Екатерина Завершнева. Бабушка. Рассказ. Екатерина Завершнева
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Екатерина Завершнева

Бабушка

Об авторе | Екатерина Завершнева родилась в 1971 году, живет в Москве. Автор книг “Сомнамбула” (М.: Лимбус Пресс, 2009) и “Над морем” (М.: Р. Элинина, 2009), участник литературного объединения “Полутона”. Стихи, проза и аналитические эссе публиковались в журналах “Новое литературное обозрение”, “TextOnly”, “РЕЦ”, “Reflect” и др. Окончила факультет психологии МГУ, кандидат психологических наук, автор тридцати научных работ на стыке философии, методологии и психологии. Преподает в высшей школе, руководит исследованием архива Л.С. Выготского.

 

Екатерина Завершнева

Бабушка

рассказ

Читая повести, номинированные в 2009 году на премию имени Ивана Петровича Белкина, я обратила внимание на книгу, представленную издательством “Лимбус”. В ней были три произведения неизвестной мне Екатерины Завершневой: две повести и цикл рассказов. На премию номинировалось одно, настолько интересное по задаче, которую поставил себе автор, что я прочитала все. Все были радикально разные, и все меня восхитили изобретательностью автора, умением ставить непростые задачи и решать их элегантно, без видимой натуги.

Повесть Завершневой как удачу отметил еще один член жюри — режиссер МХАТа Марина Брусникина. Она даже поставила фрагмент из нее на своей Малой сцене. Но на премиальных дебатах ввести эту повесть в пятерку лауреатов не удалось. Дело, думаю, в том, что большинство в жюри составляли мужчины, а повесть — о любви. Хотя тема повернута так интересно, а прием изложения выбран столь неожиданный — доказательств, что это не “сопли”, я подобрать не смогла. Как и сейчас, наверно, не смогу объяснить, чем традиционная автобиографическая повесть о детстве, представленная здесь, отличается от многих ей подобных, увлекающих читателя свидетельствами конкретной судьбы. С такими повестями большинство прозаиков входит в литературу — они очень часто бывают удачны, — поэтому проблема написать вторую вещь — уже не о себе — становится особенно острой…

Катина повесть отличается тем, что это не первое произведение, и даже не второе и не третье. Что простота изложения ей, склонной к артистической игре со словом и сюжетом, владеющей массой прихотливых приемов, — дается непросто, но тема требует именно этого. То, что Завершнева умеет писать без стилистических изысков, для меня снова открытие.

Полную неизвестность мастерски владеющего словом писателя в наших литературных кругах я объяснила себе тем, что автор очень молод и вроде бы из Питера, поскольку книгу издала в питерском издательстве, — а это город с самодостаточной культурой, многие не рвутся за его границы… Но нет, Екатерину Завершневу девочкой не назовешь, и она москвичка — преподаватель факультета клинической психологии МГМСУ, кандидат психологических наук, специалист по истории психологии и конкретно по Выготскому. Прозу пишет действительно недавно, но в последнее время это занятие, как она признается, забирает ее полностью. Поэтому мы ждем от нее многого и желаем ей как прозаику вполне состояться.

Анна Кузнецова

 

 

С яростным сознанием собственной правоты она дожила до преклонных лет и никогда ни в чем не раскаивалась. До последнего дня она все делала сама — мыла полы, ходила в магазин, готовила еду, и никого, кроме меня, в свою комнату не пускала. Я была связным, которому доставалось с двух сторон — от матери (за то, что я пропадаю у бабушки) и от бабушки (за предательство). Особых моральных мучений я не испытывала. Ведь в ссоре были они, а не я.

Бабушка умерла, когда ей исполнилось девяносто, через неделю после дня рождения, во сне. Мелкая рябь дыхания, камень падает в воду, ложится на дно, круги достигают берега, и она уже далеко. Меня не было рядом, когда это произошло. Я уехала на каникулы, путешествовала по Крыму автостопом, домой звонила раз в неделю — и то только потому, что звонили остальные и приходилось торчать в очереди на переговорной. По телефону новость прозвучала глухо, обыденно, и я как-то сразу в нее поверила. Похороны позавчера. Я поцеловала ее за тебя.

Мама, вы помирились? Нет, конечно. Но она умерла легко, значит, у нее на душе было легко, понимаешь? А это все равно что помириться.

Потом мама рассказывала, что после смерти ее лицо помолодело до неузнаваемости. Я никогда ее такой не видела, добавила она удивленно. Даже в детстве.

 

Мамино детство прошло на хуторе под Ставрополем. Трудное и горькое, мама не любит о нем вспоминать, поэтому семейных историй у нас немного. Ее лучшим другом был поросенок Борька, которого бабушка выиграла в лотерею. Им несказанно повезло — поросенок в те годы ценился не ниже автомобиля. Борька жил в доме и ел то же, что и остальные члены семьи, — картошку, картошку и снова картошку. Даже когда сделался неповоротливым и шумным хряком, его все равно не выгоняли на улицу. А потом, голодной послевоенной весной, бабушка зарезала Борьку своими руками. Она вообще была решительной. Соломенная вдова, директор советской школы. На руках двое детей и еще полшколы в придачу, потому что многие тогда остались без родителей. Тут уж не до сантиментов.

 

Впрочем, люди ее мало интересовали. Именно поэтому, наверное, ей удавалось успешно ими руководить. Если нужно было организовать апрельский субботник или День пионерии — всегда обращались к ней. До выхода на пенсию она держала в кулаке нашу десятую школу, которая при ней всегда была первой в городе. Правительство наградило ее орденом Трудового Красного Знамени и еще какими-то медалями; она хранила их в секретере вместе с документами и фотографиями, по-видимому, не особенно ими дорожа. Для оформления бумаг на орден ей пришлось сфотографироваться. На обороте она твердым учительским почерком написала: “Это мой последний снимок. Больше сниматься не буду”. Так я поняла, что ей неприятна собственная старость. Но я-то никакой старости не замечала. Высокая прическа, снежно-белые волосы, кружевной воротничок, гранатовая брошь. Нет, старушкой она так и не стала.

Еще я помню, как она тайком давала сахар нашей собаке Каштанке, несмотря на строгий запрет ветеринара (“я вас предупредил — ей нужна строгая диета, иначе долго не протянет”), жарила ей котлеты (почему не скормить просто сырой фарш?), варила кулеш (супчик — для собаки?). Три кошки, обитавшие в нашей квартире, постоянно толклись в бабушкиной комнате, а ночью спали у нее в ногах, однако на собраниях домового комитета бабушка всегда голосовала за то, чтобы в очередной раз извести кошек в подвале. По утрам она разбрасывала во дворе отравленные кости, чтобы их сгрызли бродячие собаки. Бездомные животные, в отличие от домашних, не имели права на существование, потому что портили ее цветник.

Цветы были не просто смыслом ее жизни. Они были оправданием мира.

 

Бабушка вставала рано, потому что земля требовала ее к себе. Не могу вспомнить, что она делала зимой, когда цветник становился отстраненно-белой поляной и не нуждался в ней, забывал о ней, отрекался от нее, как она, бывало, отрекалась от своих детей, когда они своевольничали. Для нее новый год начинался в конце марта, как у огнепоклонников или мусульман; трудолюбивая ярость, просыпавшаяся в ней весной, тоже напоминала о Коране, как и те орнаменты, которые она составляла, высаживая лентами, квадратиками и кружками разноцветные маргаритки. Потом, когда она умерла, мы пытались какое-то время ухаживать за садом, но земля уже успела привыкнуть к ее рукам, и сад быстро зачах, а бесхозные остатки разграбили соседи.

Все мои атеистические представления о рае произросли оттуда. Стрекозы в сирени наблюдали за мной глазами ангелов. Ирисы, распускавшиеся ко дню рождения, наводили на размышления о реке, которую ты пересекаешь только один раз, лежа на дне лодки без весел. Цветов было столько, что хватало чуть ли не на весь город. Бабушка никогда не отказывала просителям. Без всякой жалости она срезала лилии, нарциссы, розы и на их месте как по волшебству вырастали новые. Это был, согласно справочнику растениеводства (Сельхозгиз, 1949), сад непрерывного цветения. Крепкие тогда делали справочники — семьсот пятнадцать страниц, и ни одна не выпала до сих пор.

Сварливый слесарь из домоуправления, смастеривший из обрезков трубы настоящий фонтан для цветника, очевидно, тоже был не от мира сего, хотя, как и полагалось слесарю из домоуправления, никогда не просыхал. По вечерам они с бабушкой сидели в саду на скамеечке и смотрели на радужные брызги, стоявшие над сытой, сонной землей, на темно-зеленую листву и белые звездочки дикого табака, светящиеся в сумерках.

И все же недоброжелателей было больше, чем сочувствующих. Граждане, не привыкшие работать с удовольствием, воспринимали садоводческий фанатизм моей бабушки как признак старческого слабоумия. Они не знали, что бабушка всегда была такой. Даже в трудные годы, когда у детей выпадали зубы от недоедания, она разводила цветы. С приходом весны под окнами школы появлялись крокусы, а потом гиацинты, распространявшие невозможный аромат, который заставлял забыть о голоде. Люди смотрели на них, как на чудо, и им в голову не приходило, что чудо можно сорвать, растоптать, присвоить, говорила мама. Но теперь все иначе. Воры потеряли всякий стыд. Украсть, а с утречка продать на рынке. Почему так получается? Теперь, когда можно есть досыта и жить в тепле, люди стали расчетливыми. В наши времена тоже было много подлости, но она была какая-то более искренняя, что ли…

Я в дискуссии не вступала, потому что тема “о том, как раньше было хорошо, а теперь стало плохо” — это не моя тема. За прошедшие семь тысяч лет люди мало изменились, говорила я, и все они разные. Есть молодцы, есть подлецы, что до процентного соотношения между ними, то оно точно такое же, как раньше. Конечно, кивала мама, конечно. Я просто устала. Надоело гонять воров, следить, чтобы не выкапывали, не бегали под окнами, не топтали. Днем-то ладно, а вот ночью… Иногда по два-три раза за ночь поднимут, накричишь на них, потом трудно заснуть. Удивительно, как ты крепко спишь, ничего не слышишь, и бабушка тоже. Два сапога пара. А мы с отцом по ночам чаи гоняем, о смысле жизни говорим, что еще остается, если заснуть не можешь.

 

Бабушке много раз предлагали заняться разведением цветов на продажу, но она даже слушать не хотела. У меня все есть, говорила она, на что мне ваши деньги? под матрасом держать? Настоящим оскорблением, которое она всегда сносила молча, было зрелище вытоптанных клумб; растения, вырванные с корнем ради забавы, лежали на дорожках и сохли, она подбирала их, складывала в кучку, сжигала, и так каждый день. Ее утро начиналось с уборки органического и неорганического мусора. Жильцы нашего подъезда бросали с балконов стеклянные банки, пакеты с водой, помидоры, тухлые яйца, горящие сигареты. Целили, как правило, прямо в голову. Покурив на балконе и посозерцав райские кущи внизу, они чувствовали себя обязанными поставить жирную точку в затянувшемся процессе катарсиса. Эти граждане небезнадежны, говорил папа. Красота не оставляет их равнодушными. Они выражают свои чувства как умеют, как их научили.

Однако перевоспитать никого не удалось, мичуринская технология не работала. Черенки благородной культуры не прививались, торжествовали дички. Бабушка дважды попадала в больницу с черепно-мозговыми травмами, виновники были известны, но никто и не думал их наказывать.

Я была права, мама. Люди не меняются. Разве не так?

 

Детство, отравленное цветами. Нет, никто не заставлял меня полоть грядки, опрыскивать кусты или поливать деревья. Хотя чего там поливать — положил шланг под дерево и сиди, отдыхай. Такую помощь я иногда предлагала сама, когда подружки разъезжались по дачам и гулять в одиночку было скучно. Очень рано я поняла, сколько жизненной силы вытянула из нас эта земля, сколько дней, месяцев и лет ушло в нее, одеревенело, вздулось корневищами, рассыпалось семенами. Земля под окнами нашего дома была переполнена материнской нежностью, отнятой у меня и у мамы. Туда ухнула, как в колодец, бабушкина жизнь, вся, без остатка.

К покупным букетам мы испытывали законное презрение. Я слишком хорошо знала, что такое настоящие цветы, чтобы восхищаться голландскими розами, которые тогда начали появляться в продаже. Они сиротливо стояли в витринах, дожидаясь, пока кто-нибудь подойдет и купит, — одинаковые, на длинных голых палках, перекормленные химией, подкрашенные чернилами. Когда мне дарили такие розы, я испытывала смешанные чувства; благодарила, конечно, но без особого энтузиазма. Другое дело — цветы общественные, ничьи. Пыльные ноготки, космеи на тоненьких ножках, тюльпаны с дырявыми листочками, проеденными улитками, вездесущие анютины глазки… Каждый раз, разглядывая городские клумбы с их нехитрой орнаменталистикой, цветочные бордюры, школьные палисаднички, самодельные альпийские горки, я ощущала себя десятилетней девочкой, которой сейчас дадут лейку или царапку для рыхления земли (бабушкино словечко). В памяти мгновенно оживал запах ухоженной, хорошо пролитой земли, пропитанной коллективным трудом. Юбилеи, годовщины, парадные линейки. Моя бабушка в неизменном коричневом костюме с белым кружевным воротничком. Первое сентября, охапки цветов. Срезанные головки, аккуратно подстриженные дети, все сыты, одеты, обуты. Все живы. Все спасены.

 

В тридцать седьмом году бабушка отреклась от мужа ради детей. Мой дедушка, которого ни я, ни мама никогда не видели, был учителем немецкого языка и занимал пост директора средней школы, и это почти все, что мне о нем известно. Как было принято в те времена, за ним пришли прямо на урок. Деда осудили на десять лет исправительно-трудовых работ и сослали куда-то в Сибирь, во всяком случае, так сообщалось в официальном извещении, которое пришло по почте. Моя мама тогда еще не родилась, а ее старшему брату Павлику было три года. Бабушка прочла извещение, и на следующий же день без колебаний выступила на партсобрании. Она произнесла все необходимые слова, что помогло ей сохранить не только семью, но и работу — бабушку назначили директором вместо деда. Она уничтожила его фотографии, письма, тетрадки с упражнениями по немецкой грамматике, сказала Павлику, что у него нет отца, вернула себе девичью фамилию и поставила в этом деле точку.

Для мамы никакой точки и быть не могло. Стремление узнать что-то об отце жгло ее с раннего детства, это был своего рода инстинкт, который гнал ее вон из дома. По окончании пединститута она сразу же уехала в Сибирь. Комиссия по распределению была удивлена ее выбором: мама отвергла сравнительно благополучный Ставрополь и сама попросилась в Иркутск. Она шла против течения, из шестидесятых в тридцатые, упорно, к верховьям реки, к первопричине; переезжая с места на место, от зоны к зоне, искала отца.

Географию Сибири мама изучила досконально. В Ленске она прожила целый год — много спецобъектов, пока все обойдешь — и даже успела обрасти друзьями и подругами, которые потом приезжали к нам в гости. Под Иркутском она преподавала заключенным естественные науки, разговаривала с убийцами о любви, почему-то ей многие доверяли. Среди маминых учеников был, например, невероятно способный к математике юноша лет двадцати, который из ревности зарезал свою невесту. Восемнадцать ножевых ранений. Новый Лобачевский, говорила она. Красивый, высокий, с тонкими чертами лица, очень любил стихи. Или еще один, полуграмотный детина, который ради нее дошел до квадратных уравнений и только потом сорвался. Мама рассказывала, как к ней в комнату влетел перепуганный сотрудник СИЗО, сунул ей в руки билет на поезд. Никаких уроков больше не будет. Возвращайтесь домой. Вас проиграли в карты.

Что? Что это значит?

А вы не понимаете? Быстро пакуйте вещи — и на станцию. Я подвезу.

 

Мама собирала слухи, справки, страхи. Но только спустя пятьдесят лет после того, как мой дед ушел со своего последнего урока в никуда, она узнала, что он не был ни в какой Сибири. Его расстреляли сразу же, через неделю после ареста. А потом в течение нескольких лет по почте приходили извещения, в которых семью информировали о его перемещениях по стране — этапирован туда-то, переведен на другой режим, и так далее. Мы верили, что он жив, говорила мама. Я верила, что найду его. А бабушка? Она и слушать не желала. Впрочем, никто не знает, что она делала там, за закрытой дверью своего директорского кабинета. Плакала ли она когда-нибудь, отчаивалась, просила помощи? При мне — никогда.

Что бы это значило, мама, спрашивала я недоуменно. Кому понадобилось вести многолетнюю казенную переписку с семьей врага народа? Шутка хороша, когда она доходит, но ведь в те времена и предположить было невозможно, что тайное сделается явным — рядовой учитель, рядовая судьба… Ты потратила пять лет жизни, а узнала только дату смерти и номер статьи, остальное восстановлению не подлежит. Был человек — и нету, стерли. А эти извещения, издевательство какое-то… Я не понимаю, чего добивался тот чиновник, который их посылал! Может быть, он хотел дать надежду?

Какие у тебя романтические представления об этой системе. Чиновник, надежда. Сидит человек на рабочем месте, выполняет служебные обязанности… Знаешь, после того, что мы пережили, эти наши ночные воры такая ерунда. Вот, посмотри хотя бы на меня. Ведь я могла и не родиться. Или родиться в зоне... Полгода мы жили под оккупацией, нас таскали в гестапо, потом бомбили, свои и чужие. Потом партийные собрания, надо было снова доказывать… Потом голод. Да что там говорить…

И вот теперь у меня есть дом, и твой папа, и ты. Отца реабилитировали. Никто не стучит ночью в дверь. Может быть, я просто встаю по привычке.

Все образуется, Катя, вот увидишь. Иди спать.

 

За все эти шестьдесят лет бабушка не сказала о своем муже ни слова. Она вообще умела расставаться. Когда сын женился против ее воли, она аккуратно отрезала его со всех фотографий. Брак оказался счастливым, дядя очень любил свою жену, десять лет они мыкались по общежитиям, сначала вдвоем, потом с тремя дочками, много болели, много работали и наконец получили крохотную квартирку в центре города, с видом на памятник Ленину и городской розарий. Дядя сразу же написал бабушке, чтобы она приезжала к ним жить. Бабушка даже не ответила. Голодранец, сын голодранца, говорила она. Письмо я нашла в секретере после ее смерти. Бабушка его сохранила.

Отправляясь на поиски своего отца, мама получила в спину самую настоящую анафему. Обратно можешь не возвращаться. И попомни мое слово — счастья тебе не видать. Привычка проклинать, унаследованная от польских предков, никогда не подводила. Я выслушала от мамы много версий относительно ее загубленной молодости, и все они были связаны с идеей проклятия. Меня страшно злило, что она, взрослая женщина с двумя высшими образованиями (кандидат наук! завсектором конструкторского бюро!), до сих пор верит в эти бабушкины сказки. И при чем тут загубленная молодость, спрашивается? Муж, семья, отдельная квартира, работа по специальности — чего ж ей не хватает до полного счастья?

Маме было уже за тридцать, когда она встретила папу. По образованию он тоже был физик и потому не верил ни в какие проклятия. Он единственный умел разговаривать с бабушкой, когда обстановка в семье раскалялась до предела. Она слушала его, насупившись, и молчала. Давно изжитые представления о том, что такое мужчина в семье, все-таки просыпались в ней. Она не снисходила до развернутого ответа, но, что называется, принимала к сведению. Разговор со стороны выглядел как пустяковая беседа, хи-хи, ха-ха, шуточки и больше ничего. Папа не отличался внушительным видом, не стучал кулаком и не сверкал очами, но почему-то доходило. После его визитов в бабушкину комнату (правда, она его дальше порога никогда не пускала) в семье воцарялся покой. Не мир, конечно, но все лучше доброй ссоры.

 

Пока бабушка работала в саду, я хозяйничала в ее комнате, рылась в безвкусных безделушках (мамин комментарий, а у мамы действительно был превосходный вкус, развившийся в советском эстетическом вакууме, еще одно ботаническое чудо). Перламутровые пуговицы, стеклянные бусы, брошки в виде пальмовых и оливковых веточек, фальшивые драгоценности размером с куриное яйцо, фигурки балерин с отбитыми конечностями, старые кошельки (бабушка говорила “портмоне”, а мне было смешно, такое неуклюжее толстокожее слово). Я уносила сокровища к себе в комнату. Я знала, что к воровству это не имеет никакого отношения, но взрослые думали иначе.

Бабушка, обнаружив очередную пропажу, жаловалась на меня родителям. Посмотрите, кого вы вырастили! Воровка и лгунья, а ко всему прочему еще и трусиха, потому что не признается. Чего, собственно говоря, ожидать, если мать целыми днями на работе!..

Мама работала во вторую смену, а в первую садилась в электричку и ехала в Москву — за продуктами. Или стояла в очередях, если что-то давали у нас. Я ее видела только по выходным, за стиркой, уборкой или готовкой — никогда без дела. Даже если она смотрела телевизор, ее руки были заняты — глажкой, вязанием, шитьем. Я была непроходимо глупа и думала, что мама должна проклинать свою беспросветную, как мне тогда казалось, жизнь. Я не хотела стать такой же, всеми силами стремилась вон из дому, и только потом поняла, как мы были счастливы в нашей маленькой квартирке со скрипучими полами и сквозняками изо всех окон.

 

В общем, бабушка не упускала возможности настучать на меня родителям. Им приходилось педагогически реагировать — с переменным успехом и по большей части путем словесной обструкции, хотя бабушка требовала выдрать меня сей же час, не сходя с места. Иногда ради смеха папа доставал ремень и, сложив его вдвое, страшно щелкал им в воздухе. Это символизировало неотвратимость наказания. Но гораздо страшней были другие санкции, например, неделя без конфет. К счастью, она никогда не длилась столько, сколько ей положено. Через два-три дня конфеты возвращались на стол, и я наверстывала упущенное, а окружающие делали вид, что так оно и должно быть.

Наверное, ко мне был прикреплен какой-то ангел из нашего сада, потому что ссоры и их последствия скатывались с меня как с гуся вода. Я точно знала, что правы и те и другие. Когда бабушка доносила на меня, а потом потихоньку совала мне барбариски и свистящим шепотом ругала родителей (изверги, наказывать маленького ребенка!), я конфеты брала, а ее слова отшелушивала вместе с фантиками. Детская любовь на части не делится. Мне нужны были все трое, и ради этого я была готова жить на пограничной территории, тем более что такое положение обеспечивало двойную порцию сладкого.

Любимая внучка, единственное растение, которое прижилось в тени старого дерева, бледный бесхлорофильный цветок. Думаю, что мое детство оказалось счастливым, потому что у меня была такая бабушка, и что яблочко недалеко упало от яблони, как неоднократно в сердцах говорила моя мама, поражаясь невиданному упрямству, которое, по ее мнению, было генетически обусловлено и коррекции не поддавалось. Бабушка родимая, восклицала она, сталкиваясь с проявлениями моей подростковой строптивости. В переводе на человеческий язык — ты не моя дочь, ты ее дочь, копия, один к одному, такая же твердолобая. Это восклицание означало мою победу и мамино бессилие. После бабушки родимой ей оставалось только махнуть на меня рукой и уйти. Живи как знаешь, но потом не жалуйся. Смешно, ей-богу. В нашей семье никто не жаловался, не было такой привычки.

 

Помню, как бабушка водила меня по саду и объясняла, что надо с ним делать, когда она умрет. Мне тогда было лет десять, и прошло еще столько же, прежде чем пришлось применять знания на практике. Было скучно. Дельфиниум я выучила только потому, что синие цветочки действительно походили на дельфинов. Гладиолусы, их монструозные бутоны на жирных болотных стеблях, возненавидела сразу же — учительские цветочки. Я ходила за бабушкой по саду из вежливости и слушала ее вполуха. Не могу избавиться от этой привычки, которая явно досталась мне от отца — от привычки слушать собеседника. Теперь я понимаю, как ему трудно было сохранять здравый смысл в рассаднике женской гордыни. Бабушкой родимой была не только я, но и мама. Мы обе точно знали, что и в каком порядке надо делать, вот только порядок у нас редко совпадал. Папа постоянно сглаживал острые углы, сводил концы с концами, находил формулировки, искал компромиссы. Но и его уступчивость была оборотной стороной твердости. Он просто никогда не обсуждал второстепенных вопросов всерьез. А дошло ли у нас до первостепенных, не знаю.

 

В возрасте пяти лет меня начали учить играть на скрипке. Отец нашел старого скрипичного мастера и выторговал у него прекрасный инструмент, который стоил гораздо дороже, чем мог заплатить средний инженер, но мастер уступил, и уступил прилично. Не знаю, что его так проняло. Возможно, он понял, что мы собираемся отдать последнюю рубашку. Мама поддержала отца, и на покупку скрипки ушли все наши сбережения. Она была приобретена на вырост и до поры до времени жила в платяном шкафу, но никто не сомневался, что когда-нибудь она зазвучит не только на сцене нашего городского ДК.

Да, я была способным ребенком. Когда шла по улицам города, неся наперевес тяжелый футляр, за спиной шептали — да, та самая девочка. Это было приятно, а гаммы и этюды — не очень. Меня постигла обычная судьба всех вундеркиндов-переростков — как только родители перестали наседать и оставили меня в покое, — большая девочка, сама разберется, — я пустилась во все тяжкие. Ставила на пюпитр ноты, сверху интересную книжку и пилила что бог на душу положит, в до мажоре, а мама думала, что дите занимается. На уроках выкручивалась за счет хорошей памяти и чтения с листа. Постепенно сдавая позиции, скатилась до уровня своих же десяти лет, кое-как окончила музыкалку и похоронила скрипку в шкафу. Сейчас мне ее жалко, а тогда было не жалко. Зачем она теперь, не знаю, но продать рука не поднялась.

Короче говоря, я бросила музыку ради неизвестно чего, то есть ради жучков и паучков. Я энтомолог. Но мама предпочитает говорить, что я микробиолог. Для нее “микро” означает “все-таки немножко меньше”, не так досадно. Тогда она постоянно пилила меня — не бросай, потом будешь локти кусать. И этим сильно облегчила мою задачу расставания с музыкой. Папа не сказал ничего.

 

Год смерти бабушки был первым из череды голодных лет. Земля снова пошла под картошку. Мама и предположить не могла, что нам когда-нибудь пригодятся ее послевоенные навыки. Мы получили кусочек земли возле аэродрома и теперь уже всей семьей пололи сорняки и таскали ведрами воду из речки. Бабушка этого уже не застала.

На повестке дня по-прежнему стоял райский сад, однако после смены на огороде мне казалось абсурдным часами копаться в земле ради того, что нельзя съесть. Мы кое-как поливали клумбы и старались срезать цветы до того, как их сорвут другие. Какое-то время наш дом был похож на оранжерею, в которой доживали свой век бабушкины ирисы и розы, такие же несчастные, как их голландские сестры в магазине.

 

Когда мы разбирали вещи в бабушкиной комнате, под кроватью обнаружился старый чемодан с разбитыми замками, без ремней, перетянутый веревками. Бабушка не раз говорила, что собирает мне приданое. В моем представлении приданым было белое атласное платье, перчатки до локтя, кружева, ленты и, наверное, какие-то драгоценности. Мама открыла чемодан, и ее передернуло. Она сказала — кажется, тебе перепало наследство. Я заглянула под крышку и первым делом увидела конверт, на котором было написано: “Все это принадлежит Кате”.

Мне достались все ее сокровища, ничего не нужно было воровать — несколько новых полотенец, белые простыни с вышивкой, куча старых, застиранных ночных рубашек и шелковых блузок, битых молью. Конверт оказался пуст.

 

Мы так и не узнали, кому бабушка отдала старые фотографии. Родители, братья, сестры, каллиграфические подписи, искусственный румянец. Фотографии были с ней, когда она с детьми дважды переходила линию фронта под Воронежем, я видела их в одной из безвкусных шкатулок. Однажды бабушка достала их для меня и принялась рассказывать о своей семье, тяжело дыша и перемежая рассказ одним и тем же словечком “вот” (она говорила — “мот”), но я думала о чем-то своем, ерзала, чертыхалась про себя, очень хотелось поскорее сбежать. Смутно помню какую-то женщину в гробу, с вуалью на лице, девочку, похожую на мальчика, в платье с рукавами фонариком, людей, стоящих вокруг пожилого господина с седыми усами. Смешные имена — Эмма, Казимир, Паулина. Это была пыльная и малоинтересная древность, да и фотографии так себе, ничего не разглядишь.

Мама расстроилась, перерыла весь дом — безрезультатно. Не могла же она их выбросить, в самом деле?

 

Долгое время у меня не приживались комнатные растения. Я освоила бабушкин справочник сорок девятого года, обзавелась кучей книжек по цветоводству, но фикусы и кактусы погибали даже в идеальных условиях, от них оставались новенькие, слегка запачканные землей горшки и чувство полной неукорененности. Потом мне пришлось часто переезжать с места на место, и каждый раз я бросала растения еще живыми в квартире, которая мне уже не принадлежала. Я старалась не думать о том, в чьи руки они попадут.

Мама пережила голод, но дальше сил не хватило. Болезнь сердца, приглушенная во времена относительно сытой жизни, снова дала о себе знать. Один приступ, другой. И никто не верил. Все произошло очень быстро, в считаные дни. Меня снова не оказалось в городе.

Это ничего, что вы не помирились, сказал папа. Знаю я эти ваши штучки. Она просила передать тебе...

Связь оборвалась, но я не стала перезванивать. Все было ясно и так.

 

Мы остались вдвоем с папой, потом я вышла замуж и переселилась в Москву, изредка наезжала в гости, в основном в связи с очередной годовщиной, чтобы побывать на кладбище. Еще через пару лет мы с отцом стали встречаться только там — добраться до родительского дома не было ни времени, ни сил. Учеба, работа, дети. Как у всех.

На маминой могиле росли только колючки. Нам достался участок возле песчаного карьера; песок плыл, памятник оседал, растения горели на солнце, вода подавалась по расписанию, два часа утром, два часа вечером, не успеешь к поливу — таскай из речки, а это полкилометра пешком. Отец привозил чернозем, покупал у бабулек цветочную рассаду, каждый день поливал, но все без толку. Однажды мы приехали на кладбище и обнаружили, что в ногах у мамы сквозь песок пробились какие-то странные цветы, которые никто из нас не сажал. И тут внезапно бабушкины уроки всплыли в моей памяти, и я вспомнила, что это называется иван-чай.

Иногда я вижу во сне, как сквозь деревянные доски пола в моей детской режутся сильные, гладкие ростки и раскрываются красноватые бутоны. Ничего, что мы не помирились. Потому что мы никогда и не ссорились, папа. Я — это она, а она — это бабушка, а бабушка — это я. Нет, не сходство — скорее тождество. Мне ли не знать.

 

В тот день я все-таки решила заночевать в нашем доме. Я получила водительские права и стала чувствовать себя свободней. Ни тебе электричек, ни метро, туда и обратно можно управиться за пару-тройку часов вместо обычных пяти-шести. Интересно посмотреть, как живет папа, как он устроился один, чем питается, во что одет. Раньше и в голову не приходило, ведь это он всегда обо мне заботился.

Я ехала по шоссе, справа начался Ильинский лес. На обочине через каждые сто метров стояли мальчишки и тыкали пучками ландышей в проезжающие машины. Оборотистые ребята. По идее, я должна была подумать о Красной книге, как нас учили в школе, но я вспомнила о бабушке.

Двадцать лет назад бабушка посадила в дальнем углу сада ландыши и землянику, что, вообще говоря, противоречило законам природы: мы часто ходили за ягодами, и я знала, что ландышевый лес бесплоден. Но на наш сад такие формальности не распространялись. Мое летнее утро начиналось с горсточки свежей земляники. Я еще спала, когда бабушка собирала ее для меня.

 

Я припарковала машину у подъезда, вошла в дом, собака завиляла хвостом и заскулила. Папа еще не вернулся с работы. Не пойду, сказала я сердито, терпи. Ненавижу слоняться с ней по двору, потому что отец приучил ее к беспорядочной беготне. Приучил — пусть сам и гуляет. Он покорно лазил за ней по заборам и газонам, другого стиля она уже не понимала. Особенно ей нравились помойки, но по какой-то причине она категорически отказывалась гулять в бывшем саду.

Бывший сад. Какие-то мальчишки пронеслись под окном, я по старой привычке высунулась наружу и крикнула им, что здесь нельзя. Один из них удивился — почему это нельзя? И тогда я поняла, что он, конечно же, никакого сада не видит. На месте цветника давно образовался пустырь, заросший крапивой и снытью, заплеванный семечками, усеянный окурками, очистками и битым стеклом.

Каштанка тявкала, не переставая, вертелась под ногами, заглядывала в глаза. Я сжалилась, надела на нее ошейник и повела на улицу. Дряхлая, облезлая Каштанка потащила меня за собой, некоторое время мы описывали сложные кривые во дворе, а затем ее заинтересовал забор, который окружал сад-помойку. Она остановилась на углу и принюхалась, невидящими глазами глядя куда-то в траву. Я дернула за поводок, но Каштанка стояла как вкопанная. Сквозь проволочные ромбики мне показалось, что по траве разбросаны мелкие клочки бумаги. Семейка ландышей так гордилась своим появлением на свет, что оставалось только удивляться, почему их до сих пор не ободрали.

 

Конечно, не полотенца и простыни, как же я сразу не догадалась!

Сад, который не отнимут ни воры, ни время. Цветущий, спасенный мир вокруг голодного дома, сад по ту сторону колючей проволоки, на безымянной могиле деда. Цветы у моего окна, белые лилии, дельфиниум, шиповник. Давным-давно прощенные и реабилитированные гладиолусы. Ландыши и земляника, сердечный яд моего детства. Шелковые крылья тюльпанов под Воронежем. Маки у соленых озер. Иван-чай и крымские сосны.

Все это принадлежит Кате.

 

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru