павла Крючкова на повесть Фигля-Мигля “Кража молитвенного коврика” (“Звезда”, 2004, № 6), кстати, вышедшую в финал премии Белкина). Словом, простор и для читателей, и для толкователей.

Писать о “Щастье” — значит, рисковать приобщиться к одной из каст толкователей: к фиговидцам или духожорам, к тем, кто выуживает из текста тайные смыслы, которых в нем нет, или к тем, кто “препарирует смыслы, лежащие на поверхности”, и выстраивает из них концепцию. В любом случае, согласно тексту, “фарисеи, посвятившие себя гуманитарным наукам, умели только читать, писать и презирать”.

Пожалуй, безопаснее в этом случае вообще до смыслов не добираться, ограничившись простой оценкой, т.е. ярлыком. Впрочем, о ярлыках ниже.

Автор и сам фиговидец, в чем расписался, предваряя публикацию одного из прошлых своих произведений в “Неве”: “Фигль-Мигль — человек с претензией. Родился некстати, умрет несвоевременно. Не состоит, не может, не хочет. По специальности фиговидец. Проживает под обломками”. Претензия, поза, роль — все разом, как и на обложке нового романа, где с вызовом красуются название “Щастье”, девиз “От гонореи к романтизму” и хлесткий псевдоним.

Эссе и романы Фигля-Мигля были записками фиговидца, и если об одном из героев “Щастья” сказано: “Словно ошибся и шагнул не на следующую страницу, а в комнату, набитую читателями”, — то фиговидец сделал обратный финт: из комнаты с читателями шагнул на следующую страницу и стал героем романа.

“Щастье” производит впечатление персонализированных эссе: образы, идеи, мысли стали персонажами; эссеист огляделся, увидел мир вокруг и схватился за блокнот и карандаш.

И вот что вышло.

Мечта петербургского текста. Во-первых, умно, во-вторых, тоже умно, в-третьих, затейливо. Далее уже без счета: сплошь иронично, интертекстуально, фантастически, философски, рационально, но безумием от этой рациональности тянет за версту. И наконец, настоящая реализация мечты, идеал петербургского текста: ойкумена равна Питеру. Армагеддон — не шутки.

Всю вторую часть книги (самую обширную из четырех) герои движутся с Финбана в Автово. “Час пути!” — безнадежно убеждает в самом его начале “человек из университета”, слишком осведомленный для своего времени. Фиговидец, кстати, а также владелец старинной карты, на которой близлежащие провинции обозначены не как Скифские морозы или Великая Степь, а под своими прежними названиями. Потом половину того самого многодневного пути другой герой проделает за полчаса — по прямой и с пропуском. А так — у них на пути соседняя провинция Джунгли (то Бодрые, а то и Патетические), деревня, встреча с анархистами, с патриотами Охты и с их Канцлером. Проводниками странной компании, отправившейся вдруг за наследством одного “теткиного племянника”, становятся то пойманный китаец, то сталкер; их передают с рук на руки (сбывают с рук, точнее сказать). Их странный пропуск, если он тут вообще нужен, — Разноглазый, собственно, главный герой, рассказывающий всю эту историю. Заметьте, не фиговидец. Фиговидец пишет и наблюдает.

Разноглазый — единственный, кто перемещается не только в пространстве Питера, где ему можно свободно пересекать полосу отчуждения между Городом и Тем берегом, бывать на Васильевском, на Петроградской стороне… Надо ли говорить, что каждый из районов — сам по себе? У Разноглазого — клиенты повсюду, так как его работа — избавлять убийц от привидений убитых, и клиентура у него богатая.

Итак, он свободно перемещается не только по Питеру, но и между этой и Другой стороной, где уничтожает призраков.

Он проводник и, раз уж “а” (“культуртрегерство”) сказано в самом романе, скажу “б”: “трикстер”, если не считать, конечно, его приверженности правилам. Он почти до конца держится за правила, в частности за условия своего бизнеса, согласно которым он, например, помогает проклинать, в том числе себя самого: “И ты сам ей все объяснил?” — “Как я мог не объяснить? Это мой бизнес”.

Бизнес делается по правилам; четко распределено, что в него входит, что нет. “Ш-ш, это не мой бизнес”, — откликается он то и дело. “Уже пришло время для доверительных бесед? — Только за отдельную плату. — Ну, и мне не надо”.

Разноглазый знает, что входит в его бизнес, все остальные — как себя вести в своем круге. Персонажи расставлены и снабжены ярлыками: пижоны, снобы, фарисеи, авиаторы, контрабандисты… Тот, кто не смог в юности выбрать, кем ему стать: фиговидцем или духожором, — сразу стал ренегатом. Последний, кстати, нашел свой мир после мытарств в другом романе Фигля-Мигля — “В Бога веруем”.

На себя самого автор еще раньше повесил табличку “сноб и гражданин” — нетривиальное сочетание. Снобами страницы “Щастья” полнятся, граждан не сыскать. А между тем проскальзывает тут замечание, которое бальзамом пролилось бы на душу какого-нибудь писателя или публициста, обеспокоенного исключительно морально-этической проблематикой и гражданским обликом читателей, а не всякими фигли-миглями. Проходя по загаженному В.О., обители фарисеев, Разноглазый замечает: то, что они не следили за своим островом, нельзя было списать на бедность.

Впору поверить, что ум здесь — не высшая или по крайней мере не единственная ценность; но, читая “Щастье”, держим в уме, например, “Кражу молитвенного коврика”: “И вот в тот день, когда я додумался до мысли, что ум в человеке — не главное, эта простая мысль меня отменила. Никакими другими достоинствами я похвалиться не мог, никаких других пороков не стыдился”.

В любом случае профанирование этой порочной добродетели вызывает у автора приступы острого отвращения и сарказма. Недаром так досталось в романе писателям, учителям и ученым, откровенно профанирующим и язык, и литературу, и ум.

“Для общества есть только стандарты, ярлыки и роли, — разглагольствует один из героев “Щастья” (о ярлыках Фигль-Мигль пропел еще в “Гомерзских гимнах”. — “Нева”, 2000, № 4). — А доступная свобода состоит в том, что роль ты себе выберешь сам. Если очень постараешься”. Ярлык для Фигля-Мигля — питерский интеллектуал. От которого безусловно ждут. (В рецензии на книжку Андрея Аствацатурова на “OpenSpace”, например, так и говорилось: “опрощение — не то, чего ждут от питерского интеллектуала”). Книжка — разумеется, роль. Сузить ее до ярлыка тоже можно, но тогда и читать необязательно.

Самым нестандартным членам общества в романе достался ярлык “радостные”. Это — сумасшедшие. Они настолько вне закона, что “экспонаты” в ДК (подстреленные снайперами объекты, полуживые, увечные) возмущены, когда одного из радостных подсовывают к ним шутки ради. Незаконность радостных, разумеется, порождает в светских кругах ряд тайных обществ: тайные невропаты, параноики, шизоиды... Причем, как с тоской замечает фиговидец, тайные общества состоят из одних и тех же лиц, кочующих с завтрака в редакции “Сноба” на заседание фракции Хронидов с заходом в лигу герменевтиков.

Кроме радостных, из общей структуры выпадают Разноглазый и его пара, двойник Кропоткин, воплощение счастливого ума, не привязанного к ярлыкам. Он один своеобразен, уникален, он анархист — просто потому, что не нашел, куда еще приткнуться, он везде свой и тоже вольно пересекает границы.

Ярлыки, в отличие от ролей, — удобны, правда, порой неожиданно отваливаются с кусками штукатурки: ничтожество проявляет характер, фиговидец выпадает из депрессии по расписанию в пьянство без регламента, ледяной Канцлер выказывает нечто человеческое, Муха перестает хотеть быть мелким, а Разноглазому начинают сниться сны. Дело близится к очередному Армагеддону, и реакции людей выходят из-под контроля.

В финале ярлыки ненадолго заменяются сущностями. Все-таки Армагеддон, даже привычный и регулярный, бесследно не проходит. Сразу после него предметы и люди равны себе: “Усатый дворник, опираясь на лопату, пил молоко из бутылки... Лопата — грозное, остро заточенное оружие дворников, оставлявшее отвратительные шрамы, — сейчас выглядела просто лопатой, молоко в бутылке было мирным, белым-белым, а сам дворник глазел на небо и улыбался в усы”.

Последняя фраза “Щастья” воспроизводит название романа Г.-Л. Олди и А. Валентинова. Впрочем, мало ли фраз на свете? Тут каждое предложение начинаешь подозревать в цитатности, и, занявшись их изучением, мы рискуем не сдвинуться с места, а, напротив, начать отступать назад, подобно Тристраму Шенди, который добрался до середины четвертого тома, описывая первый день своей жизни. За еще одну нить все-таки потяну: о повторяющемся конце света писали М. и С. Дяченко в “Армагед-доме” (2000), но в их романе регулярный конец света был сюжетообразующим, идеенесущим. Сущим, одним словом. В “Щастье” он словно бы на периферии, не он сам даже, а его празднование. Как Новый год. Тем не менее глобальный общий “сброс” — первый Армагеддон, от которого остался только тост “примерно сегодня ровно сто лет назад”, — откликается ежегодными общими армагеддонскими “перезагрузками”. Они в свою очередь повторяются в краткосрочных индивидуальных “перезагрузках” героя: цикл — день; начало маркируется для читателя повторяющейся фразой, для героя — действием. Исключение делается только на время путешествия, другое время.

Повествование — каждое предложение, интонации, образы — кружит так же, как ведомые сталкером персонажи. Расстояние в час пути преодолевают неделями, месяцами, срезать нельзя, так как осуществляется мистический опыт, а не простое передвижение из пункта А в пункт Б. Язык и стиль столь же затейливы и прихотливы, как этот путь, но никак иначе нельзя сдвинуться с места.

В третьей части повествование завязнет. Она статично-нравоописательна: общие события для героев кончились, а для каждого из них по отдельности еще нет. Кроме того, осталось ожидание Армагеддона.

К концу история из интеллектуальной становится идиотической (рефрен этой части: “Я заметил, что радостных стало больше”), и наступает Щастье. И, может быть, даже Опщая Гармония, хотя насчет общности сомневаюсь. Коллективизм в любой форме — не для Фигля-Мигля, зато мимо прекрасного, вечно умирающего и возрождающегося, мимо вопроса о гармонии в искусстве настоящий фиговидец пройти не мог. В результате уравнение решено, остается подставить найденные значения:

Фиговидец: “Ты же, б…, писатель, гармонизируй! ...дай мне единый мир, дай целостность, что-то такое, что свяжет человека, дерево, дождь, вот эту ерунду на подоконнике”.

Канцлер: “Бог и Искусство гармоничны”, “а гармония — лишь баланс между болью и восторгом”, миг умиротворения, когда и то, и другое невыносимо.

Гармонизируй, если ты писатель? Миг умиротворения, баланс? Ну да, щастье. Мука и счастье фиговидцев — вот что такое этот роман.

Дарья Маркова



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru